Страница:
- Гляди вот, - говорил Тиунов, направляя глаз в лицо Вавилы, - ты на меня донёс...
Вавила передёрнул плечами, точно от холода.
- А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появился народ всех сословий, и все размышляют: почему инородные получили над нами столь сильную власть? Это значит - просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле его!
Прищурив глаз, кривой налил водки, выпил и налил ещё.
- А долго ты пить можешь? - с живым любопытством спросил Бурмистров.
Бывалый человек спокойно ответил:
- Пока водка есть - пью, а как всю выпью, то перестаю...
Этот ответ вызвал у Вавилы взрыв резвого веселья: он хохотал, стучал ногами и кричал:
- Эт-то ловко!
Просидели до позднего вечера, и с той поры Бурмистров стал всем говорить, что Яков Захаров - умнейший человек на земле. Но, относясь к Тиунову с подчёркнутым уважением, он чувствовал себя неловко перед ним и, вспоминая о доносе, размышлял:
"Молчит, кривой дьявол! Видно, ищет своей минуты, когда бы ловчее осрамить меня..."
При этой мысли кровь в груди у него горячо вскипала, он шумно отдувался, расширяя ноздри, как породистый конь, и, охваченный тревожным тёмным предчувствием неведомой беды, шёл в "раишко" к Лодке, другу своего сердца и складочному месту огорчений своих.
Лодка - женщина лет двадцати трёх, высокая, дородная, с пышною грудью, круглым лицом и большими серо-синего цвета наивно-наглыми глазами. Её густые каштановые волосы гладко причёсаны, тщательно разделены прямым пробором и спускаются на спину толстой, туго заплетённой косой. Тяжесть волос понуждает Лодку держать голову прямо, - это даёт ей вид надменный. Нос у неё не по лицу мал, остр и хрящеват, тёмно-красные губы небольшого рта очерчены строго, она часто облизывает их кончиком языка, и они всегда блестят, точно смазанные маслом. И глаза её тоже блестят приятною улыбкою человека, довольного своею жизнью и знающего себе цену.
Ходит она уточкою, вперевалку, и даже когда сидит, то её пышный бюст покачивается из стороны в сторону; в этом движении есть нечто, раздражающее угрюмого пьяницу Жукова; часто бывает, что он, присмотревшись налитыми кровью глазами к неустанным колебаниям тела Лодки, свирепо кричит:
- Перестань, дьявол! Сиди смирно!
Рыжая щетина на его круглой голове и багровых щеках встаёт дыбом, и глаза мигают, словно от испуга.
- Малина с молоком! - называет, восхищаясь, Лодку весёлый доктор Ряхин и осторожно, со смущённой улыбкой на костлявом лице, отдаляется от неё. Он тяготеет к неугомонной певунье, гибкой и сухонькой Розке, похожей на бойкую чёрную собачку: кудрявая, капризная, с маленькими усиками на вздёрнутой губе и мелкими зубами, она обращается с Ряхиным дерзко, называя его в глаза "зелёненьким шкелетиком". Она всем даёт прозвища: Жуков для неё -Ушат Помоевич, уныло-злой помощник исправника Немцев - Уксус Умирайлыч.
Третья девица - рыжая, коротенькая Паша - молчалива и любит спать. Позёвывая, она тягуче воет. У неё большой рот, неровные, крупные зубы. Косо поставленные, мутно-зелёные глазки смотрят на всех обиженно и брезгливо, а на Четыхера - со страхом и любопытством.
Сорокалетняя рослая и стройная Фелицата Назаровна Воеводина относится к девицам хорошо, покровительствует их сердечным делам, вмешивается в ссоры и умеет безобидно примирить. Лицо у неё хорошее, доброе, в глазах всегда как бы полупьяных, светится странная, полувесёлая улыбка. Она и сама ещё не прочь угодить гостям: чудесно пляшет русскую, ловко играет на гитаре, умеет петь романсы о любви. Голос у неё небольшой, но очень гибкий и слащавый, он точно патока обливает людей, усыпляя в них все чувства, кроме одного. Причёсывается Фелицата, спуская волосы на уши; любит хорошо одеваться, выписывает модный журнал, а когда пьяна - обязательно читает девицам и гостям стихи: "По небу полуночи ангел летел". При всём этом дела её идут хорошо: известно, что за три года она положила в сберегательную кассу при казначействе тысячу семьсот рублей.
Когда Бурмистров подходит к воротам "Фелицатина раишка" обезьяноподобный Четыхер ударом толстой и кривой ноги отворяет перед ним калитку.
- Здравствуй, чёрт! - говорит Вавила, косясь на длинные ручищи привратника, сунутые в карманы короткого полушубка.
- Здорово, дурак! - равнодушно и густо отвечает Четыхер.
Бурмистров дважды пробовал драться с этим человеком, оба раза был жестоко и обидно побит и с той поры, видя своего победителя, наливался тоскливою злобою.
С нею он и шёл к Лодке. Женщина встречала его покачиваясь, облизывая губы, её серовато-синие глаза темнели; улыбаясь пьяной и опьяняющей улыбкой, томным голосом, произнося слова в нос, она говорила ему:
- Уж я ждала, ждала...
- Ждала! - сурово и не глядя ей в лицо, отзывался Бурмистров. - Я третьего дня был!
Она молча прижималась к нему, дыша прерывисто и жарко.
- Али смешала с кем?
- Тебя-то? - тихо спрашивала она.
Наигравшись с ним, она угощала красавца пивом, а он, отдыхая, жаловался:
- Вот - тридцать годов мне, сила есть у меня, а места я себе не нахожу такого, где бы душа не ныла!
- А ты ходи ко мне почаще! - предлагала Лодка, сидя на постели и всё время упорно глядя в глаза ему.
Он хмурился, мотал головой и скучно говорил:
- Велика радость - ты! Для меня все бабы - пятачок пучок. Тобой сыт не будешь!
- Али я тебя не кормлю, не даю тебе сколько могу?
- Я не про то, дура! Я про душу говорю! Что мне твои полтинники?
Беседовали лениво, оба давно привыкли не понимать один другого, не делали никаких усилий, чтобы объяснить друг другу свои желания и мысли.
- Чего тебе надо?! - равнодушно покачиваясь, спрашивала Лодка.
Бурмистров закрывал глаза, не желая видеть, как вызывающе играет ненасытное тело женщины, качаются спущенные с кровати голые ноги её, жёлтые и крепкие, как репа.
- Чего надо? - бормотал он. - Ходу, дороги надо!
- Иди! - двусмысленно улыбаясь, отвечала она. - Кто мешает?
- Все! И ты тоже!
В комнате пахнет гниющим пером постели, помадой, пивом и женщиной. Ставни окна закрыты, в жарком сумраке бестолково маются, гудят большие чёрные мухи. В углу, перед образом Казанской божьей матери, потрескивая, теплится лампада синего стекла, точно мигает глаз, искажённый тихим ужасом. В духоте томятся два тела, потные, горячие. И медленно, тихо звучат пустые слова, - последние искры догоревшего костра.
Но чаще Бурмистров является красиво растрёпанный, в изорванной рубахе, с глазами, горящими удалью и тоской.
- Глафира! - орёт он, бия себя в грудь. - Вот он я, - твой кусок! Зверь жадный, на, ешь меня!
Тогда глаза Лодки вспыхивают зелёным огнём, она изгибается, качаясь, и металлически, в нос, жадно и радостно поёт, как нищий, уверенный в богатой милостыне:
- Миленький мой, заму-учился! Родненький мой братик, обиженный всеми людьми, иди-ка ты ко мне, приласкаю тебя, приголублю одинокого...
- Глафира! - впадая в восторг, кричал Вавила. - Возьми ты сердце моё возьми его - невозможно ему дышать, - ну, нечем же, нечем!
В этот час он особенно красив и сам знает, что красив. Его сильное тело хвастается своей гибкостью в крепких руках женщины, и тоскливый огонь глаз зажигает в ней и страсть и сладкую бабью жалость.
- Нету воли мне, нет мне свободы! - причитает Вавила и верит себе, а она смотрит в глаза ему со слезами на ресницах, смотрит заглатывающим взглядом, горячо дышит ему в лицо и обнимает, как влажная туча истощённую зноем землю.
Случалось, что после такой сцены Бурмистров, осторожно поднимая голову с подушки, долго и опасливо рассматривал утомлённое и бледное лицо женщины. Глаза у неё закрыты, губы сладко вздрагивают, слышно частое биение сердца, и на белой шее, около уха, трепещет что-то живое. Он осторожно спускает ноги на пол - ему вдруг хочется уйти поскорее, и тихо, чтобы не разбудить её.
Иногда это удавалось, но чаще женщина, вздрогнув, вскакивала, спрашивая строго и пугливо:
- Ты что хочешь?
- Ухожу, - кратко говорил он, не глядя на неё. Она следила серым взглядом полинявших глаз, как он одевается.
- Когда придёшь?
- Приду - увидишь!
- Ну, прощай!
- Прощай!
И бывало так, что вдруг он чувствовал бешеную злобу к этой женщине, щипал её и сквозь зубы говорил:
- Кабы не ты, дьявол мой, - эх! Был бы я свободен совсем...
Сначала она смеялась, вскрикивая:
- Щекотно, ой!
Но когда, раздражаемый её криками, смехом и сопротивлением, он начинал бить её - Лодка, ускользая из его рук, бежала к окну и звонко звала:
- Кузьма Петрович!
Являлся Четыхер. Но всегда заставал мирную картину: Бурмистров с Лодкой стояли или сидели обнявшись, и женщина говорила, нагло и наивно улыбаясь:
- Ай, простите нас, Кузьма Петрович, дурю я всё, по глупости моей! Выпейте стаканчик, не угодно ли? Пожалуйте, вот и закусочка!
Четыхер молча выплёскивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавила, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал:
- Дура! Шуток не понимаешь!
Она, смеясь, облизывала губы, вздыхала и, вновь обнимая его, заглядывала ему в глаза вызывающим взглядом.
Когда Вавила рассказал ей о Тиунове и его речах, Лодка, позёвывая, заметила:
- Вот и Коля-телеграфист так же говорит: быть поскорости бунту! Немцев тоже боится, а доктор - не верит!
- Смутьяны! - заворчал Вавила. - Бунтов захотели с жиру да со скуки!
Лодка равнодушно предложила:
- Хочешь - я Немцеву скажу про кривого?
- Что скажешь?
Заплетая косу и соблазнительно покачиваясь, Лодка ответила:
- Не знаю! Ты научи.
Подумав, Вавила скучным голосом молвил:
- Нет, не надо. Не касайся этого, - что тебе? Да и я ведь так только, с тобой говорю, а вообще - наплевать на всё!
Через минуту он, вздохнув, добавил:
- Может, кривой-то правду говорит насчёт мещанов. И про бунт тоже. Конечно, глупость это - бунты, - ну, а я бы всё-таки побунтовался, - эх!
- Уж ты у меня! - запела Лодка, обнимая его.
- Н-да-а, я бы показал себя! - разгораясь, восклицал Бурмистров.
Однажды, под вечер, три подруги гуляли в саду: Лодка с Розкой ходили по дорожкам между кустов одичавшей малины, а Паша, забравшись в кусты и собирая уцелевшие ягоды, громко грызла огурец.
Розка с жаром читала на память неприличные стихи. Лодка качалась, приятно облизывая губы, порою торопливо спрашивала:
- Как? Как?
И удивлялась:
- Вот так память у тебя!
- Он меня, как скворца, учит! - объясняла Розка. - Посадит на коленки, возьмёт за уши да прямо и в рот и в глаза и начитывает, и начитывает!
Вздохнув, Лодка задумчиво молвила:
- Докторам все тайности известны! Ах, и смелый он у тебя, - ничего не боится!
- Ничего! А то вот какие стишки ещё...
Снова раздался её торопливый говорок. Когда они проходили мимо Паши, рыжая девушка, сонно взглянув на них, проворчала:
- Эки пакостницы!
- А ты жри, знай! - отозвалась Розка на ходу, точно камнем кинула.
- Да-а, - вздрогнув, задумчиво протянула Лодка. - Какой смелый! И божию матерь и архангелов...
Над малинником гудели осы и пчёлы. В зелени вётел суматошно прыгали молодые воронята, а на верхних ветвях солидно уместились старые вороны и строго каркали, наблюдая жизнь детей. Из города доплывал безнадёжный зов колокола к вечерней службе, где-то озабоченно и мерно пыхтел пар, вырываясь из пароотводной трубки, на реке вальки шлёпали, и плакал ребёнок.
- Любишь, как укроп пахнет? - тихо спросила Лодка подругу, но та, не отвечая на вопрос, с гордостью рассказывала:
- Ему - всё одинаково, ничего он не боится! Ты слушай...
Оглядываясь, она тихонько начала:
- "Однажды бог, восстав от сна"... Смотри-ка, Симка за нами подглядывает!
Прищурив глаза, Лодка посмотрела.
- И правда! Вот, - тоже стишки умеет сочинять.
- Ну уж! - пренебрежительно мотнув головой, воскликнула Розка. Юродивый-то!
- Пойдём к нему?
- Пойдём, посмеёмся! - согласилась Розка.
В проломе каменной стены сада стоял длинный Сима с удочками в руке и бездонным взглядом, упорно, прямо, не мигая, точно слепой на солнце, смотрел на девиц. Они шли к нему, слащаво улыбаясь, малина и бурьян цапали их платья, подруги, освобождаясь от цепких прикосновений, красиво покачивались то вправо, то влево, порою откидывали тело назад и тихонько взвизгивали обе.
- За рыбой? - ласково спросила Лодка.
Не шевелясь, Сима ответил:
- Да.
- Рано сегодня!
- Скоро начнётся самый клёв, - объяснил юноша, не сводя пустых глаз с лица девушки.
Розка, ущипнув подругу, спросила:
- Слышал стишки?
Сима утвердительно кивнул головой.
- Получше твоих-то, - задорно сказала чёрненькая девица.
- Нет, - негромко ответил Девушкин.
Это рассердило Розку.
- Скажите! - с досадой воскликнула она. - Какой ферт! Да ты совсем и не умеешь сочинять-то! Мя-мя-мя - только и всего у тебя!
- Я хочу, чтобы как молитва было, - тихо сказал Сима, обращаясь к Лодке.
Каждый раз, когда эта женщина видела юношу, наглый блеск её взгляда угасал, зрачки расширялись, темнели, изменяя свой серо-синий цвет, и становились неподвижны. В груди её разливался щекотный холодок, и она чаще облизывала губы, чувствуя во всём теле тревожную сухость. Сегодня она ощущала всё это с большей остротою, чем всегда.
"Некрасивый какой!" - заставила она себя подумать, пристально рассматривая желтоватое голодное лицо, измеряя сутулое тело с длинными, как плети, руками и неподвижными, точно из дерева, пальцами. Но взгляд её утопал в глазах Симы, уходя куда-то всё дальше в их светлую глубину; беспокойное тяготение заставляло её подвигаться вплоть к юноше, вызывая желание дотронуться до него.
Он не однажды говорил ей свои стихи, и, слушая его тихий и быстрый, размеренный говорок, она всегда чувствовала смущение, сходное с досадой, не знала, что сказать ему, и, вздыхая, молчала. Но каждый раз, помимо воли своей, спрашивала:
- Сочинил стихов?
- Да, - ответил Сима, наклоняя голову.
- Уйду я, ну вас к лешему! - воскликнула Розка, окидывая их насмешливым взглядом. - Ты, Глафира, поцеловала бы его разочек, да и пусть идёт...
Засмеявшись, она отошла в кусты, звонко напевая:
И я ль страдала, страданула,
С моста в речку сиганула...
- Ну, что же, скажи! - вздохнув, предложила Лодка.
Он поднял голову, благодарно улыбнулся ей, на щеках у него вспыхнули розовые пятна, пустые глаза налились какою-то влагою. Лодка отодвинулась от него.
Пресвятая богородица,
Мати господа всевышнего!
Обрати же взор твой ласковый
На несчастную судьбу детей!
Челюсть у него дрожала, говорил он тихо, невнятно. Стоял неподвижно и смотрел в лицо женщины исподлобья, взглядом робкого нищего. А она, сдвинув брови, отмечала меру стиха лёгкими кивками головы, её правая рука лежала на камнях стены, левая теребила пуговицу кофты.
В тёмных избах дети малые
Гибнут с холода и голода,
Их грызут болезни лютые,
Глазки деток гасит злая смерть!
Редко ласка отца-матери
Дитя малое порадует,
Их ласкают - только мертвеньких,
Любят - по пути на кладбище...
- Будет! - сказала Лодка, ещё дальше отступая от него.
Сима взглянул в лицо ей и уныло замолчал, ему показалось, что она сердится: щёки у неё побелели, глаза стали тёмно-синими, а губы крепко сжались. Сима стал виновато объяснять:
- Это я потому, что у Стрельцовых Лиза померла. Долго очень хворала, а мать всё на подёнщину ходит, - сердилась на неё, на Лизу: мешаешь, кричала. А умерла - так она третьи сутки плачет теперь, Марья-то Назаровна!
- Знаю я это! - почти с досадой, но негромко сказала женщина. Хоронила я детей, - двое было...
Она оглянулась: розовый сумрак наполнял сад, между ветвями деревьев, бедно одетых осеннею листвою, сверкало багровое солнце.
- Идём со мной! - вдруг приказала она Симе; юноша положил удилища и покорно тронулся с места, неловко поднимая ноги. Она же шла быстро и, как бы прячась от кого-то, нагибалась к земле. Привела его в тёмный угол сада и там, указав на кучу мелкого хвороста, шепнула ему:
- Сядь!
И, когда он сел, обняла его за шею, тихо и торопливо спрашивая:
- Ведь ты любишь меня, любишь?
- Да, - ответил Сима, вздрогнув.
- Ну, и я тебя люблю! - быстро сказала она.
Он, испуганно взглянув в лицо ей, отодвинулся.
- Это - это уж неправда, - вы нарочно...
- Ах, господи! - тихонько воскликнула женщина. - Ей же богу! Вот перекрестилась, видишь?
Тогда он взвыл, рванулся к ней и, сунув голову в колени её, бормотал, радостно всхлипывая:
- Я ведь давно-о! Я вас - так люблю...
Отталкивая его, она шёпотом говорила:
- Ну, скорее, - ах, да скорее же...
Сима не понимал её слов, она грубо схватила его, поспешно отдалась и потом сразу спокойно сказала, вздыхая глубоко и ровно:
- Ну, вот! Теперь ты будешь ходить ко мне, - будешь? Я скажу дворнику, чтобы пускал тебя!
Движением локтя она отстранила его от себя и встала, высокая и красивая.
- Ты знаешь - у меня муж есть? - спросила она, испытующе глядя в его ошеломлённое и пьяное лицо.
- Знаю! - прошептал Сима.
- И любовник тоже есть...
Он смотрел в лицо ей, растерянно улыбаясь, пошатывался и молчал.
- Ну? Как же ты теперь будешь? - любопытно спросила она.
- Я скажу ему...
Лодка вздрогнула, выпрямилась.
- Что скажешь? Кому?
- Вавиле. Ничего! - успокоительно и радостно проговорил юноша. - Я уж сам, вы не бойтесь...
Что-то ласковое, почти материнское мелькнуло в глазах Лодки.
- Не смей, - строго сказала она. - Дурачок, - разве это можно?!
И, положив тяжёлые руки на плечи юноши, ласково продолжала:
- Он убьёт тебя, дурашка ты! Ты - молчи!
Повернула его и, легонько подталкивая, шептала:
- Ну, уходи теперь! Иди, прощай! Смотри же, молчи! Помни - убьёт!
Он пытался обернуться к ней - ему хотелось обнять её, но, когда он обернулся, она уже быстро и не оглядываясь шла прочь от него. Юноша неподвижно стоял над кучей полугнилого мусора, дремотно улыбался и смотрел влажным взглядом в кусты, где - точно облако - растаяли мягкие белые юбки.
Лодка шла так быстро, точно боялась, что кто-то неприятный остановит её. Подпрыгивая по лестнице, вбежала в свою комнату, заперла дверь на ключ, схватилась за спинку кровати и глубоко вздохнула.
В полутьме комнаты скорбно мигал синий глаз лампады, вокруг образа богоматери молитвенно качались тени.
Женщина долго смотрела в угол, потом бесшумно опустилась на колени точно прячась за высокой спинкой кровати - и, сложив руки на груди, громко, льстиво зашептала:
- Пресвятая богородица, помилуй рабу твою, окаянную грешницу Глафиру!
Слава Симы Девушкина перекинулась через реку: земский начальник приказал привести к нему поэта, долго слушал его стихи, закрыв глаза и мотая головой, потом сказал:
- Надо учиться тебе, ты мало грамотен! Читать любишь?
Утомлённый чтением и напуганный строгим лицом земского, Сима молчал.
Штрехель погладил бритые щёки ладонями, внимательно оглядел нескладное тело стоявшего у притолоки и заговорил снова:
- Надо читать, братец мой! Пушкина надо читать! Знаешь Пушкина?
- Нет.
- Как? - удивился земский. - А помнишь в школе:
Встаёт заря, идёт разносчик,
На биржу тянется извозчик...
Это и есть - Пушкин! Ты где учился?
- В церковно-приходской.
- Ага, да! Но - Пушкина надо знать! Я тебе выпишу его книги, у меня нет сейчас, я выпишу из губернии. Что, у тебя здоровье слабое?
- Слабое, - эхом отозвался поэт.
- Надо лечиться! Ты ходи по праздникам гулять в Черёмухинский бор, там - сосны, это очень полезно для тебя.
Дал Симе полтинник и ласково проводил его до прихожей.
Отец Исайя Кудрявский тоже одобрял стихи Симы.
- Похвально, Симеон, похвально! - говорил он, поматывая благообразной головой. - Очень одобряю. И направление мысли и простота штиля - весьма трогает душу! Трудись, юноша, не зарывай в землю богом данного таланта и с помощию Симеона-богоприимца - молитвенника твоего - поднимешься, гляди, из мрака до высот. Вино - испиваешь?
- Нет, - сказал Сима, вздохнув, - вредно мне!
- Так! Это тоже похвально! - произнёс отец Исайя, Когда поэт подошёл под благословение - сунул ему в руку три больших пятака и объяснил: - Это тебе на нужды твоя и за труды по чтению сочинений, кои - повторю - весьма и весьма заслуживают всяческих похвал!
Приглашали Симу и другие образованные люди города; он торопливо и робко говорил стихи, глотая слога и целые слова, и уходил, одаренный двугривенными и гривенниками.
Даже торговцы базара иногда зазывали его в лавки и, внимательно прослушав, награждали пятаком или алтыном. Некоторые, помоложе, советовали:
- Ты бы, парень, весёлое выдумал чего-нибудь, а то уж скучно больно! Весёлое-то - можешь?
- Нет, - отвечал Сима печально и виновато.
- Это жаль!
Доктор Ряхин, заставив поэта прочитать стихи, воскликнул, усмехаясь:
- Вот ещё одна жертва ненужная!
А потом записал несколько стихотворений, обещая куда-то послать их, но при этом сказал, потирая свои сухие руки:
- Длиннейший мой юноша! Всё это, может быть, недурно, только - едва ли своевременно, да! Ничего не обещаю, но непременнейше пошлю в разные места.
Он денег Симе не дал.
Девушкин начал прятаться от людей, ходил в город всё реже и только когда не мог избежать этого. Ясно видел, что никому не нравится, все смотрят на него с любопытством и нет людей, которые привлекали бы его сердце. Его длинная фигура, с неуклюжею головою на уродливо тонкой шее, жёлтое, костлявое лицо и пустые глаза, его робость, скрипучий, срывающийся голос и неподвижные, лишние руки - весь он не возбуждал в людях симпатии.
Наконец случилось нечто, оттолкнувшее от него горожан: однажды податной инспектор Жуков удил рыбу неподалеку от Симы и вдруг обратился к нему с приказанием:
- Эй, чучело! Напиши-ка мне стихи, я тебе трёшницу дам - слышишь? Знаешь Розку? Ну, вот про неё напиши что-нибудь этакое, с перцем! Понял? Завтра вечером приди к Фелицате и прочитай - я скажу, чтобы тебя пропустили!
Сима не ответил ему и, просидев ещё минуты две, ушёл, незаметно для Жукова. Он не любил этого толстого рыжего человека с маленькими глазками и огромными ушами. Знал, что Жуков великий похабник, что с похмелья он любит мучить людей и животных и что все окрестные мужики ненавидят инспектора. После того, как Сима сблизился с Лодкой, Жуков стал ещё более неприятен ему: порою он представлял себе, как толстые красные руки этого человека тянутся к телу его подруги - тогда в груди юноши разливался острый холод, ноги дрожали, он дико выкатывал глаза и мычал от горя.
Он сочинил о Жукове длинные стихи, часто бормотал их про себя и однажды сказал Лодке. Она долго и зло смеялась, много целовала Симу и говорила:
- Так его, свинью! Хорошо!
А через несколько дней после этого Симу встретил письмоводитель податного, картёжник Иванюков, и завопил:
- Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идём к податному, он тебя требует!
- Не хочу, - сказал Сима, отходя прочь.
Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:
- А в морду, сударь, хотите получить?
И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лёжа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо своё:
- Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?
Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:
- Его благородию Жукову Евсею... - Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане. - Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, - Лиодорович - так и не зовут никого!
- Что-о? - удивлённо спросил Жуков. - А ты читай, дубина!
Сима начал:
Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому - вы за неё
Сломите мне шею.
- Ну, и глуп! - проворчал Жуков.
Будь я ровня вам, тогда
Я бы - не боялся
И без всякого труда
Над вами посмеялся.
Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.
- Ну, что же? - хрипя и отплёвываясь, проворчал Жуков.
Сима медленно выговорил:
Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно...
Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:
- Что-о?
Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему - убью! - и бросил в него сапогом. Эта сцена стала известна в городе.
- Захвалили парнишку, он и зазнался! - говорили на Шихане. - Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать - опасно!
Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьёзно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из "раишка", - у ворот его останавливал квадратный Четыхер.
- Ты? - спрашивал он, хотя знал и видел, чьё длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.
- Ну-ка, сядь! - предлагал он.
И когда Сима садился рядом с ним на лавке - он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:
- Ну-ка, скажи стишки!
Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:
- Ну-ка ещё!
Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шёпотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчёркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.
Вавила передёрнул плечами, точно от холода.
- А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появился народ всех сословий, и все размышляют: почему инородные получили над нами столь сильную власть? Это значит - просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле его!
Прищурив глаз, кривой налил водки, выпил и налил ещё.
- А долго ты пить можешь? - с живым любопытством спросил Бурмистров.
Бывалый человек спокойно ответил:
- Пока водка есть - пью, а как всю выпью, то перестаю...
Этот ответ вызвал у Вавилы взрыв резвого веселья: он хохотал, стучал ногами и кричал:
- Эт-то ловко!
Просидели до позднего вечера, и с той поры Бурмистров стал всем говорить, что Яков Захаров - умнейший человек на земле. Но, относясь к Тиунову с подчёркнутым уважением, он чувствовал себя неловко перед ним и, вспоминая о доносе, размышлял:
"Молчит, кривой дьявол! Видно, ищет своей минуты, когда бы ловчее осрамить меня..."
При этой мысли кровь в груди у него горячо вскипала, он шумно отдувался, расширяя ноздри, как породистый конь, и, охваченный тревожным тёмным предчувствием неведомой беды, шёл в "раишко" к Лодке, другу своего сердца и складочному месту огорчений своих.
Лодка - женщина лет двадцати трёх, высокая, дородная, с пышною грудью, круглым лицом и большими серо-синего цвета наивно-наглыми глазами. Её густые каштановые волосы гладко причёсаны, тщательно разделены прямым пробором и спускаются на спину толстой, туго заплетённой косой. Тяжесть волос понуждает Лодку держать голову прямо, - это даёт ей вид надменный. Нос у неё не по лицу мал, остр и хрящеват, тёмно-красные губы небольшого рта очерчены строго, она часто облизывает их кончиком языка, и они всегда блестят, точно смазанные маслом. И глаза её тоже блестят приятною улыбкою человека, довольного своею жизнью и знающего себе цену.
Ходит она уточкою, вперевалку, и даже когда сидит, то её пышный бюст покачивается из стороны в сторону; в этом движении есть нечто, раздражающее угрюмого пьяницу Жукова; часто бывает, что он, присмотревшись налитыми кровью глазами к неустанным колебаниям тела Лодки, свирепо кричит:
- Перестань, дьявол! Сиди смирно!
Рыжая щетина на его круглой голове и багровых щеках встаёт дыбом, и глаза мигают, словно от испуга.
- Малина с молоком! - называет, восхищаясь, Лодку весёлый доктор Ряхин и осторожно, со смущённой улыбкой на костлявом лице, отдаляется от неё. Он тяготеет к неугомонной певунье, гибкой и сухонькой Розке, похожей на бойкую чёрную собачку: кудрявая, капризная, с маленькими усиками на вздёрнутой губе и мелкими зубами, она обращается с Ряхиным дерзко, называя его в глаза "зелёненьким шкелетиком". Она всем даёт прозвища: Жуков для неё -Ушат Помоевич, уныло-злой помощник исправника Немцев - Уксус Умирайлыч.
Третья девица - рыжая, коротенькая Паша - молчалива и любит спать. Позёвывая, она тягуче воет. У неё большой рот, неровные, крупные зубы. Косо поставленные, мутно-зелёные глазки смотрят на всех обиженно и брезгливо, а на Четыхера - со страхом и любопытством.
Сорокалетняя рослая и стройная Фелицата Назаровна Воеводина относится к девицам хорошо, покровительствует их сердечным делам, вмешивается в ссоры и умеет безобидно примирить. Лицо у неё хорошее, доброе, в глазах всегда как бы полупьяных, светится странная, полувесёлая улыбка. Она и сама ещё не прочь угодить гостям: чудесно пляшет русскую, ловко играет на гитаре, умеет петь романсы о любви. Голос у неё небольшой, но очень гибкий и слащавый, он точно патока обливает людей, усыпляя в них все чувства, кроме одного. Причёсывается Фелицата, спуская волосы на уши; любит хорошо одеваться, выписывает модный журнал, а когда пьяна - обязательно читает девицам и гостям стихи: "По небу полуночи ангел летел". При всём этом дела её идут хорошо: известно, что за три года она положила в сберегательную кассу при казначействе тысячу семьсот рублей.
Когда Бурмистров подходит к воротам "Фелицатина раишка" обезьяноподобный Четыхер ударом толстой и кривой ноги отворяет перед ним калитку.
- Здравствуй, чёрт! - говорит Вавила, косясь на длинные ручищи привратника, сунутые в карманы короткого полушубка.
- Здорово, дурак! - равнодушно и густо отвечает Четыхер.
Бурмистров дважды пробовал драться с этим человеком, оба раза был жестоко и обидно побит и с той поры, видя своего победителя, наливался тоскливою злобою.
С нею он и шёл к Лодке. Женщина встречала его покачиваясь, облизывая губы, её серовато-синие глаза темнели; улыбаясь пьяной и опьяняющей улыбкой, томным голосом, произнося слова в нос, она говорила ему:
- Уж я ждала, ждала...
- Ждала! - сурово и не глядя ей в лицо, отзывался Бурмистров. - Я третьего дня был!
Она молча прижималась к нему, дыша прерывисто и жарко.
- Али смешала с кем?
- Тебя-то? - тихо спрашивала она.
Наигравшись с ним, она угощала красавца пивом, а он, отдыхая, жаловался:
- Вот - тридцать годов мне, сила есть у меня, а места я себе не нахожу такого, где бы душа не ныла!
- А ты ходи ко мне почаще! - предлагала Лодка, сидя на постели и всё время упорно глядя в глаза ему.
Он хмурился, мотал головой и скучно говорил:
- Велика радость - ты! Для меня все бабы - пятачок пучок. Тобой сыт не будешь!
- Али я тебя не кормлю, не даю тебе сколько могу?
- Я не про то, дура! Я про душу говорю! Что мне твои полтинники?
Беседовали лениво, оба давно привыкли не понимать один другого, не делали никаких усилий, чтобы объяснить друг другу свои желания и мысли.
- Чего тебе надо?! - равнодушно покачиваясь, спрашивала Лодка.
Бурмистров закрывал глаза, не желая видеть, как вызывающе играет ненасытное тело женщины, качаются спущенные с кровати голые ноги её, жёлтые и крепкие, как репа.
- Чего надо? - бормотал он. - Ходу, дороги надо!
- Иди! - двусмысленно улыбаясь, отвечала она. - Кто мешает?
- Все! И ты тоже!
В комнате пахнет гниющим пером постели, помадой, пивом и женщиной. Ставни окна закрыты, в жарком сумраке бестолково маются, гудят большие чёрные мухи. В углу, перед образом Казанской божьей матери, потрескивая, теплится лампада синего стекла, точно мигает глаз, искажённый тихим ужасом. В духоте томятся два тела, потные, горячие. И медленно, тихо звучат пустые слова, - последние искры догоревшего костра.
Но чаще Бурмистров является красиво растрёпанный, в изорванной рубахе, с глазами, горящими удалью и тоской.
- Глафира! - орёт он, бия себя в грудь. - Вот он я, - твой кусок! Зверь жадный, на, ешь меня!
Тогда глаза Лодки вспыхивают зелёным огнём, она изгибается, качаясь, и металлически, в нос, жадно и радостно поёт, как нищий, уверенный в богатой милостыне:
- Миленький мой, заму-учился! Родненький мой братик, обиженный всеми людьми, иди-ка ты ко мне, приласкаю тебя, приголублю одинокого...
- Глафира! - впадая в восторг, кричал Вавила. - Возьми ты сердце моё возьми его - невозможно ему дышать, - ну, нечем же, нечем!
В этот час он особенно красив и сам знает, что красив. Его сильное тело хвастается своей гибкостью в крепких руках женщины, и тоскливый огонь глаз зажигает в ней и страсть и сладкую бабью жалость.
- Нету воли мне, нет мне свободы! - причитает Вавила и верит себе, а она смотрит в глаза ему со слезами на ресницах, смотрит заглатывающим взглядом, горячо дышит ему в лицо и обнимает, как влажная туча истощённую зноем землю.
Случалось, что после такой сцены Бурмистров, осторожно поднимая голову с подушки, долго и опасливо рассматривал утомлённое и бледное лицо женщины. Глаза у неё закрыты, губы сладко вздрагивают, слышно частое биение сердца, и на белой шее, около уха, трепещет что-то живое. Он осторожно спускает ноги на пол - ему вдруг хочется уйти поскорее, и тихо, чтобы не разбудить её.
Иногда это удавалось, но чаще женщина, вздрогнув, вскакивала, спрашивая строго и пугливо:
- Ты что хочешь?
- Ухожу, - кратко говорил он, не глядя на неё. Она следила серым взглядом полинявших глаз, как он одевается.
- Когда придёшь?
- Приду - увидишь!
- Ну, прощай!
- Прощай!
И бывало так, что вдруг он чувствовал бешеную злобу к этой женщине, щипал её и сквозь зубы говорил:
- Кабы не ты, дьявол мой, - эх! Был бы я свободен совсем...
Сначала она смеялась, вскрикивая:
- Щекотно, ой!
Но когда, раздражаемый её криками, смехом и сопротивлением, он начинал бить её - Лодка, ускользая из его рук, бежала к окну и звонко звала:
- Кузьма Петрович!
Являлся Четыхер. Но всегда заставал мирную картину: Бурмистров с Лодкой стояли или сидели обнявшись, и женщина говорила, нагло и наивно улыбаясь:
- Ай, простите нас, Кузьма Петрович, дурю я всё, по глупости моей! Выпейте стаканчик, не угодно ли? Пожалуйте, вот и закусочка!
Четыхер молча выплёскивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавила, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал:
- Дура! Шуток не понимаешь!
Она, смеясь, облизывала губы, вздыхала и, вновь обнимая его, заглядывала ему в глаза вызывающим взглядом.
Когда Вавила рассказал ей о Тиунове и его речах, Лодка, позёвывая, заметила:
- Вот и Коля-телеграфист так же говорит: быть поскорости бунту! Немцев тоже боится, а доктор - не верит!
- Смутьяны! - заворчал Вавила. - Бунтов захотели с жиру да со скуки!
Лодка равнодушно предложила:
- Хочешь - я Немцеву скажу про кривого?
- Что скажешь?
Заплетая косу и соблазнительно покачиваясь, Лодка ответила:
- Не знаю! Ты научи.
Подумав, Вавила скучным голосом молвил:
- Нет, не надо. Не касайся этого, - что тебе? Да и я ведь так только, с тобой говорю, а вообще - наплевать на всё!
Через минуту он, вздохнув, добавил:
- Может, кривой-то правду говорит насчёт мещанов. И про бунт тоже. Конечно, глупость это - бунты, - ну, а я бы всё-таки побунтовался, - эх!
- Уж ты у меня! - запела Лодка, обнимая его.
- Н-да-а, я бы показал себя! - разгораясь, восклицал Бурмистров.
Однажды, под вечер, три подруги гуляли в саду: Лодка с Розкой ходили по дорожкам между кустов одичавшей малины, а Паша, забравшись в кусты и собирая уцелевшие ягоды, громко грызла огурец.
Розка с жаром читала на память неприличные стихи. Лодка качалась, приятно облизывая губы, порою торопливо спрашивала:
- Как? Как?
И удивлялась:
- Вот так память у тебя!
- Он меня, как скворца, учит! - объясняла Розка. - Посадит на коленки, возьмёт за уши да прямо и в рот и в глаза и начитывает, и начитывает!
Вздохнув, Лодка задумчиво молвила:
- Докторам все тайности известны! Ах, и смелый он у тебя, - ничего не боится!
- Ничего! А то вот какие стишки ещё...
Снова раздался её торопливый говорок. Когда они проходили мимо Паши, рыжая девушка, сонно взглянув на них, проворчала:
- Эки пакостницы!
- А ты жри, знай! - отозвалась Розка на ходу, точно камнем кинула.
- Да-а, - вздрогнув, задумчиво протянула Лодка. - Какой смелый! И божию матерь и архангелов...
Над малинником гудели осы и пчёлы. В зелени вётел суматошно прыгали молодые воронята, а на верхних ветвях солидно уместились старые вороны и строго каркали, наблюдая жизнь детей. Из города доплывал безнадёжный зов колокола к вечерней службе, где-то озабоченно и мерно пыхтел пар, вырываясь из пароотводной трубки, на реке вальки шлёпали, и плакал ребёнок.
- Любишь, как укроп пахнет? - тихо спросила Лодка подругу, но та, не отвечая на вопрос, с гордостью рассказывала:
- Ему - всё одинаково, ничего он не боится! Ты слушай...
Оглядываясь, она тихонько начала:
- "Однажды бог, восстав от сна"... Смотри-ка, Симка за нами подглядывает!
Прищурив глаза, Лодка посмотрела.
- И правда! Вот, - тоже стишки умеет сочинять.
- Ну уж! - пренебрежительно мотнув головой, воскликнула Розка. Юродивый-то!
- Пойдём к нему?
- Пойдём, посмеёмся! - согласилась Розка.
В проломе каменной стены сада стоял длинный Сима с удочками в руке и бездонным взглядом, упорно, прямо, не мигая, точно слепой на солнце, смотрел на девиц. Они шли к нему, слащаво улыбаясь, малина и бурьян цапали их платья, подруги, освобождаясь от цепких прикосновений, красиво покачивались то вправо, то влево, порою откидывали тело назад и тихонько взвизгивали обе.
- За рыбой? - ласково спросила Лодка.
Не шевелясь, Сима ответил:
- Да.
- Рано сегодня!
- Скоро начнётся самый клёв, - объяснил юноша, не сводя пустых глаз с лица девушки.
Розка, ущипнув подругу, спросила:
- Слышал стишки?
Сима утвердительно кивнул головой.
- Получше твоих-то, - задорно сказала чёрненькая девица.
- Нет, - негромко ответил Девушкин.
Это рассердило Розку.
- Скажите! - с досадой воскликнула она. - Какой ферт! Да ты совсем и не умеешь сочинять-то! Мя-мя-мя - только и всего у тебя!
- Я хочу, чтобы как молитва было, - тихо сказал Сима, обращаясь к Лодке.
Каждый раз, когда эта женщина видела юношу, наглый блеск её взгляда угасал, зрачки расширялись, темнели, изменяя свой серо-синий цвет, и становились неподвижны. В груди её разливался щекотный холодок, и она чаще облизывала губы, чувствуя во всём теле тревожную сухость. Сегодня она ощущала всё это с большей остротою, чем всегда.
"Некрасивый какой!" - заставила она себя подумать, пристально рассматривая желтоватое голодное лицо, измеряя сутулое тело с длинными, как плети, руками и неподвижными, точно из дерева, пальцами. Но взгляд её утопал в глазах Симы, уходя куда-то всё дальше в их светлую глубину; беспокойное тяготение заставляло её подвигаться вплоть к юноше, вызывая желание дотронуться до него.
Он не однажды говорил ей свои стихи, и, слушая его тихий и быстрый, размеренный говорок, она всегда чувствовала смущение, сходное с досадой, не знала, что сказать ему, и, вздыхая, молчала. Но каждый раз, помимо воли своей, спрашивала:
- Сочинил стихов?
- Да, - ответил Сима, наклоняя голову.
- Уйду я, ну вас к лешему! - воскликнула Розка, окидывая их насмешливым взглядом. - Ты, Глафира, поцеловала бы его разочек, да и пусть идёт...
Засмеявшись, она отошла в кусты, звонко напевая:
И я ль страдала, страданула,
С моста в речку сиганула...
- Ну, что же, скажи! - вздохнув, предложила Лодка.
Он поднял голову, благодарно улыбнулся ей, на щеках у него вспыхнули розовые пятна, пустые глаза налились какою-то влагою. Лодка отодвинулась от него.
Пресвятая богородица,
Мати господа всевышнего!
Обрати же взор твой ласковый
На несчастную судьбу детей!
Челюсть у него дрожала, говорил он тихо, невнятно. Стоял неподвижно и смотрел в лицо женщины исподлобья, взглядом робкого нищего. А она, сдвинув брови, отмечала меру стиха лёгкими кивками головы, её правая рука лежала на камнях стены, левая теребила пуговицу кофты.
В тёмных избах дети малые
Гибнут с холода и голода,
Их грызут болезни лютые,
Глазки деток гасит злая смерть!
Редко ласка отца-матери
Дитя малое порадует,
Их ласкают - только мертвеньких,
Любят - по пути на кладбище...
- Будет! - сказала Лодка, ещё дальше отступая от него.
Сима взглянул в лицо ей и уныло замолчал, ему показалось, что она сердится: щёки у неё побелели, глаза стали тёмно-синими, а губы крепко сжались. Сима стал виновато объяснять:
- Это я потому, что у Стрельцовых Лиза померла. Долго очень хворала, а мать всё на подёнщину ходит, - сердилась на неё, на Лизу: мешаешь, кричала. А умерла - так она третьи сутки плачет теперь, Марья-то Назаровна!
- Знаю я это! - почти с досадой, но негромко сказала женщина. Хоронила я детей, - двое было...
Она оглянулась: розовый сумрак наполнял сад, между ветвями деревьев, бедно одетых осеннею листвою, сверкало багровое солнце.
- Идём со мной! - вдруг приказала она Симе; юноша положил удилища и покорно тронулся с места, неловко поднимая ноги. Она же шла быстро и, как бы прячась от кого-то, нагибалась к земле. Привела его в тёмный угол сада и там, указав на кучу мелкого хвороста, шепнула ему:
- Сядь!
И, когда он сел, обняла его за шею, тихо и торопливо спрашивая:
- Ведь ты любишь меня, любишь?
- Да, - ответил Сима, вздрогнув.
- Ну, и я тебя люблю! - быстро сказала она.
Он, испуганно взглянув в лицо ей, отодвинулся.
- Это - это уж неправда, - вы нарочно...
- Ах, господи! - тихонько воскликнула женщина. - Ей же богу! Вот перекрестилась, видишь?
Тогда он взвыл, рванулся к ней и, сунув голову в колени её, бормотал, радостно всхлипывая:
- Я ведь давно-о! Я вас - так люблю...
Отталкивая его, она шёпотом говорила:
- Ну, скорее, - ах, да скорее же...
Сима не понимал её слов, она грубо схватила его, поспешно отдалась и потом сразу спокойно сказала, вздыхая глубоко и ровно:
- Ну, вот! Теперь ты будешь ходить ко мне, - будешь? Я скажу дворнику, чтобы пускал тебя!
Движением локтя она отстранила его от себя и встала, высокая и красивая.
- Ты знаешь - у меня муж есть? - спросила она, испытующе глядя в его ошеломлённое и пьяное лицо.
- Знаю! - прошептал Сима.
- И любовник тоже есть...
Он смотрел в лицо ей, растерянно улыбаясь, пошатывался и молчал.
- Ну? Как же ты теперь будешь? - любопытно спросила она.
- Я скажу ему...
Лодка вздрогнула, выпрямилась.
- Что скажешь? Кому?
- Вавиле. Ничего! - успокоительно и радостно проговорил юноша. - Я уж сам, вы не бойтесь...
Что-то ласковое, почти материнское мелькнуло в глазах Лодки.
- Не смей, - строго сказала она. - Дурачок, - разве это можно?!
И, положив тяжёлые руки на плечи юноши, ласково продолжала:
- Он убьёт тебя, дурашка ты! Ты - молчи!
Повернула его и, легонько подталкивая, шептала:
- Ну, уходи теперь! Иди, прощай! Смотри же, молчи! Помни - убьёт!
Он пытался обернуться к ней - ему хотелось обнять её, но, когда он обернулся, она уже быстро и не оглядываясь шла прочь от него. Юноша неподвижно стоял над кучей полугнилого мусора, дремотно улыбался и смотрел влажным взглядом в кусты, где - точно облако - растаяли мягкие белые юбки.
Лодка шла так быстро, точно боялась, что кто-то неприятный остановит её. Подпрыгивая по лестнице, вбежала в свою комнату, заперла дверь на ключ, схватилась за спинку кровати и глубоко вздохнула.
В полутьме комнаты скорбно мигал синий глаз лампады, вокруг образа богоматери молитвенно качались тени.
Женщина долго смотрела в угол, потом бесшумно опустилась на колени точно прячась за высокой спинкой кровати - и, сложив руки на груди, громко, льстиво зашептала:
- Пресвятая богородица, помилуй рабу твою, окаянную грешницу Глафиру!
Слава Симы Девушкина перекинулась через реку: земский начальник приказал привести к нему поэта, долго слушал его стихи, закрыв глаза и мотая головой, потом сказал:
- Надо учиться тебе, ты мало грамотен! Читать любишь?
Утомлённый чтением и напуганный строгим лицом земского, Сима молчал.
Штрехель погладил бритые щёки ладонями, внимательно оглядел нескладное тело стоявшего у притолоки и заговорил снова:
- Надо читать, братец мой! Пушкина надо читать! Знаешь Пушкина?
- Нет.
- Как? - удивился земский. - А помнишь в школе:
Встаёт заря, идёт разносчик,
На биржу тянется извозчик...
Это и есть - Пушкин! Ты где учился?
- В церковно-приходской.
- Ага, да! Но - Пушкина надо знать! Я тебе выпишу его книги, у меня нет сейчас, я выпишу из губернии. Что, у тебя здоровье слабое?
- Слабое, - эхом отозвался поэт.
- Надо лечиться! Ты ходи по праздникам гулять в Черёмухинский бор, там - сосны, это очень полезно для тебя.
Дал Симе полтинник и ласково проводил его до прихожей.
Отец Исайя Кудрявский тоже одобрял стихи Симы.
- Похвально, Симеон, похвально! - говорил он, поматывая благообразной головой. - Очень одобряю. И направление мысли и простота штиля - весьма трогает душу! Трудись, юноша, не зарывай в землю богом данного таланта и с помощию Симеона-богоприимца - молитвенника твоего - поднимешься, гляди, из мрака до высот. Вино - испиваешь?
- Нет, - сказал Сима, вздохнув, - вредно мне!
- Так! Это тоже похвально! - произнёс отец Исайя, Когда поэт подошёл под благословение - сунул ему в руку три больших пятака и объяснил: - Это тебе на нужды твоя и за труды по чтению сочинений, кои - повторю - весьма и весьма заслуживают всяческих похвал!
Приглашали Симу и другие образованные люди города; он торопливо и робко говорил стихи, глотая слога и целые слова, и уходил, одаренный двугривенными и гривенниками.
Даже торговцы базара иногда зазывали его в лавки и, внимательно прослушав, награждали пятаком или алтыном. Некоторые, помоложе, советовали:
- Ты бы, парень, весёлое выдумал чего-нибудь, а то уж скучно больно! Весёлое-то - можешь?
- Нет, - отвечал Сима печально и виновато.
- Это жаль!
Доктор Ряхин, заставив поэта прочитать стихи, воскликнул, усмехаясь:
- Вот ещё одна жертва ненужная!
А потом записал несколько стихотворений, обещая куда-то послать их, но при этом сказал, потирая свои сухие руки:
- Длиннейший мой юноша! Всё это, может быть, недурно, только - едва ли своевременно, да! Ничего не обещаю, но непременнейше пошлю в разные места.
Он денег Симе не дал.
Девушкин начал прятаться от людей, ходил в город всё реже и только когда не мог избежать этого. Ясно видел, что никому не нравится, все смотрят на него с любопытством и нет людей, которые привлекали бы его сердце. Его длинная фигура, с неуклюжею головою на уродливо тонкой шее, жёлтое, костлявое лицо и пустые глаза, его робость, скрипучий, срывающийся голос и неподвижные, лишние руки - весь он не возбуждал в людях симпатии.
Наконец случилось нечто, оттолкнувшее от него горожан: однажды податной инспектор Жуков удил рыбу неподалеку от Симы и вдруг обратился к нему с приказанием:
- Эй, чучело! Напиши-ка мне стихи, я тебе трёшницу дам - слышишь? Знаешь Розку? Ну, вот про неё напиши что-нибудь этакое, с перцем! Понял? Завтра вечером приди к Фелицате и прочитай - я скажу, чтобы тебя пропустили!
Сима не ответил ему и, просидев ещё минуты две, ушёл, незаметно для Жукова. Он не любил этого толстого рыжего человека с маленькими глазками и огромными ушами. Знал, что Жуков великий похабник, что с похмелья он любит мучить людей и животных и что все окрестные мужики ненавидят инспектора. После того, как Сима сблизился с Лодкой, Жуков стал ещё более неприятен ему: порою он представлял себе, как толстые красные руки этого человека тянутся к телу его подруги - тогда в груди юноши разливался острый холод, ноги дрожали, он дико выкатывал глаза и мычал от горя.
Он сочинил о Жукове длинные стихи, часто бормотал их про себя и однажды сказал Лодке. Она долго и зло смеялась, много целовала Симу и говорила:
- Так его, свинью! Хорошо!
А через несколько дней после этого Симу встретил письмоводитель податного, картёжник Иванюков, и завопил:
- Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идём к податному, он тебя требует!
- Не хочу, - сказал Сима, отходя прочь.
Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:
- А в морду, сударь, хотите получить?
И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лёжа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо своё:
- Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?
Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:
- Его благородию Жукову Евсею... - Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане. - Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, - Лиодорович - так и не зовут никого!
- Что-о? - удивлённо спросил Жуков. - А ты читай, дубина!
Сима начал:
Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому - вы за неё
Сломите мне шею.
- Ну, и глуп! - проворчал Жуков.
Будь я ровня вам, тогда
Я бы - не боялся
И без всякого труда
Над вами посмеялся.
Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.
- Ну, что же? - хрипя и отплёвываясь, проворчал Жуков.
Сима медленно выговорил:
Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно...
Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:
- Что-о?
Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему - убью! - и бросил в него сапогом. Эта сцена стала известна в городе.
- Захвалили парнишку, он и зазнался! - говорили на Шихане. - Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать - опасно!
Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьёзно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из "раишка", - у ворот его останавливал квадратный Четыхер.
- Ты? - спрашивал он, хотя знал и видел, чьё длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.
- Ну-ка, сядь! - предлагал он.
И когда Сима садился рядом с ним на лавке - он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:
- Ну-ка, скажи стишки!
Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:
- Ну-ка ещё!
Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шёпотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчёркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.