Страница:
Теперь, когда явился Филипп Иванович, настоящий двигатель жизни, и я рассказал ему о ходе местных дел, было решено, что он останется в городе, добудет денег, откроет торговлю чем-нибудь, возьмёт Алёшу приказчиком себе и примется за устройство газеты для нас. А Василий, сын лесника, уехал в губернию, к рабочим.
Рассказы Алёши и мои о работе нашей увлекли в дело учительницу с братом её, оба стали они помогать нам усердно, всё больше добывая книг, внимательно следя по газетам за всем, что было необходимо нам знать.
В Гнездах мы старались держаться незаметно, - кроме Алёши никто не работал в нашей деревне, а он свои чтения вёл осторожно. Боялись мы: деревенька маленькая, всё становится сразу известно улице. Расслоилась она, словно напоказ: Астахов со Скорняковым - первые люди, с ними рядом Лядов, брат стражника, - наша чёрная сотня, люди сытые, но обеспокоенные за богатство своё: за свой горшок щей они хоть против бога; за ними, сверху вниз идя, - степенное крестьянство, работяги и авосьники, ломают хребты над высосанной и неродимой землёй, и всё ещё говорят:
- Авось, бог даст, как-нибудь поправимся!
И всего бегут, прячутся, желая только тишины и мира, а в делах тянут, конечно, с богатыми. Из этого ряда - Егоров отец, мужик смирный, испуганный, растрёпанный. Вторую очередь ходит в старостах, не умея по кротости своей отбиться от этой чести. Егор - плохой помощник ему, да и помогать-то не в чем: земли у них десятина с четью - разоряется Досекин вместе со многими. Потом шатается со стороны на сторону голец, бедняк, обессиленный, крепко злой, ни во что не верующий и запьянцовский народ: им, главное, угоститься бы вином, и за стакан - они идут на всё.
А в стороне - подростки, человеки всё больше серьёзные, хмурые, вдумчивые, они нутром понимают силу грамоты и на отцов смотрят косо, неодобрительно.
Дружки Кузина не великие помощники нам. Мил Милыч, хлопая глазами, всё больше молчит, иной раз вдруг и не в пору тихонько смеяться начнёт, а чаще всего просительно ноет:
- Уж вы, милые, порадейте за мир-от Христов! И на веки вековечные запомнит он имена ваши добрые...
Алёша, конечно, издевается над ним:
- А ты, Милов, чего ждёшь? Делать тебе нечего на земле, бери кружку, айда по миру и собирай на памятники нам! Только гляди, чтобы мне - конный! Другие как хотят, а я желаю верхом на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом: на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
Тихий мужик сконфуженно улыбается, молчит, жмётся и одёргивает рубаху свою слабыми руками.
А Савелий - тот, сверкая большим горящим взглядом, хрипит:
- Бить! Они бьют...
Спросишь его:
- Чего же можно достигнуть боем?
Крутит головой и, задыхаясь от кашля, говорит:
- Нету у меня иного слова на вашу речь, нету! И скоро помирать мне, а хочется видеть, как вздрогнет мясо на их костях, хочется слышать, как их хрящи затрещат!
Тут он весь. И это - страшно! Но уж немного осталось этого человека на земле, да скоро и остатки свои он кровью расплюёт.
Смотришь на него и горестно думаешь:
"Сколько народу изувечено, разбито, озлоблено - за что? Какая это жизнь? И как не стыдно людям терпеть её, не бороться с ней!"
С Гнедым же случилось неожиданное и смешное событие. Приходит он ко мне, смущён весьма, сидит, ёжится и - растерянная улыбка на тёмном лице.
Вижу я - одёжа у него починена, заплатами покрыта, а штаны совсем крепкие - это необычно!
Некогда было мне, и я тороплю его:
- С каким делом, дядя Михайло?
Разводит руками и начинает:
- Не знаю, как и сказать! Видишь ли, режу я вчера вечером лозняк на верши, вдруг - Марья Астахова идёт. Я будто не вижу - что мне она? "Здравствуй", - говорит, и такая умильная, приветная. "Здорово, - мол, бесстыдница!" Ну, и завязался разговор. "Какая, дескать, я бесстыдница, ведь не девка, а вдова, муж, говорит, у меня гнилой был, дети перемерли, а я женщина здоровая, тело чести просит, душа ему не мешает".
Почесал солдат переносицу, смотрит на меня исподлобья и спрашивает:
- Верно она сказала?
- Ничего, - мол, - хорошо.
Оживился, осмелел и продолжает:
- Вот и я думаю - верно! Ведь коли баба свободна и по своей охоте к парню идёт - почему это грех? Та же милостина - парню-то где взять? И лучше ещё, а то - девку бы испортил. Ну, слово за слово, вижу я - чего-то нужно ей от меня, а сказать она не решается, смотрит ласковой кошкой и... и всё такое. "Тебе чего надо-то?" - говорю. А она - заплакала, стоит против меня, и слёзы из глаз у неё, как сок из берёзы. "Буду, говорит, просить тебя, Михайлушка, не позорь ты батюшку по праздникам, сделай милость! Гляди-ка, ночей-де спать старик не может, мотается по избе и всё ворчит и ругает всех: поп - лентяй, урядник - вор, становой - грабитель, до земского вплоть изругает всех и ревёт, да так ревёт, что жутко! А спросишь - что ты, батюшка? Кричит - прочь, позорище моё! Тебя с Мокейкой ради - куда я жизнь свою спустил, в чём мне радость, где покой? Кто мне защита? В зверях живу! Кабы силы мне, топором бы изрубил я вас, окаянных, пагуба вы моя, съели вы меня! Страшно, говорит, мне, Михайлушка, да и жалко его - отец ведь!" Я говорю: "Так ему и надо!" А у самого сердце ёкнуло, не то с радости, не то от другой какой причины.
И снова мнётся солдат, сконфуженно ёрзая по скамье, не смотрит на меня.
- Видишь ты, Егор Петров, знаю я это, как ночами от обиды не спится, тяжело это человеку, брат! Конечно, мне Кузьму нисколько не жаль, а при чём тут женщина эта? Однако и на неё позор падает - за что? Не сама она себе отца выбрала...
- В чём же дело-то?
- Погоди! Я тебе по порядку объясню.
И, виновато посмеиваясь, объяснил: улестила его Марья, приласкала, не может он теперь отца её обличать.
Говорю ему с досадой:
- Да я тебя три месяца уговариваю, чтобы ты бросил эти скандалы!
Он тихо говорит:
- Верно, три! А всё-таки будто измена!
- Кому?
- Правде!
И вдруг прояснел солдат, хлопнул ладонью по скамье.
- Время-то, Егор Петров, а? Бывало - всяк человек, лёжа на печи, как хотел, так и потел, а ноне, не спрося шабра, не решить тебе ни худа, ни добра - верно?
Рад, хохочет.
Рассказал я об этой беседе Егору, а он, дымя злейшими корешками своими, сквозь зубы ворчит:
- Ну, и дёшев народишко!
И, помолчав, добавил:
- А прибаутка верная - и здоровым, и хворым пришло время жить хором! Знаешь - и тут кусок пользы мы найдём. Если это решится, что Варвару Кирилловну в город, в типографию нашу, кухаркой или женой определим, самое милое дело тайник наш устроить у Астахова. Теперь ясно, что Гнедой в работниках будет у него, для того Сашку и прогнали.
- Ошибаешься ты, пожалуй? - говорю я, сомнительно покачивая головой.
- Я? - тихо воскликнул Егор, сощурив кремнёвые глаза. - Я, брат, на год вперёд все эти дела и поступки вижу, уж поверь!
Улыбаясь, он продолжает:
- Нет, перенести склад Кузьме в дом - это и приятно и безопасно: Мокей неграмотен, Марья не выдаст, а сам старик не найдёт - надо, чтобы не нашёл, это уж Гнедого обязанность.
- Говорят - избил старик Марью за связь с солдатом, - сказал я.
Егор равнодушно пояснил:
- Куда ему людей бить! Слаб уж, не может. Был в силах, так сына в дураки забил и оглушил на всю жизнь. Это Мокей колотил сестру, по отцову приказу, но он, глухой, сильно бить не смеет, боится Марьи, она сама его треплет, когда ей не лень. Видел я её сегодня - она шла с Варварой Кирилловной капусту рубить, - ничего, хохочет.
Пристально и задумчиво глядя на меня, он говорит:
- Всё это не важно, тёзка, всё это дребедень. А вот замечаешь ты или нет, что Авдей у нас всё больше скучает?
- Да, заметно.
- То-то. А не кажется тебе, что не по пути ему с нами?
Я не сразу ответил.
- Нет, будто бы не кажется.
- Будто бы?
Досекин усмехнулся, помолчал и снова тихо повторил:
- На год вперёд все дела вижу, да... От этого в сердце у меня будто смола кипит иной раз.
На скулах у него появились желваки, он протянул сквозь зубы:
- Понимаю я, что должны мы быть самые спокойные люди на Руси - не завтра наш праздник, не через год и не через десять лет, понимаю! Дела эвон сколько! Вся Россия - это как гора до небес вершиной. Да... Да, брат, всё это я понимаю и спокоен. Только боюсь - не убить бы мне кого!
Мне стало боязно за него, и жуткое коснулось сердца.
- Ты что? - спрашиваю, подходя к нему.
Но он уже оправился и заговорил мягче, с улыбкой в глазах:
- Спокойные люди - силища! О, господи, как мне всегда умиляет душу слесарь этот, убитый на Лесной. Вспоминаю о нём, и - всего меня приподнимает изнутри: вот - умер человек, а я питаюсь его силой и живу! Вижу все: приходят солдаты к нему, зовут - пойдём! "Это, спрашивает, вам и приказано убивать меня?" Не смеют ответить, а? "Жалко, говорит, вас, что, молодые ребята, начинаете вы жизнь свою убийством. Идёмте!" Застрелили они его. Какой народ! Даже обругать неохота таких. На третий день с одним из них сидел я в трактире - совсем разбитый человек: кобенится, лается, а глаза мёртвые. Спился он, наверное. А то - удавился. Видно было, что нельзя ему жить, - померла душа.
- Что с тобой, Егор? - снова спрашиваю я. Он встрепенулся, встал.
- Ничего. Так. Вспомнилось. Ну, ночью я иду в город; говори, что надо, пора мне.
И ушёл, спокойный.
Дней через десять я сидел поздно вечером с Варварой, рассказывая ей о древних русских народоправствах во Пскове и Новгороде, вдруг - топот на дворе, в сенях, и входит Досекин с Авдеем.
- Добрый вечер! - здоровается Егор, спокойно и громко. - Помешали мы? Извините, коли так! Вот, у Авдея - новость.
Никин бросил в угол шапку, пригладил волосы и, оглянув комнату, просит:
- Ты, Варвара Кирилловна, помолчи о том, что я скажу...
- Покланяйся, может и помолчу! - недружелюбно отвечает Варя.
Он сел, согнулся вдвое, локти на коленях, голова между ладонями зажата, потом выпрямился, вытянул ноги, плюнул на пол.
- Ты рассказывал бы, - предлагает Егор, закуривая.
- Дело такое, - глуховато начал Никин, - узнал Кузьма Астахов, что Марья живёт с Гнедым... Я, Варвара Кирилловна, потому сказал - помолчи, что дело это не общественное, а моё, видишь ты...
Варя удивлённо посмотрела на него и молчит. Егор держит перед лицом папироску и, осторожно сдувая с неё пепел, говорит:
- Кузьма зовёт его в зятья.
- Вот! - кратко сказал Авдей и смотрит на меня, растерянно улыбаясь. Его серьёзное, красивое лицо осунулось, поблёкло, глаза налились томной мутью, и сквозь неё из глубины сверкают незнакомые мне искры тайной радости, страха или злобы - не пойму я.
- Рассказать с начала? - спрашивает он Досекина. Не отрывая глаз от своей папиросы, тот равнодушно говорит:
- Как хошь!
Авдей встал - он показался мне вытянувшимся ещё больше за эти дни.
- Вчера в обед иду я около избы, а он меня позвал...
- Позвал... - неопределённо повторил Егор.
- Ей-богу - сам позвал! - воскликнул Никин и поднял руку, как бы желая перекреститься.
- Я не спорю! - говорит Егор. Он качается и тихонько посвистывает сквозь зубы.
Никин сел в угол, в тень, и оттуда неровно течёт его крепкий голос, нескладно идут осторожные слова.
- Хворый он, Кузьма Ильич, хилый, видно, умрёт скоро. "Желаю, говорит, я, чтобы ты обвенчался с Настасьей".- "Ты, мол, желаешь, а я не могу - чем кормить мне её?" Говорили мы с ним долго...
- Долго... - повторяет Егор, кивая головой.
- Да! И он перечисляет: Мокей-де не хозяин, да и бездетен, Машка всё с полюбовниками промотает, а имущества у меня много...
- Много... - эхом отражает Досекин вкусно сказанное слово.
Варя, кусая губы, жмётся к моему плечу, и мне тоже смешно, грустно и стыдно.
Авдей снова встал на ноги.
- Ты не смейся, пожалуйста, Егор! - просит он вздрагивающим голосом. Ты пойми - мочи моей нету жить так! Когда-то что будет у вас, а жизнь идёт!
- Она идёт! - уверенно говорит Егор. - Она, брат, ни минуты не стоит, жизнь!
- Да! А Настя - в городе. Устал я, изголодался! Мать эта у меня - надо понять, братцы! Человек не скот, терпения у него мало!
- Ты рассказывай, коли хочешь, - предлагает Егор.
А Авдей медленно жуёт вялые слова:
- "Не связала бы её нечистая сила с тобой, говорит, была бы она замужем за хорошим человеком..."
- А ты чем не хорош? - тихо спрашивает Варя. - Он верно рассчитал - в твоих руках ничего не пропадёт.
- Он это тоже говорил, - подтверждает Авдей, - парень, дескать, ты трезвый, умный, мужик настоящий...
Егор тем же голосом продолжает:
- "Товарищей своих крамольных брось, иди лучше к нам, мироедам..."
Никин спохватывается и растерянно бормочет:
- "Остаётся, говорит, у меня одна Настасья, а кроме её - никого". И плачет. Я, братцы, понимаю, но - я решился...
Он стоит среди горницы длинный, угрюмый, с растрёпанными волосами.
- Вы подумайте - будут у меня книги, то есть деньги, будут и газеты у всех, книг купили бы, школу бы выстроили и - хорошего учителя при ней... Вы поддержите меня! А не будете вы мне верить - и я себе верить не буду!
- Пожалей его! - шепчет мне Варя.
- А теперь, - тянет Никин, - выдел этот... Двоит он человека...
- Брось-ка ты эти речи, Авдей! - говорит Егор, закуривая снова.
Но Авдей, должно быть, не всё рассказал и продолжает бессвязно:
- Плачет - для кого работал полста лет! Для чужого человека! Избу хочет нам ставить отдельную, земли даст пять десятин, пару лошадей, корову...
Он взмахивает правой рукой, пальцы на ней растопырены и загнуты крючками - это неприятно видеть.
- Я говорю - довольно уж, Авдей! - нехотя сказал Досекин. - Что у тебя будет и что будет с тобой - потом увидим.
Он встал, подошёл к нему вплоть.
- Не знаю, как другие, а я плохо верю в дружбу сытого с голодным, и ты лучше не обещай дружбы, эта ноша не по силам, пожалуй, будет тебе. Не обещай! А обещай одно: держать язык за зубами всегда, и ныне, и во веки веков. Вот это...
- Братцы! Егор! - воскликнул Авдей, странно топая ногами.
- Подожди!
- Мы с тобой товарищи измала...
- Погоди! - тихо и твёрдо остановил его Досекин. - Ты запомни - если благодаря твоему языку хоть один человек когда-нибудь...
- Егор Петрович! - плачевно воззвал Никин. - Обидно мне...
И Варя шепчет:
- Жалко его...
А мне - не жалко.
Душа моя окутана сумраком и холодна. Глажу тихонько Барину руку, молчу, смотрю на лицо Егора и чувствую, как тяжело ему говорить.
- Ты понял, что я говорю?
- Эх, Егор!
- Пойми! Я тебе грозить не стану - зачем грозить? Ты знаешь меня, знаешь, что я упрям, задуманного не брошу, не доведя до конца. Вот и весь разговор!
Никин изломанно опустился на лавку и, вздыхая, ворчит:
- Обидел ты меня... а за что?
- Я не обижал тебя, нет! - говорит Егор, помахивая шапкой. - Я, брат, знаю - в эту минуту ты себе веришь. Только я уж не первый раз слышу такие речи и обещания, бывало это: выпадет человеку жирная кость, примется он глодать её и одичает. Было это!
- Увидишь! - пообещал Авдей и, помолчав ещё, тише добавил: - Я теперь несколько отойду от вас...
Егор опустил голову, тихо сказав:
- Конечно!
"Сейчас это кончится", - облегчённо подумал я. А по щекам Вари текут слёзы.
С минуту молчали. Потом Никин пробормотал:
- Он скоро умрёт, тогда увидите, как я...
- Ну, - молвил Егор, заглушая эти слова, - пожалуй, время спать!
И надел шапку.
Авдей Никин медленно поднялся на ноги, стал прощаться. Сжимая мою руку обеими своими, он просительно сказал мне:
- Разговори его, Егор Петрович, чтобы он верил мне!
- Ладно, - ответил я.
Мне показалось, что глаза его радостно заблестели, когда он увидел Варины слёзы.
Он ушёл, не спеша и с большим усилием отрывая от пола отяжелевшие ноги.
Егор остался и тотчас будто бы весело заговорил:
- Ну, дорогие товарищи, мне тоже надо идти, устал я сегодня...
Я взял его за руки, молча посмотрел в глаза; усмехнулся Егор и опустил голову, сильно встряхнув руки мои.
- Крепок же ты характером! - говорит ему Варя с ласковым уважением и удивлённо, с грустью, шепчет:
- А он-то, Авдей, раскис, размяк, ай-яй! Вот те и Авдей...
Вздохнул Егор и, отведя глаза в сторону, смущённо, негромко ворчит:
- Я про эти его дела давно знаю, врёт он, что Кузьма его соблазнил, врёт, шалыган! Всё я тут знаю, только стыдно мне было сказать тебе, тёзка, про это, стыдно, понимаешь, нехорошо!
И, сильно тряхнув головой, он снова крепко пожимает мои руки, говоря:
- Люблю я людей, которых не одолевают все эти коровы, лошади, телеги, хомуты, - у настоящего свободного человека всё - внутри, и когда он выберет чего-нибудь снаружи, так уж это будет самое лучшее, я про тебя сказал, тёзка, и про тебя, Варвара Кирилловна, - от души! А больше ничего не хочу говорить - ну его ко всем чертям! До свиданья, друзья...
Лицо его хорошо загорелось, глаза стали невиданно мною мягки и лучисты, он ушёл, весело засмеявшись, а мы остались, счастливые его лаской, и долго и тихо говорили о нём, с грустью любуясь человеком, задушевно гадая о судьбе его.
- Какой надёжный он, какой крепкий! - не раз задумчиво сказала Варя, и хорошо было слышать похвалы ему из её уст.
Эти двуличные, печальные и смешные дела быстро забывались нами в торопливой работе, всё более широко разгоравшейся с каждым днём. И всё ярче пламенели вокруг нас леса в пёстрых красках урядливой осени. Уже дня по два и по три кряду над округой неподвижно стояли серые, скупые облака, точно смёрзлись они над землёю ледяным сводом, холодно думая - не пора ли одеть её в белые одежды снега?
Утешали нас с Егором Алёша и Кузин: между ними наладилась какая-то особая дружба, бранчливая, насквозь прошитая взаимными издёвками. Всё чаще замечаем мы, сходятся они вдвоём, вместе путешествуют в город и с глазу на глаз, очевидно, иначе говорят, а при людях обязательно задевают друг друга и насмешничают, словно конфузясь своей дружбы.
Вот однажды шли мы все четверо - я, тёзка, Кузин и Алёша - с одного большого собрания крестьян, устроенного стариком в лесу, уже раздетом почти до последнего листа. Прояснился день к вечеру, а с утра был лёгкий заморозок - лист под ногами хрустел и ломался, как стеклянный. Шли на запад, сквозь чёрную сеть сучьев был виден багровый закат усталого солнца, на душе у нас тоже было красно и празднично - собрание вышло хорошее, дружное, говорили мы все четверо по нескольку раз и, должно быть, хорошо тронули крестьянство. Было народу уже человек около сорока, да ещё не все пришли. Это первый раз собрали мы всех знакомых нам мужиков, устроив как бы смотр им, и впервые видели воочию, что работа наша не пропала да и не пропадёт теперь.
- Эк вы гоните! - покряхтывая, крикнул Кузин. - Мне, хромому журавлю, этак-то не поспеть за вами! Отдохнуть бы!
- Поживёшь и без отдыха! - ответил Алёша.
- Это я тебе могу сказать, а не ты мне, дерзила! - упрекает старик.
А Егор то мурлыкает песню, то посвистывает и, не глядя под ноги себе, спотыкается.
Смешно он ходит, Егор, - глаза у него вёрст за десять вперёд смотрят, а ногами он так действует, точно в гору лезет.
Шутя и насмешничая, вышли на опушку, Алексей кувыркнулся на землю, катаясь по ней, сгрёб кучу цветных листьев, кричит:
- Садись, ребята!
И, толкнув, повалил на листья Кузина.
- Гляди - картина: закат солнца в деревне Большие Гнезда! Вход бесплатный!
Кузин, делая вид, будто не понял Алёхиной любезности, ворчит:
- Городские эти полоротые мальчишки...
Сели, смотрим - деревенька наша как парчой и золотом на серой земле вышита. Опускается за рекой могучее светило дня, жарко горят перекрытые новой соломой крыши изб, красными огнями сверкают стёкла окон, расцветилась, разыгралась земля всеми красками осеннего наряда, и ласково-сине над нею бархатное небо. Тихо и свежо. Выступают из леса вечерние тени, косо и бесшумно ложатся на нас и на звонкую землю сдвинулись мы потеснее, для тепла.
- Хорошо! - вздыхает Алёша. - А вот в губернии хаживал я на выставки картин - двадцать копеек за вход - и вижу однажды - картина: из-под мохнатого зелёного одеяла в дырьях высунулась чья-то красная рожа без глаз, опухла вся, как после долгого пьянства, безобразная такая! В чём дело, думаю? Гляжу в книге-каталоге: закат солнца! Ах ты, думаю, анафема слепая, да ты и не видал его никогда, солнца-то!
- Да-а... - задумчиво тянет Кузин, - и солнце люди разно видят...
Алёша оживлённо продолжает:
- А иные картины сильно за душу берут! Вот, примерно, нарисовано поле, и промеж хлебов лежит прямая-прямая дорога в мутную даль, ничего там не видно! Воз оттуда едет, и девица или женщина идёт; лошадёнка мухортая, голову опустила, почитай, до земли, глаз у неё безнадёжный, а девица - руки назад и тоже одним глазом смотрит на скотину, измученную работой, а другим - на меня: вот, дескать, и вся тут жизнь моя, и такая же она, как у лошади, - поработаю лет десяток, согнусь и опущу голову, не изведав никакой радости...
- Это в книжке написано? - спросил Егор.
- Нет, это сама картина говорит!
Досекин уже окутался дымом и сам кашляет от крепости его.
- Ишь ты! - говорит старик, покачивая головой. - Не пускай ты на меня адову эту вонь! Деревья сохнут от неё!
- Не терпишь, кулугур, православного табаку? То-то! Архирейский аромат! - гордо заявляет он и, недоумевая, продолжает: - А я вот никогда картин не видал, то есть в книжках видел. В книжках оно помогает понять написанное, а вот отдельно - не знаю! И даже не понимаю - как это можно нарисовать красками, а я бы понял без слов? То есть сколько я не понимаю на земле! Даже сосчитать невозможно!
Алексей возится и говорит уверенно:
- Увидишь - поймёшь! Я часто на выставки ходил, в театр тоже, на музыку. Этим город хорош. Ух, хорош, дьявол! А то вот картина: сидит в трактире за столом у окна человек, по одёже - рабочий али приказчик. Рожа обмякла вся, а глаза хитренькие и весёлые - поют! Так и видно - обманул парень себя и судьбу свою на часок и - радёшенек, несчастный чёрт!
- Сейчас - чёрт! - укоризненно замечает Кузин. - Не можешь ты без него, как поп без бабы.
Алёша задорно смеётся.
- Чем поп чёрта хуже - оба одному служат!
Егор, помолчав, спрашивает Алёшу:
- К чему же это приводит?
- Что?
- Да вот - лошадь, пьяный! Я это знаю, видел раз тысячу! Ты мне напиши, чего я не знаю, не видал, - коли пишешь!
Алёша подумал, потом убеждённо говорит:
- Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только это особая жизнь, иначе окрашена она! Не умею я объяснить... Ну, вот, скажем, девицы - эту зовут Марья, а ту Дарья, Олёна... А на картине она без имени, на всех похожа, и жизнь её как будто оголена пред тобой - совсем пустая жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо на смерть направлена. Трудно это объяснить...
Досекин попыхтел папиросой и сказал:
- Да, невразумительно говоришь!
Сидя рядом с Кузиным, я слушаю краем уха этот разговор и с великим миром в душе любуюсь - солнце опустилось за Майданский лес, из кустов по увалам встаёт ночной сумрак, но вершины деревьев ещё облиты красными лучами. Уставшая за лето земля дремлет, готовая уснуть белым сном зимы. И всё ниже опускается над нею синий полог неба, чисто вымытый осенними дождями.
Толкнув меня, Кузин говорит, улыбаясь:
- Вдруг бы явился он в сей тишине и кротости небес, на минутку бы, на одну!
- Бог? - спросил Егор.
- Вот! Бог господь! И сказал бы...
- Потерял начальство, Пётр Васильич! - дурит Алексей, похлопывая старика по плечу.
- Нет, ты погоди, не глумись! - оживлённо заговорил Кузин, привстав и грозя Алексею длинным пальцем. - Я, ты знаешь, согласен, что об этом тайном предмете можно рассуждать-то всяко, а ведь о том, чего нету, и сказать нечего. Значит - есть что-то! Что же? Надо знать!
Его глазки сыплют искры, голос стал умильным, старичок собирается сказать что-то острое и двоемысленное.
- В долгой жизни моей натыкался я на разных людей-то, и вот - в Галицком уезде это случилось - один странник... Многие богохульства услыхал я от него, и одно особенно ушибло меня. Говорит он: "Миром правит сатана! Бог же господь низринут с небес и лишён бессмертия и распят бысть под именем Исуса Христа. И не черти, говорит, были изгнаны с небес господом, а люди из рая дьяволом, вкупе с господом, он же, земли коснувшись, умре! Извергнув нас, людей, яко верных слуг бога нашего, внушил сатана каждому разное и разностью мнений человеческих ныне укрепляет трон жестокости своей".
Он оглянул нас всех поочерёдно и поучительно добавляет:
- Вот какие еретицкие мнения-то возможны даже!
У Егора лицо такое, как будто он стал ровесником Кузину. Медленно и сердито звучат его слова:
- Когда все головы научатся думать, тогда и ошибки все обнаружатся. А сказки - бросить, они не пугают!
Старик сомнительно качает головой.
- Заплутаете вы себя во тьме вещных знаний ваших! - усмехается он. По-моему, бог - слово, миром не договорённое до конца, вам бы и надлежало договорить-то его. Вам!
Лёжа на земле вверх грудью, Алёша ворчит:
Рассказы Алёши и мои о работе нашей увлекли в дело учительницу с братом её, оба стали они помогать нам усердно, всё больше добывая книг, внимательно следя по газетам за всем, что было необходимо нам знать.
В Гнездах мы старались держаться незаметно, - кроме Алёши никто не работал в нашей деревне, а он свои чтения вёл осторожно. Боялись мы: деревенька маленькая, всё становится сразу известно улице. Расслоилась она, словно напоказ: Астахов со Скорняковым - первые люди, с ними рядом Лядов, брат стражника, - наша чёрная сотня, люди сытые, но обеспокоенные за богатство своё: за свой горшок щей они хоть против бога; за ними, сверху вниз идя, - степенное крестьянство, работяги и авосьники, ломают хребты над высосанной и неродимой землёй, и всё ещё говорят:
- Авось, бог даст, как-нибудь поправимся!
И всего бегут, прячутся, желая только тишины и мира, а в делах тянут, конечно, с богатыми. Из этого ряда - Егоров отец, мужик смирный, испуганный, растрёпанный. Вторую очередь ходит в старостах, не умея по кротости своей отбиться от этой чести. Егор - плохой помощник ему, да и помогать-то не в чем: земли у них десятина с четью - разоряется Досекин вместе со многими. Потом шатается со стороны на сторону голец, бедняк, обессиленный, крепко злой, ни во что не верующий и запьянцовский народ: им, главное, угоститься бы вином, и за стакан - они идут на всё.
А в стороне - подростки, человеки всё больше серьёзные, хмурые, вдумчивые, они нутром понимают силу грамоты и на отцов смотрят косо, неодобрительно.
Дружки Кузина не великие помощники нам. Мил Милыч, хлопая глазами, всё больше молчит, иной раз вдруг и не в пору тихонько смеяться начнёт, а чаще всего просительно ноет:
- Уж вы, милые, порадейте за мир-от Христов! И на веки вековечные запомнит он имена ваши добрые...
Алёша, конечно, издевается над ним:
- А ты, Милов, чего ждёшь? Делать тебе нечего на земле, бери кружку, айда по миру и собирай на памятники нам! Только гляди, чтобы мне - конный! Другие как хотят, а я желаю верхом на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом: на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
Тихий мужик сконфуженно улыбается, молчит, жмётся и одёргивает рубаху свою слабыми руками.
А Савелий - тот, сверкая большим горящим взглядом, хрипит:
- Бить! Они бьют...
Спросишь его:
- Чего же можно достигнуть боем?
Крутит головой и, задыхаясь от кашля, говорит:
- Нету у меня иного слова на вашу речь, нету! И скоро помирать мне, а хочется видеть, как вздрогнет мясо на их костях, хочется слышать, как их хрящи затрещат!
Тут он весь. И это - страшно! Но уж немного осталось этого человека на земле, да скоро и остатки свои он кровью расплюёт.
Смотришь на него и горестно думаешь:
"Сколько народу изувечено, разбито, озлоблено - за что? Какая это жизнь? И как не стыдно людям терпеть её, не бороться с ней!"
С Гнедым же случилось неожиданное и смешное событие. Приходит он ко мне, смущён весьма, сидит, ёжится и - растерянная улыбка на тёмном лице.
Вижу я - одёжа у него починена, заплатами покрыта, а штаны совсем крепкие - это необычно!
Некогда было мне, и я тороплю его:
- С каким делом, дядя Михайло?
Разводит руками и начинает:
- Не знаю, как и сказать! Видишь ли, режу я вчера вечером лозняк на верши, вдруг - Марья Астахова идёт. Я будто не вижу - что мне она? "Здравствуй", - говорит, и такая умильная, приветная. "Здорово, - мол, бесстыдница!" Ну, и завязался разговор. "Какая, дескать, я бесстыдница, ведь не девка, а вдова, муж, говорит, у меня гнилой был, дети перемерли, а я женщина здоровая, тело чести просит, душа ему не мешает".
Почесал солдат переносицу, смотрит на меня исподлобья и спрашивает:
- Верно она сказала?
- Ничего, - мол, - хорошо.
Оживился, осмелел и продолжает:
- Вот и я думаю - верно! Ведь коли баба свободна и по своей охоте к парню идёт - почему это грех? Та же милостина - парню-то где взять? И лучше ещё, а то - девку бы испортил. Ну, слово за слово, вижу я - чего-то нужно ей от меня, а сказать она не решается, смотрит ласковой кошкой и... и всё такое. "Тебе чего надо-то?" - говорю. А она - заплакала, стоит против меня, и слёзы из глаз у неё, как сок из берёзы. "Буду, говорит, просить тебя, Михайлушка, не позорь ты батюшку по праздникам, сделай милость! Гляди-ка, ночей-де спать старик не может, мотается по избе и всё ворчит и ругает всех: поп - лентяй, урядник - вор, становой - грабитель, до земского вплоть изругает всех и ревёт, да так ревёт, что жутко! А спросишь - что ты, батюшка? Кричит - прочь, позорище моё! Тебя с Мокейкой ради - куда я жизнь свою спустил, в чём мне радость, где покой? Кто мне защита? В зверях живу! Кабы силы мне, топором бы изрубил я вас, окаянных, пагуба вы моя, съели вы меня! Страшно, говорит, мне, Михайлушка, да и жалко его - отец ведь!" Я говорю: "Так ему и надо!" А у самого сердце ёкнуло, не то с радости, не то от другой какой причины.
И снова мнётся солдат, сконфуженно ёрзая по скамье, не смотрит на меня.
- Видишь ты, Егор Петров, знаю я это, как ночами от обиды не спится, тяжело это человеку, брат! Конечно, мне Кузьму нисколько не жаль, а при чём тут женщина эта? Однако и на неё позор падает - за что? Не сама она себе отца выбрала...
- В чём же дело-то?
- Погоди! Я тебе по порядку объясню.
И, виновато посмеиваясь, объяснил: улестила его Марья, приласкала, не может он теперь отца её обличать.
Говорю ему с досадой:
- Да я тебя три месяца уговариваю, чтобы ты бросил эти скандалы!
Он тихо говорит:
- Верно, три! А всё-таки будто измена!
- Кому?
- Правде!
И вдруг прояснел солдат, хлопнул ладонью по скамье.
- Время-то, Егор Петров, а? Бывало - всяк человек, лёжа на печи, как хотел, так и потел, а ноне, не спрося шабра, не решить тебе ни худа, ни добра - верно?
Рад, хохочет.
Рассказал я об этой беседе Егору, а он, дымя злейшими корешками своими, сквозь зубы ворчит:
- Ну, и дёшев народишко!
И, помолчав, добавил:
- А прибаутка верная - и здоровым, и хворым пришло время жить хором! Знаешь - и тут кусок пользы мы найдём. Если это решится, что Варвару Кирилловну в город, в типографию нашу, кухаркой или женой определим, самое милое дело тайник наш устроить у Астахова. Теперь ясно, что Гнедой в работниках будет у него, для того Сашку и прогнали.
- Ошибаешься ты, пожалуй? - говорю я, сомнительно покачивая головой.
- Я? - тихо воскликнул Егор, сощурив кремнёвые глаза. - Я, брат, на год вперёд все эти дела и поступки вижу, уж поверь!
Улыбаясь, он продолжает:
- Нет, перенести склад Кузьме в дом - это и приятно и безопасно: Мокей неграмотен, Марья не выдаст, а сам старик не найдёт - надо, чтобы не нашёл, это уж Гнедого обязанность.
- Говорят - избил старик Марью за связь с солдатом, - сказал я.
Егор равнодушно пояснил:
- Куда ему людей бить! Слаб уж, не может. Был в силах, так сына в дураки забил и оглушил на всю жизнь. Это Мокей колотил сестру, по отцову приказу, но он, глухой, сильно бить не смеет, боится Марьи, она сама его треплет, когда ей не лень. Видел я её сегодня - она шла с Варварой Кирилловной капусту рубить, - ничего, хохочет.
Пристально и задумчиво глядя на меня, он говорит:
- Всё это не важно, тёзка, всё это дребедень. А вот замечаешь ты или нет, что Авдей у нас всё больше скучает?
- Да, заметно.
- То-то. А не кажется тебе, что не по пути ему с нами?
Я не сразу ответил.
- Нет, будто бы не кажется.
- Будто бы?
Досекин усмехнулся, помолчал и снова тихо повторил:
- На год вперёд все дела вижу, да... От этого в сердце у меня будто смола кипит иной раз.
На скулах у него появились желваки, он протянул сквозь зубы:
- Понимаю я, что должны мы быть самые спокойные люди на Руси - не завтра наш праздник, не через год и не через десять лет, понимаю! Дела эвон сколько! Вся Россия - это как гора до небес вершиной. Да... Да, брат, всё это я понимаю и спокоен. Только боюсь - не убить бы мне кого!
Мне стало боязно за него, и жуткое коснулось сердца.
- Ты что? - спрашиваю, подходя к нему.
Но он уже оправился и заговорил мягче, с улыбкой в глазах:
- Спокойные люди - силища! О, господи, как мне всегда умиляет душу слесарь этот, убитый на Лесной. Вспоминаю о нём, и - всего меня приподнимает изнутри: вот - умер человек, а я питаюсь его силой и живу! Вижу все: приходят солдаты к нему, зовут - пойдём! "Это, спрашивает, вам и приказано убивать меня?" Не смеют ответить, а? "Жалко, говорит, вас, что, молодые ребята, начинаете вы жизнь свою убийством. Идёмте!" Застрелили они его. Какой народ! Даже обругать неохота таких. На третий день с одним из них сидел я в трактире - совсем разбитый человек: кобенится, лается, а глаза мёртвые. Спился он, наверное. А то - удавился. Видно было, что нельзя ему жить, - померла душа.
- Что с тобой, Егор? - снова спрашиваю я. Он встрепенулся, встал.
- Ничего. Так. Вспомнилось. Ну, ночью я иду в город; говори, что надо, пора мне.
И ушёл, спокойный.
Дней через десять я сидел поздно вечером с Варварой, рассказывая ей о древних русских народоправствах во Пскове и Новгороде, вдруг - топот на дворе, в сенях, и входит Досекин с Авдеем.
- Добрый вечер! - здоровается Егор, спокойно и громко. - Помешали мы? Извините, коли так! Вот, у Авдея - новость.
Никин бросил в угол шапку, пригладил волосы и, оглянув комнату, просит:
- Ты, Варвара Кирилловна, помолчи о том, что я скажу...
- Покланяйся, может и помолчу! - недружелюбно отвечает Варя.
Он сел, согнулся вдвое, локти на коленях, голова между ладонями зажата, потом выпрямился, вытянул ноги, плюнул на пол.
- Ты рассказывал бы, - предлагает Егор, закуривая.
- Дело такое, - глуховато начал Никин, - узнал Кузьма Астахов, что Марья живёт с Гнедым... Я, Варвара Кирилловна, потому сказал - помолчи, что дело это не общественное, а моё, видишь ты...
Варя удивлённо посмотрела на него и молчит. Егор держит перед лицом папироску и, осторожно сдувая с неё пепел, говорит:
- Кузьма зовёт его в зятья.
- Вот! - кратко сказал Авдей и смотрит на меня, растерянно улыбаясь. Его серьёзное, красивое лицо осунулось, поблёкло, глаза налились томной мутью, и сквозь неё из глубины сверкают незнакомые мне искры тайной радости, страха или злобы - не пойму я.
- Рассказать с начала? - спрашивает он Досекина. Не отрывая глаз от своей папиросы, тот равнодушно говорит:
- Как хошь!
Авдей встал - он показался мне вытянувшимся ещё больше за эти дни.
- Вчера в обед иду я около избы, а он меня позвал...
- Позвал... - неопределённо повторил Егор.
- Ей-богу - сам позвал! - воскликнул Никин и поднял руку, как бы желая перекреститься.
- Я не спорю! - говорит Егор. Он качается и тихонько посвистывает сквозь зубы.
Никин сел в угол, в тень, и оттуда неровно течёт его крепкий голос, нескладно идут осторожные слова.
- Хворый он, Кузьма Ильич, хилый, видно, умрёт скоро. "Желаю, говорит, я, чтобы ты обвенчался с Настасьей".- "Ты, мол, желаешь, а я не могу - чем кормить мне её?" Говорили мы с ним долго...
- Долго... - повторяет Егор, кивая головой.
- Да! И он перечисляет: Мокей-де не хозяин, да и бездетен, Машка всё с полюбовниками промотает, а имущества у меня много...
- Много... - эхом отражает Досекин вкусно сказанное слово.
Варя, кусая губы, жмётся к моему плечу, и мне тоже смешно, грустно и стыдно.
Авдей снова встал на ноги.
- Ты не смейся, пожалуйста, Егор! - просит он вздрагивающим голосом. Ты пойми - мочи моей нету жить так! Когда-то что будет у вас, а жизнь идёт!
- Она идёт! - уверенно говорит Егор. - Она, брат, ни минуты не стоит, жизнь!
- Да! А Настя - в городе. Устал я, изголодался! Мать эта у меня - надо понять, братцы! Человек не скот, терпения у него мало!
- Ты рассказывай, коли хочешь, - предлагает Егор.
А Авдей медленно жуёт вялые слова:
- "Не связала бы её нечистая сила с тобой, говорит, была бы она замужем за хорошим человеком..."
- А ты чем не хорош? - тихо спрашивает Варя. - Он верно рассчитал - в твоих руках ничего не пропадёт.
- Он это тоже говорил, - подтверждает Авдей, - парень, дескать, ты трезвый, умный, мужик настоящий...
Егор тем же голосом продолжает:
- "Товарищей своих крамольных брось, иди лучше к нам, мироедам..."
Никин спохватывается и растерянно бормочет:
- "Остаётся, говорит, у меня одна Настасья, а кроме её - никого". И плачет. Я, братцы, понимаю, но - я решился...
Он стоит среди горницы длинный, угрюмый, с растрёпанными волосами.
- Вы подумайте - будут у меня книги, то есть деньги, будут и газеты у всех, книг купили бы, школу бы выстроили и - хорошего учителя при ней... Вы поддержите меня! А не будете вы мне верить - и я себе верить не буду!
- Пожалей его! - шепчет мне Варя.
- А теперь, - тянет Никин, - выдел этот... Двоит он человека...
- Брось-ка ты эти речи, Авдей! - говорит Егор, закуривая снова.
Но Авдей, должно быть, не всё рассказал и продолжает бессвязно:
- Плачет - для кого работал полста лет! Для чужого человека! Избу хочет нам ставить отдельную, земли даст пять десятин, пару лошадей, корову...
Он взмахивает правой рукой, пальцы на ней растопырены и загнуты крючками - это неприятно видеть.
- Я говорю - довольно уж, Авдей! - нехотя сказал Досекин. - Что у тебя будет и что будет с тобой - потом увидим.
Он встал, подошёл к нему вплоть.
- Не знаю, как другие, а я плохо верю в дружбу сытого с голодным, и ты лучше не обещай дружбы, эта ноша не по силам, пожалуй, будет тебе. Не обещай! А обещай одно: держать язык за зубами всегда, и ныне, и во веки веков. Вот это...
- Братцы! Егор! - воскликнул Авдей, странно топая ногами.
- Подожди!
- Мы с тобой товарищи измала...
- Погоди! - тихо и твёрдо остановил его Досекин. - Ты запомни - если благодаря твоему языку хоть один человек когда-нибудь...
- Егор Петрович! - плачевно воззвал Никин. - Обидно мне...
И Варя шепчет:
- Жалко его...
А мне - не жалко.
Душа моя окутана сумраком и холодна. Глажу тихонько Барину руку, молчу, смотрю на лицо Егора и чувствую, как тяжело ему говорить.
- Ты понял, что я говорю?
- Эх, Егор!
- Пойми! Я тебе грозить не стану - зачем грозить? Ты знаешь меня, знаешь, что я упрям, задуманного не брошу, не доведя до конца. Вот и весь разговор!
Никин изломанно опустился на лавку и, вздыхая, ворчит:
- Обидел ты меня... а за что?
- Я не обижал тебя, нет! - говорит Егор, помахивая шапкой. - Я, брат, знаю - в эту минуту ты себе веришь. Только я уж не первый раз слышу такие речи и обещания, бывало это: выпадет человеку жирная кость, примется он глодать её и одичает. Было это!
- Увидишь! - пообещал Авдей и, помолчав ещё, тише добавил: - Я теперь несколько отойду от вас...
Егор опустил голову, тихо сказав:
- Конечно!
"Сейчас это кончится", - облегчённо подумал я. А по щекам Вари текут слёзы.
С минуту молчали. Потом Никин пробормотал:
- Он скоро умрёт, тогда увидите, как я...
- Ну, - молвил Егор, заглушая эти слова, - пожалуй, время спать!
И надел шапку.
Авдей Никин медленно поднялся на ноги, стал прощаться. Сжимая мою руку обеими своими, он просительно сказал мне:
- Разговори его, Егор Петрович, чтобы он верил мне!
- Ладно, - ответил я.
Мне показалось, что глаза его радостно заблестели, когда он увидел Варины слёзы.
Он ушёл, не спеша и с большим усилием отрывая от пола отяжелевшие ноги.
Егор остался и тотчас будто бы весело заговорил:
- Ну, дорогие товарищи, мне тоже надо идти, устал я сегодня...
Я взял его за руки, молча посмотрел в глаза; усмехнулся Егор и опустил голову, сильно встряхнув руки мои.
- Крепок же ты характером! - говорит ему Варя с ласковым уважением и удивлённо, с грустью, шепчет:
- А он-то, Авдей, раскис, размяк, ай-яй! Вот те и Авдей...
Вздохнул Егор и, отведя глаза в сторону, смущённо, негромко ворчит:
- Я про эти его дела давно знаю, врёт он, что Кузьма его соблазнил, врёт, шалыган! Всё я тут знаю, только стыдно мне было сказать тебе, тёзка, про это, стыдно, понимаешь, нехорошо!
И, сильно тряхнув головой, он снова крепко пожимает мои руки, говоря:
- Люблю я людей, которых не одолевают все эти коровы, лошади, телеги, хомуты, - у настоящего свободного человека всё - внутри, и когда он выберет чего-нибудь снаружи, так уж это будет самое лучшее, я про тебя сказал, тёзка, и про тебя, Варвара Кирилловна, - от души! А больше ничего не хочу говорить - ну его ко всем чертям! До свиданья, друзья...
Лицо его хорошо загорелось, глаза стали невиданно мною мягки и лучисты, он ушёл, весело засмеявшись, а мы остались, счастливые его лаской, и долго и тихо говорили о нём, с грустью любуясь человеком, задушевно гадая о судьбе его.
- Какой надёжный он, какой крепкий! - не раз задумчиво сказала Варя, и хорошо было слышать похвалы ему из её уст.
Эти двуличные, печальные и смешные дела быстро забывались нами в торопливой работе, всё более широко разгоравшейся с каждым днём. И всё ярче пламенели вокруг нас леса в пёстрых красках урядливой осени. Уже дня по два и по три кряду над округой неподвижно стояли серые, скупые облака, точно смёрзлись они над землёю ледяным сводом, холодно думая - не пора ли одеть её в белые одежды снега?
Утешали нас с Егором Алёша и Кузин: между ними наладилась какая-то особая дружба, бранчливая, насквозь прошитая взаимными издёвками. Всё чаще замечаем мы, сходятся они вдвоём, вместе путешествуют в город и с глазу на глаз, очевидно, иначе говорят, а при людях обязательно задевают друг друга и насмешничают, словно конфузясь своей дружбы.
Вот однажды шли мы все четверо - я, тёзка, Кузин и Алёша - с одного большого собрания крестьян, устроенного стариком в лесу, уже раздетом почти до последнего листа. Прояснился день к вечеру, а с утра был лёгкий заморозок - лист под ногами хрустел и ломался, как стеклянный. Шли на запад, сквозь чёрную сеть сучьев был виден багровый закат усталого солнца, на душе у нас тоже было красно и празднично - собрание вышло хорошее, дружное, говорили мы все четверо по нескольку раз и, должно быть, хорошо тронули крестьянство. Было народу уже человек около сорока, да ещё не все пришли. Это первый раз собрали мы всех знакомых нам мужиков, устроив как бы смотр им, и впервые видели воочию, что работа наша не пропала да и не пропадёт теперь.
- Эк вы гоните! - покряхтывая, крикнул Кузин. - Мне, хромому журавлю, этак-то не поспеть за вами! Отдохнуть бы!
- Поживёшь и без отдыха! - ответил Алёша.
- Это я тебе могу сказать, а не ты мне, дерзила! - упрекает старик.
А Егор то мурлыкает песню, то посвистывает и, не глядя под ноги себе, спотыкается.
Смешно он ходит, Егор, - глаза у него вёрст за десять вперёд смотрят, а ногами он так действует, точно в гору лезет.
Шутя и насмешничая, вышли на опушку, Алексей кувыркнулся на землю, катаясь по ней, сгрёб кучу цветных листьев, кричит:
- Садись, ребята!
И, толкнув, повалил на листья Кузина.
- Гляди - картина: закат солнца в деревне Большие Гнезда! Вход бесплатный!
Кузин, делая вид, будто не понял Алёхиной любезности, ворчит:
- Городские эти полоротые мальчишки...
Сели, смотрим - деревенька наша как парчой и золотом на серой земле вышита. Опускается за рекой могучее светило дня, жарко горят перекрытые новой соломой крыши изб, красными огнями сверкают стёкла окон, расцветилась, разыгралась земля всеми красками осеннего наряда, и ласково-сине над нею бархатное небо. Тихо и свежо. Выступают из леса вечерние тени, косо и бесшумно ложатся на нас и на звонкую землю сдвинулись мы потеснее, для тепла.
- Хорошо! - вздыхает Алёша. - А вот в губернии хаживал я на выставки картин - двадцать копеек за вход - и вижу однажды - картина: из-под мохнатого зелёного одеяла в дырьях высунулась чья-то красная рожа без глаз, опухла вся, как после долгого пьянства, безобразная такая! В чём дело, думаю? Гляжу в книге-каталоге: закат солнца! Ах ты, думаю, анафема слепая, да ты и не видал его никогда, солнца-то!
- Да-а... - задумчиво тянет Кузин, - и солнце люди разно видят...
Алёша оживлённо продолжает:
- А иные картины сильно за душу берут! Вот, примерно, нарисовано поле, и промеж хлебов лежит прямая-прямая дорога в мутную даль, ничего там не видно! Воз оттуда едет, и девица или женщина идёт; лошадёнка мухортая, голову опустила, почитай, до земли, глаз у неё безнадёжный, а девица - руки назад и тоже одним глазом смотрит на скотину, измученную работой, а другим - на меня: вот, дескать, и вся тут жизнь моя, и такая же она, как у лошади, - поработаю лет десяток, согнусь и опущу голову, не изведав никакой радости...
- Это в книжке написано? - спросил Егор.
- Нет, это сама картина говорит!
Досекин уже окутался дымом и сам кашляет от крепости его.
- Ишь ты! - говорит старик, покачивая головой. - Не пускай ты на меня адову эту вонь! Деревья сохнут от неё!
- Не терпишь, кулугур, православного табаку? То-то! Архирейский аромат! - гордо заявляет он и, недоумевая, продолжает: - А я вот никогда картин не видал, то есть в книжках видел. В книжках оно помогает понять написанное, а вот отдельно - не знаю! И даже не понимаю - как это можно нарисовать красками, а я бы понял без слов? То есть сколько я не понимаю на земле! Даже сосчитать невозможно!
Алексей возится и говорит уверенно:
- Увидишь - поймёшь! Я часто на выставки ходил, в театр тоже, на музыку. Этим город хорош. Ух, хорош, дьявол! А то вот картина: сидит в трактире за столом у окна человек, по одёже - рабочий али приказчик. Рожа обмякла вся, а глаза хитренькие и весёлые - поют! Так и видно - обманул парень себя и судьбу свою на часок и - радёшенек, несчастный чёрт!
- Сейчас - чёрт! - укоризненно замечает Кузин. - Не можешь ты без него, как поп без бабы.
Алёша задорно смеётся.
- Чем поп чёрта хуже - оба одному служат!
Егор, помолчав, спрашивает Алёшу:
- К чему же это приводит?
- Что?
- Да вот - лошадь, пьяный! Я это знаю, видел раз тысячу! Ты мне напиши, чего я не знаю, не видал, - коли пишешь!
Алёша подумал, потом убеждённо говорит:
- Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только это особая жизнь, иначе окрашена она! Не умею я объяснить... Ну, вот, скажем, девицы - эту зовут Марья, а ту Дарья, Олёна... А на картине она без имени, на всех похожа, и жизнь её как будто оголена пред тобой - совсем пустая жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо на смерть направлена. Трудно это объяснить...
Досекин попыхтел папиросой и сказал:
- Да, невразумительно говоришь!
Сидя рядом с Кузиным, я слушаю краем уха этот разговор и с великим миром в душе любуюсь - солнце опустилось за Майданский лес, из кустов по увалам встаёт ночной сумрак, но вершины деревьев ещё облиты красными лучами. Уставшая за лето земля дремлет, готовая уснуть белым сном зимы. И всё ниже опускается над нею синий полог неба, чисто вымытый осенними дождями.
Толкнув меня, Кузин говорит, улыбаясь:
- Вдруг бы явился он в сей тишине и кротости небес, на минутку бы, на одну!
- Бог? - спросил Егор.
- Вот! Бог господь! И сказал бы...
- Потерял начальство, Пётр Васильич! - дурит Алексей, похлопывая старика по плечу.
- Нет, ты погоди, не глумись! - оживлённо заговорил Кузин, привстав и грозя Алексею длинным пальцем. - Я, ты знаешь, согласен, что об этом тайном предмете можно рассуждать-то всяко, а ведь о том, чего нету, и сказать нечего. Значит - есть что-то! Что же? Надо знать!
Его глазки сыплют искры, голос стал умильным, старичок собирается сказать что-то острое и двоемысленное.
- В долгой жизни моей натыкался я на разных людей-то, и вот - в Галицком уезде это случилось - один странник... Многие богохульства услыхал я от него, и одно особенно ушибло меня. Говорит он: "Миром правит сатана! Бог же господь низринут с небес и лишён бессмертия и распят бысть под именем Исуса Христа. И не черти, говорит, были изгнаны с небес господом, а люди из рая дьяволом, вкупе с господом, он же, земли коснувшись, умре! Извергнув нас, людей, яко верных слуг бога нашего, внушил сатана каждому разное и разностью мнений человеческих ныне укрепляет трон жестокости своей".
Он оглянул нас всех поочерёдно и поучительно добавляет:
- Вот какие еретицкие мнения-то возможны даже!
У Егора лицо такое, как будто он стал ровесником Кузину. Медленно и сердито звучат его слова:
- Когда все головы научатся думать, тогда и ошибки все обнаружатся. А сказки - бросить, они не пугают!
Старик сомнительно качает головой.
- Заплутаете вы себя во тьме вещных знаний ваших! - усмехается он. По-моему, бог - слово, миром не договорённое до конца, вам бы и надлежало договорить-то его. Вам!
Лёжа на земле вверх грудью, Алёша ворчит: