Страница:
С Григорием же всего лучше говорить о боге, он любит это и в этом тверд.
- Гриша,- спрашиваю я,- а знаешь: есть люди, которые не верят в бога?
Он спокойно усмехается:
- Как это?
- Говорят: нет бога!
- О! Вона что! Это я знаю.
И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:
- Еще царем Давидом, помнишь, сказано: "Рече безумен в сердце своем: несть бог",- вон когда еще говорили про это безумные! Без бога - никак нельзя обойтись...
Осип как будто соглашается с ним:
- Отними-ка у Петрухи бога-то - он те покажет кузькину мать!
Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:
- Бог вселен в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро - от бога дано!
- А - грехи?
- Грехи - от плоти, от сатаны! Грехи - это снаружи, как воспа, не более того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха - не согрешишь! Мысли о грехе - сатана, хозяин плоти, внушает...
Каменщик сомневается:
- Что-то не так будто бы...
- Так! Бог - безгрешен, а человек - образ и подобие его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно - подобие, дух...
Он победно улыбается, а Петр ворчит:
- Это будто бы не так...
- А по-твоему,- спрашивает Осип каменщика,- не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься?
- Так-то надежнее будто! Чёрта забудешь - бога разлюбишь, говорили старики...
Шишлин непьющий, он пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими, голос поет.
- Братцы мои, как всё это хорошо! Вот живем, работаем немножко, сыты, слава богу,- ах, как хорошо!
Он плакал, слезы стекали ему на бороду и светились на шёлке волос стеклянными бусами.
Его частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны мне,бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Все эти разговоры держали меня в постоянном напряжении, возбуждая смутную тревогу. Я уже много прочитал рассказов о мужиках и видел, как резко не похож книжный мужик на живого. В книжках все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о боге, о сектах, церкви,- больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он говорит тоже меньше, не столь грубо, более дружелюбно. Для живого мужика баба - забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток - только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом - самое главное.
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр "Плотничьей артели"; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на Ярмарку. Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели, иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю, чаше - потому, что за день я уставал и не хватало сил идти домой.
Когда я сказал, что вот у меня есть книга о плотниках, это всех живо заинтересовало, а Осипа - особенно. Он взял книгу из рук у меня, перелистал ее, недоверчиво покачивая иконописною головой.
- А и впрямь будто про нас написано! Ишь ты, шельмы! Кто писал барин? Ну, я так и подумал Баре да чиновники на всё горазды! Где господь не догадается, там чиновник домыслит; на то они и живы есть...
- Неосторожно ты, Осип, про бога говоришь,- заметил Петр.
- Ничего! Для господа мое слово - меньше, как мне на лысину снежинка али капля дождевая. Ты - не сумневайся, нам с тобой до бога не дотронуться...
Он вдруг беспокойно заиграл, разбрасывая, словно кремень искры, острые словечки, состригая ими, как ножницами, всё, что противоречило ему. Несколько раз в течение дня он спрашивал:
- Читаем, Максимыч? Ну, дело, дело! Это ладно придумано.
Пошабашив, пошли ужинать к нему в артель, а после ужина явились Петр со своим работником Ардальо-ном и Шишлин с молодым парнем Фомою. В сарае, где артель спала, зажгли лампу, и я начал читать; слушали молча, не шевелясь, но скоро Ардальон сказал сердито:
- Ну, с меня довольно!
И ушел. Первым заснул Григорий, удивленно открыв рот, за ним заснули плотники, но Петр, Осип и Фома, пододвинувшись ко мне, слушали с напряжением.
Когда я кончил читать, Осип тотчас погасил лампу,- по звездам было уже около полуночи.
Петр спросил во тьме:
- К чему ж это написано? Против кого?
- Теперь - спать! - сказал Осип, снимая сапоги.
Фома молча отодвинулся в сторону.
Петр повторил требовательно:
- Я говорю - супроти кого написано это?
- Уж они знают! - выговорил Осип, укладываясь спать на подмостки.
- Ежели против мачех, так это совсем пустое дело: от этого мачехи лучше не станут.- настойчиво говорил каменщик.- А против Петра - тоже зря: его грех - его ответ! За убийство - в Сибирь, больше ничего! Книжка лишняя в таком грехе... лишняя будто, ась?
Осип молчал. Тогда каменщик добавил:
- Делать им нечего, вот и разбирают чужие дела! Вроде баб на посиделках. Прощайте ин, спать надо...
Он на минуту задержался в синем квадрате открытой двери и спросил:
- Осип, ты как думаешь?
- Ой? - сонно отозвался плотник.
- Ну, ладно, спи...
Шишлин свалился на бок там, где сидел. Фома лег на измятой соломе рядом со мною. Слобода спала, издали доносился свист паровозов, тяжелый гул чугунных колес, звон буферов. В сарае разноголосо храпели. Мне было неловко - я ждал каких-то разговоров, а - ничего нет...
Но вдруг Осип заговорил тихо и четко:
- Вы, ребята, не верьте ничему этому, вы - молодые, вам долго жить, копите свой разум! Свой ум - чужим двум! Фома, спишь?
- Нет,- охотно отозвался Фома.
- То-то! Вы оба грамотны, так вы - читайте, а веры ничему не давайте. Они всё могут напечатать, это дело - в ихних руках!
Он спустил ноги с подмостков, уперся руками в край доски и, наклонясь к нам, продолжал:
- Книжку - ее как надо понимать? Это - доноше-ние на людей, книжка! Дескать, глядите, каков есть человек, плотник али кто другой, а вот барин, так - иной человек! Книжка - не зря пишется, а во чью-нибудь защиту...
Фома густо сказал:
- Петр правильно убил подрядчика-то!
- Ну, это - напрасно, человека убивать никогда не правильно. Я знаю, ты Григорья не любишь, только эти мысли ты брось. Мы все - люди небогатые, сегодня - я хозяин, завтра - опять работник...
- Я не про тебя, дядя Осип...
- Это всё едино...
- Ты - справедливый.
- Погоди, я те расскажу, к чему написано сочинение,- перебил Осип сердитые слова Фомы,- это очень хитрое сочинение! Вот те - барин без мужика, вот - мужик без барина! Теперь гляди: и барину - плохо, и мужику не хорошо. Барин ослаб, одурел, а мужик стал хвастун, пьяница, хворый, стал обиженный - вот оно как! А в крепости у бар было, дескать, лучше: барин за мужика прятался, мужик - за барина, и кружились оба спокойно, сытые... Я не спорю, верно, при господах было спокойнее жить - господам не к выгоде, коли мужик беден; им хорошо, коли он богат, да не умен, вот что им на руку. Я это знаю, я ведь сам в крепости господской почти сорок лет прожил, у меня на шкуре много написано.
Я вспомнил, что вот так же говорил о господах извозчик Петр, который зарезался, и мне было очень неприятно, что мысли Осипа совпадают с мыслями того злого старика.
Осип потрогал ногой мою ногу, продолжая:
- Книжки и всякие сочинения надо понимать! Зря никто ничего не делает, это одна видимость, будто зря И книжки не зря пишутся,- а чтобы голову мутить. Все творится с умом, без ума - ни топором тяпать, ни ковырять лапоть...
Говорил он долго, ложился и снова вскакивал, разбрасывая тихонько свои складные прибаутки," во тьме и тишине.
- Говорится: господа мужику чужие люди. И это - неверно. Мы - тех же господ, только - самый испод; конешно, барин учится по книжкам, а я - по шишкам, да у барина белее задница - тут и вся разница. Не-ет, парни, пора миру жить по-новому, сочинения-то надобно бросить, оставить! Пускай каждый спросит себя: я - кто? Человек. А он кто? Опять человек. Что же теперь: али бог с него на семишник лишнего требует? Не-ет, в податях мы оба пред богом равны...
Наконец под утро, когда рассвет погасил все звезды, Осип сказал мне:
- Видал, как я сочинять могу? Вот чего наговорил - чего и не думал никогда! Вы, ребята, не давайте мне веры, это я больше от бессонницы, чем всурьез. Лежишь-лежишь да и придумаешь чего-нибудь для забавы: во время оно жила-была ворона, летала с поля до горы, от межи до межи, дожила до своей поры, господь ее накажи: издохла ворона и засохла! Какой тут смысел? Нету никакого смысла... Нуте-ко - поспим: скоро вставать пора...
XVIII
Как в свое время кочегар Яков,- Осип в моих глазах широко разросся и закрыл собою от меня всех людей. В нем было что-то очень близкое кочегару, но в то же время он напоминал мне деда, начетчика Петра Васильева, повара Смурого, и, напоминая всех людей, цепко укрепившихся в моей памяти, он оставлял в ней свой глубокий узор, въедался в нее, точно окись в медь колокола. Заметно было, что у него два порядка мыслей: днем, за работой, на людях, его бойкие простые мысли деловиты и более понятны, чем те, которые являются у него во время отдыха, по вечерам, когда он идет со мною в город, к своей куме, торговке оладьями, и ночами, когда ему не спится. У него есть особенные, ночные мысли, многосторонние, как огонь в фонаре. Они хорошо светятся, но - где у них настоящее лицо, которая сторона той или другой мысли ближе и дороже Осипу?
Он казался мне гораздо умнее всех людей, когда-либо встреченных мною, я ходил вокруг него в таком же напряжении, как вокруг кочегара Якова,хочется узнать, понять человека, а он скользит, извивается и - неуловим. В чем скрыта его правда? Чему можно верить в нем?
Я вспоминаю, как он сказал мне:
"Сам поищи, где я спрятан, поищи-ка вот!"
Мое самолюбие задето, но во мне задето больше, чем самолюбие,- для меня жизненно необходимо понять старика.
При всей его неуловимости он - тверд. Казалось, что проживи он еще сто лет, а всё останется таким же, непоколебимо сохранит себя среди поразительно неустойчивых людей. Начетчик вызывал у меня такое же впечатление стойкости, но оно было не очень приятно мне; стойкость Осипа иная, она более приятна.
Шаткость людей слишком резко бросается в глаза, их фокусные прыжки из одного положения в другое опрокидывали меня; я уже уставал удивляться этим необъяснимым прыжкам, и они потихоньку гасили мой живой интерес к людям, смущали мою любовь к ним.
Однажды, в начале июля, к месту, где мы работали, стремглав подъехала развинченная пролетка; на козлах сидел, мрачно икая, пьяный извозчик, бородатый без шапки и с разбитой губой; в пролетке развалился пьяненький Григорий Шишлин, его держала под руку толстая, краснощекая девица в соломенной шляпке с алым бантом и стеклянными вишнями, с зонтиком в руке и в резиновых калошах на босую ногу. Размахивая зонтиком, раскачиваясь, она хохотала и кричала:
- Да, черти! Ярмарка не открыта, нету ярмарки, а они меня на ярмарку!
Григорий, измятый, растерзанный, сполз с пролетки, сел на землю и со слезами объявил нам, зрителям:
- Н-на коленях стою - премного согрешил! Подумал и согрешил - вот! Ефимушка говорит: Гриша! Гриша, говорит... Он это верно говорит, а вы простите меня! Я всех вас могу угостить. Он верно говорит, один раз живем... более одного разу - нельзя...
Девица, заливаясь смехом, топала ногами, теряла калоши, а и-звозчик угрюмо кричал:
- Едем скорей дальше! Харламы - едем, лошадь не стоит!
Лошадь, старая разбитая кляча, вся в мыле, стояла как вкопанная, а всё вместе было невыносимо смешно. Рабочие Григория так и покатывались, глядя на хозяина, его нарядную даму и ошалелого возницу.
Не смеялся только Фома, стоял в дверях лавки рядом со мною и бормотал:
- Сорвало свинью... А дома у него - жена, кра-аси-вая баба!
Извозчик всё торопил ехать, девица спустилась с пролетки, приподняла Григория и, уложив его в ноги себе, крикнула, взмахнув зонтом:
- Поехали!
Добродушно издеваясь над хозяином, завидуя ему, люди принялись за работу по окрику Фомы; видимо, ему было неприятно видеть Григория смешным.
- Называется - хозяин! - бормотал он.- Меньше месяца осталось работать, в деревню уедем... Не дотерпел...
Мне было досадно за Григория,- эта девица с вишнями так обидно нелепа была рядом с ним.
Я нередко думал: почему Григорий Шишлин - хозяин, а Фома Тучков работник?
Крепкий белый парень, кудрявый, с ястребиным носом и серыми умными глазами на круглом лице, Фома был не похож на мужика,- если бы его хорошо одеть. он сошел бы за купеческого сына из хорошей семьи. Это был человек сумрачный, говорил мало, деловито. Грамотный, он вел счета подрядчика, составлял сметы, умел заставить товарищей работать успешно, но сам работал неохотно.
- Всю работу вовеки не сделаешь,- спокойно говорил он. О книгах отзывался пренебрежительно: "Напечатать всё можно, я тебе что хошь выдумаю, это - пустяки..."
Но он ко всему внимательно прислушивался и, если его что-нибудь интересовало, расспрашивал подробно и настойчиво, всегда думая о своем о чем-то, всё измеряя своей мерой.
Раз я сказал Фоме, что вот ему бы надо быть подрядчиком,- он лениво отозвался:
- Кабы сразу тыщами ворочать - ну, еще туда-сюда... А из-за грошей с народом возиться - это из пустого в порожнее. Нет, я вот погляжу-погляжу да в монастырь уйду, в Оранки. Я - красивый, могутной, авось какой-нибудь купчихе понравлюсь, вдове! Бывает этак-то,- один сергацкой парень в два года счастья достиг да еще на девице женился, здешней, городской; носили икону по домам, а она его и высмотрела...
Это у него было обдумано,- он знал много рассказов о том, как послушничество в монастырях выводило людей на легкую дорогу. Мне его рассказы не нравились, не нравилось и направление ума Фомы, но я был уверен, что он уйдет в монастырь.
Открылась ярмарка, и Фома, неожиданно для всех, поступил в трактир половым. Не скажу, чтобы это удивило его товарищей, но все они стали относиться к парню издевательски; по праздникам, собираясь пить чай, говорили друг другу, усмехаясь:
- Айда к своему шестерке!
А приходя в трактир, хозяйски кричали:
- Эй, половик! Кудрявенький, поди сюда!
Он подходил и спрашивал, приподнимая голову:
- Что прикажете?
- Не узнал знакомых?
- Узнавать некогда мне...
Он чувствовал, что товарищи презирают его, хотят позабавиться над ним, и смотрел на них скучно ожидающими глазами; лицо у него становилось деревянным, но, казалось, оно говорит: "Ну, скорее, смейтесь, что ли..."
- На чаишко-то дать? - спрашивали его; нарочно долго рылись в кошельках и не давали ни копейки.
Я спросил Фому: как же это он - собирался в монахи, а пошел в лакеи?
- В монахи я не собирался,- ответил он,- а в лакеи - ненадолго пошел...
Года четыре спустя я встретил его в Царицыне, всё еще половым в трактире; а потом прочитал в газете, что Фома Тучков арестован за покушение на кражу со взломом.
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона - старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал вопрос: почему не он - хозяин, а - Петр? Водку он пил редко и почти никогда не напивался допьяна; работу свою знал прекрасно, работал с любовью, кирпичи летали в руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним больной и постный Петр казался совершенно лишним человеком в артели; он говорил о работе:
- Строю для людей дома каменные на гроб себе деревянный...
Ардальон, с веселой яростью укладывая кирпичи, покрикивал:
- Эхма, работай, ребята, во славу божию!
И рассказывал всем, что будущей весною он уедет в Томск, там у него зять взял большой подряд - строить церковь - и зовет его к себе десятником.
- Это у меня дело решенное. Церквы строить - это я люблю! - говорил он и предлагал мне: - Айда со мной! В Сибири, брат, грамотному очень просто, там грамота - козырь!
Я соглашался, и Ардальон победительно кричал:
- Ну, вот! Это дело, а не шутки...
К Петру и Григорию он относился с добродушной насмешкой, как взрослый к детям, и говорил Осипу:
- Хвастуны, всё разум свой друг другу показывают, словно в карты играют. Один - у меня-ста вот какая масть, другой - а у меня, дескать, вот они, козыри!
Осип неопределенно замечает:
- А как иначе? Хвастовство дело человечье, все девицы вперед грудью ходят...
- Всё - ох да ох, бог да бог, а сами - деньги копят! - не унимался Ардальон.
- Ну, Гриша не накопит...
- Я - про своего. Шел бы, с богом-то, в лес, в пустыню... Эх, надоело мне здесь, двинусь я весною в Сибирь...
Рабочие, завидуя Ардальону, говорили:
- Кабы у нас эдакая зацепка, вроде зятя, мы бы тоже Сибири не испугались...
И вдруг Ардальон пропал. В воскресенье ушел из артели, и дня три никто не знал, где он.
Тревожно догадывались:
- Может, кто-нибудь пришиб его?
- А то - купался да утонул?
Но пришел Ефимушка и объявил, сконфуженный:
- Загулял Ардальон!
- Что врешь? - недоверчиво крикнул Петр.
- Загулял, запил. Просто - как овин загорелся с самой середки. Будто любезная жена померла...
- Он вдовый! Где он?
Петр сердито отправился спасать Ардальона, но тот избил его.
Тогда Осип, крепко поджав губы, глубоко засунул руки в карманы и объявил:
- Пойду-ка я погляжу - отчего такое? Мужик хороший...
Я увязался с ним.
- Вот он, человек,- говорил Осип дорогой.- живет-живет, всё будто хорошо, а вдруг - хвост трубой и пошел катать по всем пустырям. Гляди, Максимыч, учись...
Мы пришли в один из дешевеньких домов "развеселого Кунавина села", нас встретила вороватая старушка. Осип пошептался с нею, и она провела нас в пустую маленькую комнату, темную и грязную, как стойло. На койке спала, разметавшись, большая толстая женщина; старуха толкнула ее кулаком в бок и сказала:
- Выдь! Эй, лягуха, выдь!
Женщина испуганно вскочила, растирая лицо ладонями, спрашивая:
- Господи! Кто это? Что это?
- Сыщики пришли,- сурово сказал Осип; охнув, женщина исчезла, а он плюнул вслед ей и объяснил мне:
- Сыщиков они боятся хуже чертей...
Сняв со стены маленькое зеркало, старуха приподняла кусок обоев.
- Глядите - этот ли?
Осип поглядел в щель переборки.
- Самый он! Выгони девицу оттуда...
Я тоже посмотрел в щель: в такой же тесной конуре, как та, в которой мы были, на подоконнике окна, плотно закрытого ставнями, горела жестяная лампа, около нее стояла косоглазая голая татарка, ушивая рубаху. За нею, на двух подушках постели, возвышалось взбухшее лицо Ардальона, торчала его черная спутанная борода. Татарка вздрогнула, накинула на себя рубаху, пошла мимо постели и вдруг явилась в нашей комнате.
Осип поглядел на нее и снова плюнул:
- У, бесстыдница!
- Сама старий дурак,- ответила она, смеясь.
И Осип засмеялся, грозя ей пальцем.
Мы перешли в конуру татарки, старик сел на постель в ногах Ардальона и долго безуспешно будил его, а тот бормотал:
- Ну, ладно, ладно... погоди, пойдем... Наконец проснулся, дико поглядел на Осипа, на меня и, закрыв красные глаза, промычал:
- Ну, ну...
- Ты что это? - сказал Осип спокойно, без упрека, но невесело.
- Закрутил,- хрипя и кашляя, объяснил Ар-дальон.
- Что так?
- Да так уж...
- Не ладно будто...
- Чего хорошего...
Ардальон взял со стола початую бутылку водки и стал пить из горлышка, потом предложил Осипу:
- Хошь? Тут и закуска должна быть...
Старик налил в рот себе вина, проглотил, сморщился и стал внимательно жевать кусочек хлеба, а мутный Ардальон вяло говорил:
- Вот - с татаркой связался. Это всё - Ефимушка, татарка, говорит, молодая, сирота из Касимова, на ярмарку собралась.
Из стены весело сказали ломаным языком:
- Татарка - лучи! Как молодой куриса. Гони ему вон, это не отес твоя...
- Вот эта самая,- пробормотал Ардальон, тупо глядя в стену.
- Я видел,- сказал Осип.
Ардальон обратился ко мне:
- Вот как я, брат...
Я ожидал, что Осип станет упрекать Ардальона, учить его, а тот будет смущенно каяться. Но ничего подобного не было,- они сидели рядом, плечо в плечо, и разговаривали спокойно, краткими словами. Очень грустно было видеть их в этой темной грязной конуре; татарка говорила в щель стены смешные слова, но они не слушали их. Осип взял со стола воблу, поколотил ее об сапог и начал аккуратно сдирать шкуру, спрашивая:
- Деньги-то все ухнул?
- За Петрухой есть...
- Гляди, оправишься ли? Ехать бы теперь в Томской-то...
- Да что ж, в Томской...
- Али раздумал?
- Кабы чужие звали.
- А что?
- А то - сестра, зять...
- Ну?
- Не больно радошно к своим под начал идти...
- Начал везде одинаков.
- Все-таки...
Они говорили так дружески серьезно, что татарка перестала дразнить их, вошла в комнату, молча сняла со стены платье и исчезла.
- Молодая,- сказал Осип.
Ардальон поглядел на него и без досады проговорил:
- Всё - Ефимушка, смутьян. Ничего, кроме баб, не знает... А татарка веселая, дурит всё...
- Гляди - не вывернешься,- предупредил его Осип и, дожевав воблу, стал прощаться.
Дорогой назад я спросил Осипа:
- Зачем ты ходил к нему?
- А поглядеть. Человек знакомый. Мно-ого я эдаких случаев видел живет-живет человек да вдруг как из острога вырвется,- повторил он уже сказанное раньше.- Водочки надо остерегаться!
Но через минуту сказал:
- А без нее - скушно!
- Без водки?
- Ну да! Выпьешь - словно по другой земле пойдешь...
Ардальон - не вывернулся. Спустя несколько дней он пришел на работу, но вскоре снова исчез, а весною я встретил его среди босяков,- он окалывал лед вокруг барж в затоне. Мы хорошо встретились и пошли в трактир пить чай, а за чаем он хвастался:
- Помнишь, каков я работник был, а? Прямо скажу: в своем деле - химик! Сотни мог заработать...
- Однако - не заработал.
- А - не заработал! - с гордостью крикнул он.- Наплевать мне на работу!
Он держался размашисто, люди в трактире прислушивались к его задорным словам со вниманием.
- Помнишь, что тихий вер Петруха про работу говорил? Людям - дом каменный, себе - гроб деревянный. Вот те и вся работа!
Я сказал:
- Петруха - больной, он смерти боится.
Но Ардальон закричал:
- Я тоже больной, у меня, может, душа не на месте!
По праздникам я частенько спускался из города в Миллионную улицу, где ютились босяки, и видел, как быстро Ардальон становится своим человеком в "золотой роте". Еще год тому назад - веселый и серьезный, теперь Ардальон стал как-то криклив, приобрел особенную, развалистую походку, смотрел на людей задорно, точно вызывая всех на спор и бой, и всё хвастался:
- Ты гляди, как меня люди принимают,- я тут вроде атамана!
Не жалея заработанных денег, он угощал босяков, становился в драках на сторону слабого и часто взывал:
- Ребята, неправильно! Надо правильно поступать!
Его так и прозвали - Правильный, это очень нравилось ему.
Я усердно присматривался К людям, тесно набитым в старый и грязный каменный мешок улицы. Всё это были люди, отломившиеся от жизни, но казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую. Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников. Когда не было работы, они не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это не смущало меня,- я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками, и в то же время я видел, что эти люди иногда работают с огромным увлечением, не щадя сил, как это бывало на спешных паузках, на пожарах, во время ледохода. И вообще они жили более празднично, чем все другие люди.
Но Осип, заметив мою дружбу с Ардальоном, отечески предупредил меня:
- Вот что, душа моя, горький сухостой, ты чего это с Миллионной больно плотно приятельствуешь? Гляди, не получи себе вреда...
Я сказал ему как умел, что мне нравятся эти люди,- живут без работы, весело.
- Яко птицы небесные,- перебил меня он, усмехаясь.- Это они потому так, что - лентяи, пустой народ, работа им - горе!
- Да ведь что же - работа? Говорится: от трудов праведных не нажить домов каменных!
Мне легко было сказать так, я слишком часто слышал эту поговорку и чувствовал ее правду. Но Осип рассердился на меня и закричал:
- Это - кто говорит? Дураки да лентяи, а тебе, кутенок,- не слушать бы этого! Ишь ты! Эти глупости говорятся завистниками, неудачниками, а ты сперва оперись, потом - ввысь! А про дружбу твою я хозяину доложу - не обессудь!
И - доложил. Хозяин при нем же сказал мне:
- Ты, ПешкОв, Миллионную оставь! Там - воры, проститутки, и дорога оттуда - в острог, в больницу. Брось!
Я стал скрывать мои посещения Миллионной, но скоро был вынужден отказаться от них.
Как-то раз я сидел с Ардальоном и товарищем его Робенком на крыше сарая, во дворе одной из ночлежек; Робенок забавно рассказывал нам, как он пробирался пешком из Ростова-на-Дону в Москву. Это был солдат-сапер, георгиевский кавалер, хромой,- в турецкую войну ему разбили колено. Низенький, коренастый, он обладал страшною силой в руках,- силой, бесполезной ему, работать он не мог по своей хромоте. От какой-то болезни у него вылезли волосы на черепе и на лице - голова его действительно напоминала голову новорожденного.
Поблескивая рыжими глазами, он говорил:
- Ну, вот: Серпухов; сидит поп в палисаднике; батюшка, говорю, подайте турецкому герою... Покачивая головою, Ардальон говорит:
- Ну, ври, ври...
- Чего же я вру? - не обижаясь, спрашивает Робе-нок, а мой приятель поучительно и лениво ворчит:
- Гриша,- спрашиваю я,- а знаешь: есть люди, которые не верят в бога?
Он спокойно усмехается:
- Как это?
- Говорят: нет бога!
- О! Вона что! Это я знаю.
И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:
- Еще царем Давидом, помнишь, сказано: "Рече безумен в сердце своем: несть бог",- вон когда еще говорили про это безумные! Без бога - никак нельзя обойтись...
Осип как будто соглашается с ним:
- Отними-ка у Петрухи бога-то - он те покажет кузькину мать!
Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:
- Бог вселен в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро - от бога дано!
- А - грехи?
- Грехи - от плоти, от сатаны! Грехи - это снаружи, как воспа, не более того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха - не согрешишь! Мысли о грехе - сатана, хозяин плоти, внушает...
Каменщик сомневается:
- Что-то не так будто бы...
- Так! Бог - безгрешен, а человек - образ и подобие его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно - подобие, дух...
Он победно улыбается, а Петр ворчит:
- Это будто бы не так...
- А по-твоему,- спрашивает Осип каменщика,- не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься?
- Так-то надежнее будто! Чёрта забудешь - бога разлюбишь, говорили старики...
Шишлин непьющий, он пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими, голос поет.
- Братцы мои, как всё это хорошо! Вот живем, работаем немножко, сыты, слава богу,- ах, как хорошо!
Он плакал, слезы стекали ему на бороду и светились на шёлке волос стеклянными бусами.
Его частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны мне,бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Все эти разговоры держали меня в постоянном напряжении, возбуждая смутную тревогу. Я уже много прочитал рассказов о мужиках и видел, как резко не похож книжный мужик на живого. В книжках все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о боге, о сектах, церкви,- больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он говорит тоже меньше, не столь грубо, более дружелюбно. Для живого мужика баба - забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток - только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом - самое главное.
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр "Плотничьей артели"; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на Ярмарку. Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели, иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю, чаше - потому, что за день я уставал и не хватало сил идти домой.
Когда я сказал, что вот у меня есть книга о плотниках, это всех живо заинтересовало, а Осипа - особенно. Он взял книгу из рук у меня, перелистал ее, недоверчиво покачивая иконописною головой.
- А и впрямь будто про нас написано! Ишь ты, шельмы! Кто писал барин? Ну, я так и подумал Баре да чиновники на всё горазды! Где господь не догадается, там чиновник домыслит; на то они и живы есть...
- Неосторожно ты, Осип, про бога говоришь,- заметил Петр.
- Ничего! Для господа мое слово - меньше, как мне на лысину снежинка али капля дождевая. Ты - не сумневайся, нам с тобой до бога не дотронуться...
Он вдруг беспокойно заиграл, разбрасывая, словно кремень искры, острые словечки, состригая ими, как ножницами, всё, что противоречило ему. Несколько раз в течение дня он спрашивал:
- Читаем, Максимыч? Ну, дело, дело! Это ладно придумано.
Пошабашив, пошли ужинать к нему в артель, а после ужина явились Петр со своим работником Ардальо-ном и Шишлин с молодым парнем Фомою. В сарае, где артель спала, зажгли лампу, и я начал читать; слушали молча, не шевелясь, но скоро Ардальон сказал сердито:
- Ну, с меня довольно!
И ушел. Первым заснул Григорий, удивленно открыв рот, за ним заснули плотники, но Петр, Осип и Фома, пододвинувшись ко мне, слушали с напряжением.
Когда я кончил читать, Осип тотчас погасил лампу,- по звездам было уже около полуночи.
Петр спросил во тьме:
- К чему ж это написано? Против кого?
- Теперь - спать! - сказал Осип, снимая сапоги.
Фома молча отодвинулся в сторону.
Петр повторил требовательно:
- Я говорю - супроти кого написано это?
- Уж они знают! - выговорил Осип, укладываясь спать на подмостки.
- Ежели против мачех, так это совсем пустое дело: от этого мачехи лучше не станут.- настойчиво говорил каменщик.- А против Петра - тоже зря: его грех - его ответ! За убийство - в Сибирь, больше ничего! Книжка лишняя в таком грехе... лишняя будто, ась?
Осип молчал. Тогда каменщик добавил:
- Делать им нечего, вот и разбирают чужие дела! Вроде баб на посиделках. Прощайте ин, спать надо...
Он на минуту задержался в синем квадрате открытой двери и спросил:
- Осип, ты как думаешь?
- Ой? - сонно отозвался плотник.
- Ну, ладно, спи...
Шишлин свалился на бок там, где сидел. Фома лег на измятой соломе рядом со мною. Слобода спала, издали доносился свист паровозов, тяжелый гул чугунных колес, звон буферов. В сарае разноголосо храпели. Мне было неловко - я ждал каких-то разговоров, а - ничего нет...
Но вдруг Осип заговорил тихо и четко:
- Вы, ребята, не верьте ничему этому, вы - молодые, вам долго жить, копите свой разум! Свой ум - чужим двум! Фома, спишь?
- Нет,- охотно отозвался Фома.
- То-то! Вы оба грамотны, так вы - читайте, а веры ничему не давайте. Они всё могут напечатать, это дело - в ихних руках!
Он спустил ноги с подмостков, уперся руками в край доски и, наклонясь к нам, продолжал:
- Книжку - ее как надо понимать? Это - доноше-ние на людей, книжка! Дескать, глядите, каков есть человек, плотник али кто другой, а вот барин, так - иной человек! Книжка - не зря пишется, а во чью-нибудь защиту...
Фома густо сказал:
- Петр правильно убил подрядчика-то!
- Ну, это - напрасно, человека убивать никогда не правильно. Я знаю, ты Григорья не любишь, только эти мысли ты брось. Мы все - люди небогатые, сегодня - я хозяин, завтра - опять работник...
- Я не про тебя, дядя Осип...
- Это всё едино...
- Ты - справедливый.
- Погоди, я те расскажу, к чему написано сочинение,- перебил Осип сердитые слова Фомы,- это очень хитрое сочинение! Вот те - барин без мужика, вот - мужик без барина! Теперь гляди: и барину - плохо, и мужику не хорошо. Барин ослаб, одурел, а мужик стал хвастун, пьяница, хворый, стал обиженный - вот оно как! А в крепости у бар было, дескать, лучше: барин за мужика прятался, мужик - за барина, и кружились оба спокойно, сытые... Я не спорю, верно, при господах было спокойнее жить - господам не к выгоде, коли мужик беден; им хорошо, коли он богат, да не умен, вот что им на руку. Я это знаю, я ведь сам в крепости господской почти сорок лет прожил, у меня на шкуре много написано.
Я вспомнил, что вот так же говорил о господах извозчик Петр, который зарезался, и мне было очень неприятно, что мысли Осипа совпадают с мыслями того злого старика.
Осип потрогал ногой мою ногу, продолжая:
- Книжки и всякие сочинения надо понимать! Зря никто ничего не делает, это одна видимость, будто зря И книжки не зря пишутся,- а чтобы голову мутить. Все творится с умом, без ума - ни топором тяпать, ни ковырять лапоть...
Говорил он долго, ложился и снова вскакивал, разбрасывая тихонько свои складные прибаутки," во тьме и тишине.
- Говорится: господа мужику чужие люди. И это - неверно. Мы - тех же господ, только - самый испод; конешно, барин учится по книжкам, а я - по шишкам, да у барина белее задница - тут и вся разница. Не-ет, парни, пора миру жить по-новому, сочинения-то надобно бросить, оставить! Пускай каждый спросит себя: я - кто? Человек. А он кто? Опять человек. Что же теперь: али бог с него на семишник лишнего требует? Не-ет, в податях мы оба пред богом равны...
Наконец под утро, когда рассвет погасил все звезды, Осип сказал мне:
- Видал, как я сочинять могу? Вот чего наговорил - чего и не думал никогда! Вы, ребята, не давайте мне веры, это я больше от бессонницы, чем всурьез. Лежишь-лежишь да и придумаешь чего-нибудь для забавы: во время оно жила-была ворона, летала с поля до горы, от межи до межи, дожила до своей поры, господь ее накажи: издохла ворона и засохла! Какой тут смысел? Нету никакого смысла... Нуте-ко - поспим: скоро вставать пора...
XVIII
Как в свое время кочегар Яков,- Осип в моих глазах широко разросся и закрыл собою от меня всех людей. В нем было что-то очень близкое кочегару, но в то же время он напоминал мне деда, начетчика Петра Васильева, повара Смурого, и, напоминая всех людей, цепко укрепившихся в моей памяти, он оставлял в ней свой глубокий узор, въедался в нее, точно окись в медь колокола. Заметно было, что у него два порядка мыслей: днем, за работой, на людях, его бойкие простые мысли деловиты и более понятны, чем те, которые являются у него во время отдыха, по вечерам, когда он идет со мною в город, к своей куме, торговке оладьями, и ночами, когда ему не спится. У него есть особенные, ночные мысли, многосторонние, как огонь в фонаре. Они хорошо светятся, но - где у них настоящее лицо, которая сторона той или другой мысли ближе и дороже Осипу?
Он казался мне гораздо умнее всех людей, когда-либо встреченных мною, я ходил вокруг него в таком же напряжении, как вокруг кочегара Якова,хочется узнать, понять человека, а он скользит, извивается и - неуловим. В чем скрыта его правда? Чему можно верить в нем?
Я вспоминаю, как он сказал мне:
"Сам поищи, где я спрятан, поищи-ка вот!"
Мое самолюбие задето, но во мне задето больше, чем самолюбие,- для меня жизненно необходимо понять старика.
При всей его неуловимости он - тверд. Казалось, что проживи он еще сто лет, а всё останется таким же, непоколебимо сохранит себя среди поразительно неустойчивых людей. Начетчик вызывал у меня такое же впечатление стойкости, но оно было не очень приятно мне; стойкость Осипа иная, она более приятна.
Шаткость людей слишком резко бросается в глаза, их фокусные прыжки из одного положения в другое опрокидывали меня; я уже уставал удивляться этим необъяснимым прыжкам, и они потихоньку гасили мой живой интерес к людям, смущали мою любовь к ним.
Однажды, в начале июля, к месту, где мы работали, стремглав подъехала развинченная пролетка; на козлах сидел, мрачно икая, пьяный извозчик, бородатый без шапки и с разбитой губой; в пролетке развалился пьяненький Григорий Шишлин, его держала под руку толстая, краснощекая девица в соломенной шляпке с алым бантом и стеклянными вишнями, с зонтиком в руке и в резиновых калошах на босую ногу. Размахивая зонтиком, раскачиваясь, она хохотала и кричала:
- Да, черти! Ярмарка не открыта, нету ярмарки, а они меня на ярмарку!
Григорий, измятый, растерзанный, сполз с пролетки, сел на землю и со слезами объявил нам, зрителям:
- Н-на коленях стою - премного согрешил! Подумал и согрешил - вот! Ефимушка говорит: Гриша! Гриша, говорит... Он это верно говорит, а вы простите меня! Я всех вас могу угостить. Он верно говорит, один раз живем... более одного разу - нельзя...
Девица, заливаясь смехом, топала ногами, теряла калоши, а и-звозчик угрюмо кричал:
- Едем скорей дальше! Харламы - едем, лошадь не стоит!
Лошадь, старая разбитая кляча, вся в мыле, стояла как вкопанная, а всё вместе было невыносимо смешно. Рабочие Григория так и покатывались, глядя на хозяина, его нарядную даму и ошалелого возницу.
Не смеялся только Фома, стоял в дверях лавки рядом со мною и бормотал:
- Сорвало свинью... А дома у него - жена, кра-аси-вая баба!
Извозчик всё торопил ехать, девица спустилась с пролетки, приподняла Григория и, уложив его в ноги себе, крикнула, взмахнув зонтом:
- Поехали!
Добродушно издеваясь над хозяином, завидуя ему, люди принялись за работу по окрику Фомы; видимо, ему было неприятно видеть Григория смешным.
- Называется - хозяин! - бормотал он.- Меньше месяца осталось работать, в деревню уедем... Не дотерпел...
Мне было досадно за Григория,- эта девица с вишнями так обидно нелепа была рядом с ним.
Я нередко думал: почему Григорий Шишлин - хозяин, а Фома Тучков работник?
Крепкий белый парень, кудрявый, с ястребиным носом и серыми умными глазами на круглом лице, Фома был не похож на мужика,- если бы его хорошо одеть. он сошел бы за купеческого сына из хорошей семьи. Это был человек сумрачный, говорил мало, деловито. Грамотный, он вел счета подрядчика, составлял сметы, умел заставить товарищей работать успешно, но сам работал неохотно.
- Всю работу вовеки не сделаешь,- спокойно говорил он. О книгах отзывался пренебрежительно: "Напечатать всё можно, я тебе что хошь выдумаю, это - пустяки..."
Но он ко всему внимательно прислушивался и, если его что-нибудь интересовало, расспрашивал подробно и настойчиво, всегда думая о своем о чем-то, всё измеряя своей мерой.
Раз я сказал Фоме, что вот ему бы надо быть подрядчиком,- он лениво отозвался:
- Кабы сразу тыщами ворочать - ну, еще туда-сюда... А из-за грошей с народом возиться - это из пустого в порожнее. Нет, я вот погляжу-погляжу да в монастырь уйду, в Оранки. Я - красивый, могутной, авось какой-нибудь купчихе понравлюсь, вдове! Бывает этак-то,- один сергацкой парень в два года счастья достиг да еще на девице женился, здешней, городской; носили икону по домам, а она его и высмотрела...
Это у него было обдумано,- он знал много рассказов о том, как послушничество в монастырях выводило людей на легкую дорогу. Мне его рассказы не нравились, не нравилось и направление ума Фомы, но я был уверен, что он уйдет в монастырь.
Открылась ярмарка, и Фома, неожиданно для всех, поступил в трактир половым. Не скажу, чтобы это удивило его товарищей, но все они стали относиться к парню издевательски; по праздникам, собираясь пить чай, говорили друг другу, усмехаясь:
- Айда к своему шестерке!
А приходя в трактир, хозяйски кричали:
- Эй, половик! Кудрявенький, поди сюда!
Он подходил и спрашивал, приподнимая голову:
- Что прикажете?
- Не узнал знакомых?
- Узнавать некогда мне...
Он чувствовал, что товарищи презирают его, хотят позабавиться над ним, и смотрел на них скучно ожидающими глазами; лицо у него становилось деревянным, но, казалось, оно говорит: "Ну, скорее, смейтесь, что ли..."
- На чаишко-то дать? - спрашивали его; нарочно долго рылись в кошельках и не давали ни копейки.
Я спросил Фому: как же это он - собирался в монахи, а пошел в лакеи?
- В монахи я не собирался,- ответил он,- а в лакеи - ненадолго пошел...
Года четыре спустя я встретил его в Царицыне, всё еще половым в трактире; а потом прочитал в газете, что Фома Тучков арестован за покушение на кражу со взломом.
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона - старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал вопрос: почему не он - хозяин, а - Петр? Водку он пил редко и почти никогда не напивался допьяна; работу свою знал прекрасно, работал с любовью, кирпичи летали в руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним больной и постный Петр казался совершенно лишним человеком в артели; он говорил о работе:
- Строю для людей дома каменные на гроб себе деревянный...
Ардальон, с веселой яростью укладывая кирпичи, покрикивал:
- Эхма, работай, ребята, во славу божию!
И рассказывал всем, что будущей весною он уедет в Томск, там у него зять взял большой подряд - строить церковь - и зовет его к себе десятником.
- Это у меня дело решенное. Церквы строить - это я люблю! - говорил он и предлагал мне: - Айда со мной! В Сибири, брат, грамотному очень просто, там грамота - козырь!
Я соглашался, и Ардальон победительно кричал:
- Ну, вот! Это дело, а не шутки...
К Петру и Григорию он относился с добродушной насмешкой, как взрослый к детям, и говорил Осипу:
- Хвастуны, всё разум свой друг другу показывают, словно в карты играют. Один - у меня-ста вот какая масть, другой - а у меня, дескать, вот они, козыри!
Осип неопределенно замечает:
- А как иначе? Хвастовство дело человечье, все девицы вперед грудью ходят...
- Всё - ох да ох, бог да бог, а сами - деньги копят! - не унимался Ардальон.
- Ну, Гриша не накопит...
- Я - про своего. Шел бы, с богом-то, в лес, в пустыню... Эх, надоело мне здесь, двинусь я весною в Сибирь...
Рабочие, завидуя Ардальону, говорили:
- Кабы у нас эдакая зацепка, вроде зятя, мы бы тоже Сибири не испугались...
И вдруг Ардальон пропал. В воскресенье ушел из артели, и дня три никто не знал, где он.
Тревожно догадывались:
- Может, кто-нибудь пришиб его?
- А то - купался да утонул?
Но пришел Ефимушка и объявил, сконфуженный:
- Загулял Ардальон!
- Что врешь? - недоверчиво крикнул Петр.
- Загулял, запил. Просто - как овин загорелся с самой середки. Будто любезная жена померла...
- Он вдовый! Где он?
Петр сердито отправился спасать Ардальона, но тот избил его.
Тогда Осип, крепко поджав губы, глубоко засунул руки в карманы и объявил:
- Пойду-ка я погляжу - отчего такое? Мужик хороший...
Я увязался с ним.
- Вот он, человек,- говорил Осип дорогой.- живет-живет, всё будто хорошо, а вдруг - хвост трубой и пошел катать по всем пустырям. Гляди, Максимыч, учись...
Мы пришли в один из дешевеньких домов "развеселого Кунавина села", нас встретила вороватая старушка. Осип пошептался с нею, и она провела нас в пустую маленькую комнату, темную и грязную, как стойло. На койке спала, разметавшись, большая толстая женщина; старуха толкнула ее кулаком в бок и сказала:
- Выдь! Эй, лягуха, выдь!
Женщина испуганно вскочила, растирая лицо ладонями, спрашивая:
- Господи! Кто это? Что это?
- Сыщики пришли,- сурово сказал Осип; охнув, женщина исчезла, а он плюнул вслед ей и объяснил мне:
- Сыщиков они боятся хуже чертей...
Сняв со стены маленькое зеркало, старуха приподняла кусок обоев.
- Глядите - этот ли?
Осип поглядел в щель переборки.
- Самый он! Выгони девицу оттуда...
Я тоже посмотрел в щель: в такой же тесной конуре, как та, в которой мы были, на подоконнике окна, плотно закрытого ставнями, горела жестяная лампа, около нее стояла косоглазая голая татарка, ушивая рубаху. За нею, на двух подушках постели, возвышалось взбухшее лицо Ардальона, торчала его черная спутанная борода. Татарка вздрогнула, накинула на себя рубаху, пошла мимо постели и вдруг явилась в нашей комнате.
Осип поглядел на нее и снова плюнул:
- У, бесстыдница!
- Сама старий дурак,- ответила она, смеясь.
И Осип засмеялся, грозя ей пальцем.
Мы перешли в конуру татарки, старик сел на постель в ногах Ардальона и долго безуспешно будил его, а тот бормотал:
- Ну, ладно, ладно... погоди, пойдем... Наконец проснулся, дико поглядел на Осипа, на меня и, закрыв красные глаза, промычал:
- Ну, ну...
- Ты что это? - сказал Осип спокойно, без упрека, но невесело.
- Закрутил,- хрипя и кашляя, объяснил Ар-дальон.
- Что так?
- Да так уж...
- Не ладно будто...
- Чего хорошего...
Ардальон взял со стола початую бутылку водки и стал пить из горлышка, потом предложил Осипу:
- Хошь? Тут и закуска должна быть...
Старик налил в рот себе вина, проглотил, сморщился и стал внимательно жевать кусочек хлеба, а мутный Ардальон вяло говорил:
- Вот - с татаркой связался. Это всё - Ефимушка, татарка, говорит, молодая, сирота из Касимова, на ярмарку собралась.
Из стены весело сказали ломаным языком:
- Татарка - лучи! Как молодой куриса. Гони ему вон, это не отес твоя...
- Вот эта самая,- пробормотал Ардальон, тупо глядя в стену.
- Я видел,- сказал Осип.
Ардальон обратился ко мне:
- Вот как я, брат...
Я ожидал, что Осип станет упрекать Ардальона, учить его, а тот будет смущенно каяться. Но ничего подобного не было,- они сидели рядом, плечо в плечо, и разговаривали спокойно, краткими словами. Очень грустно было видеть их в этой темной грязной конуре; татарка говорила в щель стены смешные слова, но они не слушали их. Осип взял со стола воблу, поколотил ее об сапог и начал аккуратно сдирать шкуру, спрашивая:
- Деньги-то все ухнул?
- За Петрухой есть...
- Гляди, оправишься ли? Ехать бы теперь в Томской-то...
- Да что ж, в Томской...
- Али раздумал?
- Кабы чужие звали.
- А что?
- А то - сестра, зять...
- Ну?
- Не больно радошно к своим под начал идти...
- Начал везде одинаков.
- Все-таки...
Они говорили так дружески серьезно, что татарка перестала дразнить их, вошла в комнату, молча сняла со стены платье и исчезла.
- Молодая,- сказал Осип.
Ардальон поглядел на него и без досады проговорил:
- Всё - Ефимушка, смутьян. Ничего, кроме баб, не знает... А татарка веселая, дурит всё...
- Гляди - не вывернешься,- предупредил его Осип и, дожевав воблу, стал прощаться.
Дорогой назад я спросил Осипа:
- Зачем ты ходил к нему?
- А поглядеть. Человек знакомый. Мно-ого я эдаких случаев видел живет-живет человек да вдруг как из острога вырвется,- повторил он уже сказанное раньше.- Водочки надо остерегаться!
Но через минуту сказал:
- А без нее - скушно!
- Без водки?
- Ну да! Выпьешь - словно по другой земле пойдешь...
Ардальон - не вывернулся. Спустя несколько дней он пришел на работу, но вскоре снова исчез, а весною я встретил его среди босяков,- он окалывал лед вокруг барж в затоне. Мы хорошо встретились и пошли в трактир пить чай, а за чаем он хвастался:
- Помнишь, каков я работник был, а? Прямо скажу: в своем деле - химик! Сотни мог заработать...
- Однако - не заработал.
- А - не заработал! - с гордостью крикнул он.- Наплевать мне на работу!
Он держался размашисто, люди в трактире прислушивались к его задорным словам со вниманием.
- Помнишь, что тихий вер Петруха про работу говорил? Людям - дом каменный, себе - гроб деревянный. Вот те и вся работа!
Я сказал:
- Петруха - больной, он смерти боится.
Но Ардальон закричал:
- Я тоже больной, у меня, может, душа не на месте!
По праздникам я частенько спускался из города в Миллионную улицу, где ютились босяки, и видел, как быстро Ардальон становится своим человеком в "золотой роте". Еще год тому назад - веселый и серьезный, теперь Ардальон стал как-то криклив, приобрел особенную, развалистую походку, смотрел на людей задорно, точно вызывая всех на спор и бой, и всё хвастался:
- Ты гляди, как меня люди принимают,- я тут вроде атамана!
Не жалея заработанных денег, он угощал босяков, становился в драках на сторону слабого и часто взывал:
- Ребята, неправильно! Надо правильно поступать!
Его так и прозвали - Правильный, это очень нравилось ему.
Я усердно присматривался К людям, тесно набитым в старый и грязный каменный мешок улицы. Всё это были люди, отломившиеся от жизни, но казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую. Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников. Когда не было работы, они не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это не смущало меня,- я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками, и в то же время я видел, что эти люди иногда работают с огромным увлечением, не щадя сил, как это бывало на спешных паузках, на пожарах, во время ледохода. И вообще они жили более празднично, чем все другие люди.
Но Осип, заметив мою дружбу с Ардальоном, отечески предупредил меня:
- Вот что, душа моя, горький сухостой, ты чего это с Миллионной больно плотно приятельствуешь? Гляди, не получи себе вреда...
Я сказал ему как умел, что мне нравятся эти люди,- живут без работы, весело.
- Яко птицы небесные,- перебил меня он, усмехаясь.- Это они потому так, что - лентяи, пустой народ, работа им - горе!
- Да ведь что же - работа? Говорится: от трудов праведных не нажить домов каменных!
Мне легко было сказать так, я слишком часто слышал эту поговорку и чувствовал ее правду. Но Осип рассердился на меня и закричал:
- Это - кто говорит? Дураки да лентяи, а тебе, кутенок,- не слушать бы этого! Ишь ты! Эти глупости говорятся завистниками, неудачниками, а ты сперва оперись, потом - ввысь! А про дружбу твою я хозяину доложу - не обессудь!
И - доложил. Хозяин при нем же сказал мне:
- Ты, ПешкОв, Миллионную оставь! Там - воры, проститутки, и дорога оттуда - в острог, в больницу. Брось!
Я стал скрывать мои посещения Миллионной, но скоро был вынужден отказаться от них.
Как-то раз я сидел с Ардальоном и товарищем его Робенком на крыше сарая, во дворе одной из ночлежек; Робенок забавно рассказывал нам, как он пробирался пешком из Ростова-на-Дону в Москву. Это был солдат-сапер, георгиевский кавалер, хромой,- в турецкую войну ему разбили колено. Низенький, коренастый, он обладал страшною силой в руках,- силой, бесполезной ему, работать он не мог по своей хромоте. От какой-то болезни у него вылезли волосы на черепе и на лице - голова его действительно напоминала голову новорожденного.
Поблескивая рыжими глазами, он говорил:
- Ну, вот: Серпухов; сидит поп в палисаднике; батюшка, говорю, подайте турецкому герою... Покачивая головою, Ардальон говорит:
- Ну, ври, ври...
- Чего же я вру? - не обижаясь, спрашивает Робе-нок, а мой приятель поучительно и лениво ворчит: