Первым моим начальником был старший инженер Сергей Максимов, здоровый рыжий верзила со звероподобной внешностью и весьма добрым сердцем, большую часть времени пребывавший в нетрезвом состоянии. Помню, с каким восхищенным ужасом мы, новички, смотрели на него, когда в лагере партии на Анзобском перевале он на пари с каким-то другим алкашом за четыре поллитры съел сурка после того, как пришло предупреждение, что сурки могут быть носителями чумы. Никакой чумой Серега не заразился. Зато раз и навсегда приобрел авторитет человека безумной храбрости.
   По вечерам собирались у костра и нередко пели песни. Гитара тогда еще не вошла в моду, поэтому пели просто так. Здесь впервые мне довелось услышать довольно много безымянных песен геологического фольклора, многие из которых я помню и пою до сих пор. В их числе прежде всего песня, автор которой до сих пор мне неизвестен:
 
Закури, дорогой, закури.
Завтра утром с восходом зари
Ты пойдешь по тайге опять
Молибдена руду искать.
 
   Поскольку пели эту песню не в тайге, а на отрогах Памира, то слова «по тайге» обычно заменялись словами «по горам», а упоминание о Москве – соответствующим упоминанием о Ленинграде. Особенно полюбились мне в этой песне сентиментальные строчки:
 
Жизнь геолога – холод, вода,
Пролетит, не заметишь когда.
Только жить соберешься сполна —
На висках заблестит седина.
 
   Кроме этой песни, часто пели:
 
Я смотрю на костер догорающий,
Гаснет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи, —
Почему среди них нет тебя?
 
   Пелись и другие песни, где речь неизменно шла о трудностях геологической жизни, скитаниях и разлуках, – «Дым костра создает уют», «Глобус» и тому подобное. От песен этих сладко ныло сердце, становилось жалко себя. В то же время они вселяли в нас гордость за свою романтическую профессию, уважение к своему образу жизни, столь непохожему на городское существование.
   В связи с этим нельзя не вспомнить забавный диалог, случившийся на горной тропе, когда мы с моим геологом Светом Лесковым возвращались из маршрута в лагерь. Навстречу нам из-за поворота появилась беременная женщина, с трудом переставляющая ноги, стараясь не оступиться. За ней следом верхом на ишаке ехал бородатый таджик в полосатом халате и тюбетейке, широко разведя в стороны длинные ноги, чтобы не задевать землю. Поздоровавшись, мы спросили, куда они направляются. «Жену в родильный дом везем, – ответил он, – рожать пора. А ты кто будешь?» – обратился он к Лескову. «Инженер», – сказал Свет. «Плохой инженер, однако, – заявил наш собеседник. – Хороший инженер в городе живет, на заводе работает. Если в горы пошел, то плохой инженер». И, сокрушенно поцокав языком, отправился догонять жену.
   Интересно, что в отличие от первокурсных студенческих компаний в экспедиции «лихих» студенческих песен и песен военного времени уже почти не пели, заменив их на «профессиональный» лирический репертуар. Под влиянием этих песен я и сам начал придумывать первые грустно-юмористические куплеты:
 
Исцарапанный весь и избитый,
Между диких обрывов и скал,
Притулившись на глыбе гранита,
Молодой геофизик страдал.
 
   Что касается нашего тогдашнего отношения к опасностям, то к ним надо было привыкать как к неизменной детали нашего повседневного быта. Нам даже надбавку к зарплате платили за это – двадцать процентов «высокогорных», – как говорилось, «плата за страх». В 1955 году, в свой второй полевой сезон на Гиссарском хребте, мне довелось быть свидетелем гибели своего коллеги – двадцатипятилетнего геофизика Адольфа Образцова, насмерть разбившегося в маршруте. Истерзанное его тело, расклеванное орлами, долго не могли достать со дна ущелья. Эта первая в моей жизни безвременная смерть потрясла меня, и я тогда же написал об этом песню, где были такие слова:
 
Неспроста от утра до утра
Над ущельем кружили орлы:
Наш товарищ разбился вчера,
Оступившись у края скалы.
Возвращаются письма назад,
Телеграмма ушла в Ленинград.
Пусть тоску прогоняем мы прочь —
Нелегко нам уснуть в эту ночь.
 
   Так песня памяти погибшего товарища стала моей первой экспедиционной песней. К сожалению, впоследствии таких песен стало больше. Песню эту, уже как безымянную, некоторое время пели в экспедициях, но потом почему-то пошел слух, что она приносит несчастье, что все, кто ее любит петь, рано или поздно разобьются. Мне по окончании Горного института в горах больше работать не доводилось, однако и сам я эту песню петь не люблю.
   В 1956 году, на преддипломной практике в другом горном районе – на Тахталыкской гряде Тянь-Шаня, – мне впервые пришлось столкнуться с землетрясением. Палатки нашей партии стояли на травянистом склоне пологого предгорья. Помню, у кого-то из геологов был день рождения, и все изрядно выпили. Ночью нас разбудил испуганный Коля Золотокрылин: «Ребята, трясет». «Пить надо меньше, тогда трясти не будет», – сердито отреагировал начальник отряда. В этот момент произошел еще один вполне ощутимый толчок, и все враз умолкли, прислушиваясь к низкому гулу, долетавшему из дальнего ущелья. Нам, кажется, на склоне, поросшем травой, под полотняными крышами, ничего особенно не грозило, но всем стало как-то зябко. Утром выяснилось, что землетрясение разрушило мост через реку Нарын, и машина с продуктами к нам дойти не сможет. Всю следующую неделю, пока не наладили переправу, мы занимались тем, что распарывали бикфордовы шнуры для взрывных работ и кропотливо вытряхивали из них порох. Порохом этим набивали ружейные гильзы и стреляли горных куропаток – кекликов, поскольку больше есть было нечего.
   Из странных мистических явлений, запомнившихся мне в студенческие годы по экспедициям на Гиссарском хребте, помню одно. Ясной лунной ночью, в полном безветрии, палатки наши стояли на плоском травянистом склоне на берегу узкой и бурной горной речушки, у самого подножия отвесных и неприступных гранитных скал. Напротив нас, на том берегу реки, – такой же травянистый склон, со всех сторон также замкнутый отвесными скалами. В отличие от нашего берега, вдоль которого шла узкая вьючная тропа, противоположный берег для людей был недоступен. Перед палатками стоял складной походный стол, на котором мирно горела свеча. Четверо геологов при свете огарка яростно сражались «в пульку».
   Вдруг неожиданно и громко завыли обе наши собаки, а через несколько минут после этого прибежал рабочий Саид и стал взволнованно и сбивчиво, забыв от испуга русские слова, что-то мне объяснять, все время показывая рукой в сторону противоположного берега. Мы пригляделись и вдруг увидели странную процессию – около десятка темных фигур, напоминавших средневековых монахов с накинутыми на голову капюшонами, спускались вниз по склону от нижнего края скальной гряды, направляясь в нашу сторону. Перед каждым из них колыхалось в такт их движениям бледно-голубое пламя, как будто каждый нес перед собой огромную свечу. И хотя за ревом реки и стуком швыряемых ею камней ничего разобрать было невозможно, мне показалось, что слышно монотонное пение. Как могли попасть люди в это неприступное место? Из путаных речей нашего проводника, требовавшего немедленно бежать, стало понятно наконец, что, по местному поверью, души умерших и не преданных земле бродят в лунные ночи по горам с непогашенным огнем и умерщвляют грешных людей своим прикосновением. Сидевшие вокруг стола так и застыли с картами в руках. Собаки продолжали выть. Никто был не в состоянии двинуться с места. Дойдя почти до реки, тени и огни исчезли. Я взглянул на часы. Все это продолжалось не более десяти минут. Саид, успокоившись, ушел, собаки замолчали, преферанс был продолжен, и о странном событии скоро забыли. До сих пор не могу понять, что это было – мираж? Массовая галлюцинация?
   Что же касается памятных историй, то приключались, конечно, не только мрачные, но порой и смешные. В число методов поисков месторождений урана входил так называемый эманационный. Дело в том, что в процессе распада соединения урана могут образовывать радиоактивный газ – радон, а соединения тория – торон. Если месторождение урановой руды в коренных породах закрыто сверху чехлом осадков, то газ этот может проникать снизу в почвенный слой, создавая эманационный ареал. Поэтому на горных склонах, закрытых почвой, уран искали так: откачивали специальным насосом из шурфов в почве воздух в резиновые мешочки и затем отправляли их в Сталинабад, в лабораторию, на определение содержания торона или радона. При этом в качестве «резиновых мешочков» весьма успешно использовались обычные презервативы. В один прекрасный день они вдруг кончились, и меня вместе со «старшим», которым был тоже студент-практикант Гена Слонимский, учившийся когда-то со мной в одной школе, отправили за пополнением «резиновых мешочков» в Сталинабад, поскольку их отсутствие грозило срывом работ.
   Мы с Геной, исполненные важностью нашей миссии, оседлали коней и поскакали вниз. «Девушка, нам, пожалуйста, презервативы», – заявил Геннадий, осадивший своего Басмача у дверей центральной аптеки, где по случаю жаркого дня было безлюдно. «Сколько?» – спросила продавщица. «Две тысячи», – гордо сообщил Гена. Девушка всплеснула руками и скрылась за дверью с надписью «Заведующий». Через несколько минут оттуда появился старый еврей-провизор в серебряных очках. «В чем дело, Леночка?» – переспросил он и, наморщив лоб, посмотрел на нас поверх очков. «Лев Исаакович, они просят две тысячи!» – «Ну и что? – невозмутимо заметил провизор. – Отпустите, может быть, у них вечеринка…»
   Месяцы, проведенные в горах, тяжелые маршруты на солнцепеке, скупой палаточный быт (хотя по нынешним временам он не был таким уж скупым – всегда были и фрукты, и арбузы, и свежая баранина) закалили наши городские нетренированные тела, укрепили уверенность в том, что профессию мы выбрали верно. Самое замечательное, как я понял уже значительно позднее, что за три года, которые я проработал на производственной практике в Средней Азии, сначала на Гиссарском хребте, а потом на Тахталыкской гряде Тянь-Шаня, никаких серьезных рудопроявлений урана мы так и не обнаружили, как ни старались. Зато запомнились на всю жизнь яркие крупные и близкие звезды над ночным хребтом, лунное мерцание соседних ледников, пронзительно-голубые краски мечетей и медресе, недолгое ощущение счастья, когда поднимаешься на недоступную, казалось бы, вершину и приятный холодок штатива на обожженном солнцем плече. Теперь, когда я вспоминаю это время, из памяти начисто выветриваются все невзгоды и неприятности, которых было, видимо, немало. Остаются только сожаление о невозможности вернуть эти первые ощущения страха, смешанного с постоянным восхищением многогранностью и богатством таинственной горной страны, и тоска по утраченному ныне собственному легкому и послушному телу, стремительно карабкавшемуся когда-то по отвесным кручам.
   Запомнилось мне с тех пор и одно древнеперсидское изречение, выбитое на скальной стене: «В горах кто ходит медленно, тот ходит хорошо, а кто ходит хорошо, тот ходит быстро».

Глеб-гвардии Семеновского полка

 
Наш студенческий сборник сожгли в институтском дворе,
В допотопной котельной, согласно решенью парткома.
Стал наш блин стихотворный золы неоформленным комом
В год венгерских событий, на хмурой осенней заре.
Возле топкого края василеостровской земли,
Где готовились вместе в геологи мы и в поэты,
У гранитных причалов поскрипывали корабли,
И шуршала Нева – неопрятная мутная Лета.
Понимали не сразу мы, кто нам друзья и враги,
Но все явственней слышался птиц прилетающих гомон,
И редели потемки, и нам говорили: «Не ЛГИ»
Три латунные буквы, приклепанные к погонам.
Ветер Балтики свежей нам рифмы нашептывал, груб.
Нас манили руда и холодный арктический пояс.
Не с того ли и в шифрах учебных студенческих групп
Содержалось тогда это слово щемящее «поиск»?
Воронихинских портиков временный экипаж,
Мы держались друг друга, но каждый не знал себе равных.
Не учили нас стилю, и стиль был единственный наш:
«Ничего, кроме правды, клянусь, – ничего, кроме правды!»
Не забыть, как, сбежав от занятий унылых и жен,
У подножия сфинкса, над невскою черною льдиной,
Пили водку из яблока, вырезанного ножом,
И напиток нехитрый занюхивали сердцевиной.
Что еще я припомню об этой далекой поре,
Где портреты вождей и дотла разоренные церкви?
Наши ранние строки сожгли в институтском дворе
И развеяли пепел – я выше не знаю оценки.
И когда вспоминаю о времени первых потерь,
Где сознание наше себя обретало и крепло,
Не костры экспедиций стучатся мне в сердце теперь,
А прилипчивый запах холодного этого пепла.
 
   Первой практике, знаменовавшей начало моей экспедиционной жизни, продолжавшейся впоследствии около сорока лет, предшествовало еще одно немаловажное событие – осенью 1953 года, при активном содействии Володи Британишского и Саши Гдалина, учившихся со мной на одном курсе, в Горном институте было организовано литературное объединение. В качестве его руководителя, конечно же, приглашен был Глеб Сергеевич Семенов. В Горном выходила в то время многотиражка «Горняцкая правда», вокруг редакции которой группировались люди, интересующиеся литературой или уже пишущие. Главный редактор этой газеты Павел Иванович Мустель, ставший позднее ректором Горного института, оказал нам немалую поддержку, и наконец профком и комитет комсомола приняли соответствующее решение. Первые занятия «объединения», на которые собиралось вначале не более десяти человек, проходили в тесной комнатке редакции, но популярность ЛИТО стала быстро расти, и уже через месяц для каждого занятия приходилось заказывать в диспетчерской института специальную аудиторию. Мы с Володей в ту пору были уже третьекурсниками, и я, как один из организаторов, стал первым старостой ЛИТО.
   Основу литобъединения составили начинающие поэты. В их число вошли геологи Геннадий Трофимов и Игорь Тупорылов, старше нас на курс, студенты-геологи 53-го года поступления Леонид Агеев и Олег Тарутин, наша сокурсница Лина Гольдман, студентка с нефтяной геофизики Лидия Гладкая. Несколько позднее в ЛИТО вошли первокурсники с геолого-разведочного факультета Елена Кумпан, Яков Виньковецкий, Эдурд Кутырев и Андрей Битов, писавший вначале, очень недолго, стихи, а затем переключившийся на прозу. Поначалу же проза была представлена Анатолием Кравчинским, в отличие от известного классика именовавшимся «Кравчинский-не-Степняк», Всеволодом Белоцерковским, быстро переметнувшимся в режиссеры, а позднее уже упомянутыми Битовым и Виньковецким.
   Занятия велись примерно по той же схеме, что когда-то во Дворце пионеров. Контингент, однако, был иной, да и эпоха была уже совсем другая – умер Сталин, приближался XX съезд. Для нас, студентов Горного, выбравших себе, как мы были уверены, самую «земную» специальность, литературные увлечения были не абстрактными, а дополняющими суровую и горькую нашу действительность, не перемещением в отвлеченный от нее мир изящной словесности, но формой осмысления этой действительности и прежде всего попыткой мучительного прозрения от детски-просталинских иллюзий. Может быть, именно поэтому основным направлением в горняцком ЛИТО стало сугубо реалистическое, из-за чего мы довольно скоро получили полунасмешливое название «почвенники». В названии этом, однако, как я думаю сейчас, не было, по существу, ничего обидного, ибо оно довольно точно соответствовало реальности.
   Наиболее яркими представителями этого направления были, конечно, Леонид Агеев, Олег Тарутин и Володя Британишский. Несколько позднее к нам в ЛИТО пришли поэты из других объединений – Нина Королева, Глеб Горбовский и еще позднее – Александр Кушнер.
   С самого начала «горняцкого объединения» или, как мы называли его в ту пору, «Глеб-гвардии Семеновского полка» в нем установился нетипичный в то время дух демократии, который, как я теперь понимаю, был определен в первую очередь Глебом Семеновым. На обсуждениях стихов, встречах с поэтами из других ЛИТО и просто в разговорах он все менее выглядел ментором, скорее – старшим товарищем. Чем далее, тем больше он незаметно становился как бы нашим ровесником и, возможно, сам чему-то учился. Ничего удивительного в этом не было – все как-то незаметно стали друг другу соперниками и учителями, тем более что круг доступного нам чтения был достаточно узок и о многом приходилось узнавать друг от друга.
   В это время в Ленинграде существовало несколько групп молодых поэтов. Наиболее «официальным» было университетское объединение, которое состояло в основном из филологов. Сюда входили Майя Борисова, Илья Фоняков, Владимир Торопыгин, Валентин Горшков и некоторые другие. Большой популярностью пользовалось ЛИТО при Доме культуры трудовых резервов, которым руководил Давид Яковлевич Дар. Именно оттуда пришел Глеб Горбовский, там занимались в те годы Виктор Соснора, Алексей Ельянов и другие поэты и прозаики.
   Наиболее близкая к рафинированному литературному слою группа создала (правда, несколько позднее) круг, который концентрировался вокруг Анны Андреевны Ахматовой. В него входили Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев и, наконец, безвременно ушедший из жизни Иосиф Бродский. Они-то и называли нас «почвенниками». Особняком держались авангардисты – Уфлянд, Еремин и Виноградов. Существовало также литобъединение в Политехническом институте, видную роль в котором играл уже упомянутый мной поэт Виктор Берлин и на занятия которого ходили Александр Штейнберг, Борис Голлер и другие.
   В 1954 году в актовом зале Политехнического института начались общегородские вечера студенческой поэзии, проходившие при огромном стечении народа. У меня много лет хранится «самиздатовский» сборник по материалам одного из таких вечеров с памятной надписью: «Талантливым горнякам от литобъединения Политехнического института». Там напечатаны стихи Валентина Горшкова, Виктора Берлина, Бориса Голлера и многих других. При всей непохожести отдельных авторов их объединяют энергия и некая устремленность в завтра, которой, при всей несравнимости уровня нынешней гласности и дозволенности, сегодня нет.
   Возвращаясь к нашему горняцкому ЛИТО, надо сказать, что его «идейными лидерами» в ту пору в действительности были Британишский, Агеев и Тарутин, а поэтическим – Глеб Горбовский.
   Я вспоминаю вечера поэзии, на которых выходил Володя Британишский, худой, в заношенной горняцкой тужурке, и читал свои героические, по тем временам, стихи о вечере встречи в родной школе: «Обстановка совсем семейная – семьи тоже бывают лживые», или стихи о курсантах: «Не любитель я военщины, только хочется и мне, чтобы девушки и женщины уважали их вдвойне». Стихи эти, написанные в 56-м году, напечатаны были только в 90-м. Но уже тогда они ходили в списках, смело обличая всемогущий класс «аппаратчиков».
   Острые и непримиримые стихи Британишского, как правило, вызывали бурную реакцию зала – сочувственную у одних и враждебную у других. За их распространение исключали из вузов. Помню, Борис Слуцкий подарил ему книжку с надписью: «Одному из лучших поэтов шестидесятых годов». В 58-м году вышла первая поэтическая книжка Британишского «Поиски», вызвавшая резкую доносительскую статью в «Ленинградской правде» с характерным названием «Снимите с пьедестала». В 56-м году Володя уехал работать в Тюменскую область, в Салехард. Потом в 60-м году переехал в Москву, где вышли две книги его стихов «Наташа» и «Пути сообщения». После этого его четырнадцать лет не печатали, мстя замалчиванием за недавнее поэтическое лидерство, за доверие не забывшей его аудитории и коллег по перу. Это многолетнее испытание забвением Владимир Британишский выдержал с честью: ни одной строки в угоду, «для власти, для ливреи».
   Лишенный возможности печатать свои стихи, он полностью посвятил себя поэтическим переводам с польского, за короткое время освоив язык и став одним из ведущих переводчиков польской поэзии. Только в 80-м году вышла из печати его новая книга стихов «Открытое пространство», в 85-м – «Движение времени», а в 93-м – «Старые фотографии». В этой книге наиболее четко отразилась связь времен, эволюция, которую испытал автор за эти годы. На смену юному задору и темпераменту пришли потребность в анализе и модели мира. Не «сорванный голос», как написал о нем питерский критик Виктор Топоров, а иные поэтические и философские рубежи, другая система чувств и мыслей. На мой взгляд, голос у Владимира Британишского все тот же – полный достоинства, начисто лишенный фальши и аффектаций, внешне сдержанный, но содержащий взрывчатый заряд. Не случайно поэтому его, уже полвека живущего в Москве, до сих пор относят к «поздним петербуржцам».
   Леонид Агеев писал тогда же жесткие и горькие стихи о поэтах, погибших в 37-м:
 
Еще их тело сытое, хмельное,
Блаженствует. Не этому ли телу
С распоротою пулею спиною
Упасть, хрипя, под каменную стену?
 
   Леониду Агееву не суждена была долгая жизнь. По окончании Горного института он работал в Первом Главном геологоуправлении в Ленинграде, выпустил несколько книг стихов, стал членом Союза писателей и время от времени, к сожалению, сильно пил. В последний раз мы с ним встречались в конце 80-х в Мурманске, куда приезжали выступать. В 1991 году он, сорвавшись дома со стремянки – куда за чем-то полез пьяный, – упал и разбился насмерть. Я тогда написал стихи, посвященные его памяти:
 
Снова провожаем мы друг друга,
Словно в институтские года,
В те края, где не стихает вьюга,
Реки несвободны ото льда.
В этот дом старинный на Покровке,
Помнится, в такой же вот мороз
Синий тортик вместо поллитровки
Кушнер по наивности принес.
За начало новых экспедиций
Стопку поминальную налей,
Трудновато будет возвратиться
Из далеких нынешних полей.
В том краю, где не бывает хлеба,
Как и встарь, без вилки и ножа,
Все мы соберемся возле Глеба,
Рюмки невесомые держа.
А пока что молча, без улыбки,
Вспоминаем посреди зимы
Тот квартал болотистый и зыбкий,
Где живали некогда и мы.
Где, гордясь горняцкою фуражкой,
По асфальту шел я, молодой,
И мерцала медленная Пряжка
Черной непрозрачною водой.
 
   Один из ближайших друзей Леонида Агеева, учившийся с нами вместе, поэт и геолог Олег Тарутин, действительно долгое время жил рядом с рекой Пряжкой на углу Английского проспекта и улицы Декабристов, почти рядом с домом Блока на Пряжке. Позднее на стихи Олега Тарутина написал песни «Телепатия» и «Неандерталец» Александр Дулов. Окончив Горный институт, Олег через пару лет попал со мной вместе в Енисейскую экспедицию Научно-исследовательского института геологии Арктики, и мы с ним неоднократно встречались в Игарке. В экспедициях он написал немало стихов и даже одну песню «Стланики» на мотив известных тогда «Ландышей». Песня эта сразу же оказалась под запретом из-за крамольного куплета:
 
Если б в эти стланики-то
Вдруг попал Хрущев Никита,
Хоть в маршруте укороченном,
Доставали б чудака
Представители ЦК
Кириченко и Коротченко.
 
   Олег Тарутин умер в 2000 году от рака. Стихи его, как правило вызывавшие у читателей и слушателей улыбку, самому ему порой доставляли весьма грустные минуты. Так его долго не хотели принимать в Ленинградское отделение Союза писателей, поскольку возглавлявший его в те годы поэт Александр Прокофьев, имя которого останется в истории не столько благодаря его стихам, сколько благодаря организованной им травле Иосифа Бродского, заподозрил в одном из юмористических стихотворений Олега намек на себя. Грузный краснолицый Прокофьев тогда только что завел себе молодую подругу и страшно разъярился, когда прочел стихи Тарутина:
 
Свинобатька бросил свиноматку, —
Ухожу, мол, к молодой свиньоре.
Свиноматку враз скрутило горе…
Он ушел, унес свою свинину.
К той другой, которая моложе.
Даже не взглянул на свиносына,
И на свинодочь, конечно, тоже.
 
   Кстати о Прокофьеве. В 1969 году группу молодых ленинградских литераторов, в которую кроме меня входили Виктор Соснора, Олег Тарутин, Леонид Агеев, Александр Кушнер, Лев Гаврилов и другие, пригласили «на экскурсию» в «Большой дом» на Литейном, рядом с которым располагался Дом писателей. Дом, где располагалось Ленинградское управление КГБ, построенный в 30-е годы, и на самом деле большой и заметно возвышается над крышами соседних домов. Он хорошо виден из окон коференц-зала писательского дома, поэтому все писатели, выходя на трибуну, поневоле косились на него прежде, чем начать говорить. Встреча, на которую нас пригласили, по-видимому, была организована в рамках плановой «профилактической» промывки мозгов молодым авторам. В ее состав входили лекция о подрывной идеологической деятельности американской и других буржуазных разведок, ознакомление с образцами «антисоветской литературы» и экскурсия. Во время экскурсии в «Музей боевой славы ленинградских чекистов» я увидел на стене большой фотопортрет молодого Александра Прокофьева в кожанке и с маузером на бедре. «А это наш старый кадр, – предвосхитил мой недоуменный вопрос наш гид. – Александр Андреевич Прокофьев. В двадцатые годы направлен нами на литературную работу».