Все не верится глазу – неужто
Там, где листья легли на гранит,
Поэтесса Татьяна Галушко
Под плитой запыленной лежит?
Разоряет осинники осень,
И становятся дали ясней.
Много лет уж, как в общем доносе
Упомянуты были мы с ней.
И заложены в памяти прочно,
В те поры поразившие всех,
Эти звонкие юные строчки,
Этот звонкий девчоночий смех.
Только рак в наше время не лечат,
И не стало Татьяны, увы.
Этих нет, а иные далече
От крутящейся мокрой листвы.
Сблизив даты разлук и свиданий,
Дышит стужею гиперборей
С перевалов Армении дальней,
От арктических ближних морей.
Не затем ли друзей мы хороним
На пороге грядущей зимы,
Чтобы в мире том потустороннем
Одинокими не были мы?
 
   Виктор Соснора в 50-е годы служил в армии, недолго работал токарем. Помню пародию, написанную на ставшие уже знаменитыми его строчки из «Слова» Нонной Слепаковой:
 
И сказал Кончаку Гза —
Ты смотри, как идет фреза!
Мы понизим токаренку разряд —
Не платить же ему деньги зазря!
 
   Стихи молодого Сосноры выделял из других и высоко ценил Николай Асеев, ходивший в то время в классиках. Несмотря на широкую известность Виктора как поэта, а начиная с конца 80-х и как прозаика, большая часть из написанного им долгое время оставалась ненапечатанной.
   Яков Гордин, начинавший когда-то как поэт и работавший в те годы техником в геолого-разведочных экспедициях в Якутии, стал известным писателем и историком-исследователем, работы которого, посвященные Пушкину, декабристам, первой половине XIX века, вызывают не только литературный, но и серьезный научный интерес, прежде всего оригинальными концепциями автора. Он – автор либретто многих современных опер. Последние двадцать лет Гордин руководит в Питере журналом «Звезда».
   В 1954 году, на вечере поэзии в Политехническом, я впервые познакомился с молодым поэтом Борисом Голлером, привлекшим меня вдохновенно-темпераментным исполнением своей поэмы «Красная капелла», посвященной одному из героев антинацистского движения Харро Шульце-Бойзену. Он (автор, конечно) женился на «горнячке» Лине Гольдман и тоже на какое-то время примкнул к нашей компании. Надо сказать, что со стихами он довольно скоро завязал и начал писать пьесы, которые, к великому сожалению, много лет никто не ставил. Одна из первых его пьес «Десять минут или вся жизнь» была посвящена трагической судьбе американского пилота, сбросившего атомную бомбу на Хиросиму. Мне эта пьеса страшно нравилась, особенно в его собственном темпераментном чтении. До сих пор я уверен, что Борис Голлер, имя которого много лет практически замалчивалось, – один из интереснейших наших драматургов. И это несмотря на то, что две или три его пьесы, поставленные в ленинградском Театре юного зрителя Зиновием Корогодским, «Матросы без моря» и «Вокруг площади», особого успеха не имели. Надо сказать, что мнение мое не изменилось и в последние годы, когда Голлера долго не хотели принимать в Ленинграде в Союз писателей, и укрепилось после того, как я совсем недавно прочитал его большую драму о Грибоедове. В 90-е годы Борис Голлер переехал в Израиль, но несколько лет назад возвратился в Питер и снова порадовал читателей своей книгой «Возвращение в Михайловское».
   Одной из многообещающих поэтесс в ЛИТО Горного института была во второй половине 50-х годов Лена Кумпан, ходившая тогда в неизменной финской шапочке, писавшая прекрасные лирические стихи и даже успевшая опубликовать одну книжку стихов «Горсти». Лена тоже выступала на упомянутом вечере в 1968 году в Доме писателя. О ней авторы доноса отозвались так: «И в такой «дикой» стороне, населенной варварами, потерявшими, а может быть, даже не имевшими человеческого обличия, вещает «поэтесса» Елена Кумпан. Она поднимается от этой «страшной» жизни в нечто мистически возвышенное, стерильное, называемое духом, рожденным ее великим еврейским народом». Справедливости ради, следует сказать, что к «великому еврейскому народу», куда причислили Лену ослепленные злобой доносчики, она никакого отношения не имела. Жила Лена вместе с сестрами-близняшками Ксаной и Верой и матерью в большой коммунальной квартире на 18-й линии Васильевского острова, между Большим и Средним проспектами. В этой квартире мы тоже частенько собирались, особенно после занятий ЛИТО – благо, недалеко от Горного. Именно к этим сборищам в то время и относились ее шуточные строчки: «По копейке собирали – покупали «Саперави».
   Окончив Горный институт, Лена какое-то время работала в институте «Гипроникель», однако геология ее не интересовала, и она пошла работать экскурсоводом по Ленинграду. Потом она вышла замуж за Глеба Сергеевича Семенова и вошла в круг старой ленинградской интеллигенции, центром которой были Лидия Яковлевна Гинзбург и Тамара Юрьевна Хмельницкая. Близки к этому кругу были также Виктор Андроникович Мануйлов, Дмитрий Евгеньевич Максимов и Ефим Григорьевич Эткинд. Стихи, однако, Лена перестала писать раз и навсегда, о чем можно только сожалеть. Через пару лет после смерти Глеба Семенова она вышла замуж за ученого-литературоведа Елизария Моисеевича Мелетинского, ныне тоже покойного, и переехала в Москву. Несколько лет назад она снова вернулась в Питер. Недавно вышла из печати книга ее воспоминаний.
   Что касается «женской поэзии» глебовского ЛИТО, то в Горном в ней наряду с Леной ведущее место занимали уже упомянутая Лидия Гладкая и Нина Королева. По окончании Горного мы неоднократно собирались в квартире Нины на Гаванской улице. Мне почему-то запомнилось сборище у нее 7 ноября 1967 года, в день 50-летнего юбилея Октябрьского переворота. Тогда, помню, власти решили, что надо бы повторить «исторический выстрел «Авроры». Носовая пушка «Авроры» была снова заряжена и на самом деле пальнула холостым выстрелом, но, видимо, плохо рассчитали заряд, поскольку во многих ближних домах на Английской набережной полетели стекла. Компания в тот вечер у Нины собралась шумная и большая. Я незадолго перед этим вернулся из очередного экспедиционного рейса на «Крузенштерне» и рассказывал про Бермудские острова, недоступную тогда «заграницу», для красочности довольно подробно остановившись на увеселительных заведениях, которые мы видели на самом деле только со стороны. Выслушав мой рассказ, питерский прозаик Сергей Вольф, уже успевший «принять», восторженно закричал: «Саня, вот это моя мечта – западные женщины. С ними можно сразу переходить к любви! Им не надо, как нашим дурам, сначала два часа толковать про Кафку и прочую лапшу на уши вешать». Примерно через полчаса пришла чешская журналистка Милена, приехавшая из Праги. Вольф тут же подсел к ней и, не отрывая вожделенных глаз от ее крутых коленок и могучих бедер, туго обтянутых модной тогда мини-юбкой, спросил дрожащим голосом: «Скажите, Милена, а вот вы, чехи, считаете Кафку своим национальным писателем?»
   Выпито было тогда довольно много. Читали стихи, спорили. Под конец вечера начались танцы. В это время пришел какой-то запоздалый гость, знакомый Нины, только что приехавший из Москвы. Он никого из присутствующих не знал и несколько оробел, попав в шумную и разгульную компанию. Как раз в этот момент Инга Петкевич (кстати, весьма одаренный прозаик, написавшая в свое время серию прекрасных рассказов «Мы с Костиком» и многое другое), красивая и полная рыжеволосая женщина, сбросив мешавшие ей туфли, решила исполнить сольный танец на столе. Гость начал с тревогой оглядываться по сторонам и увидел одиноко сидевшего за столом Андрея Битова, который, ни на кого не обращая внимания, с меланхолическим видом поедал что-то из своей тарелки и показался затосковавшему пришельцу (возможно, из-за очков) единственным интеллигентным человеком среди этой пьяной богемы. «Простите, – доверительно шепнул он ему, – кто эта вульгарная рыжая баба?» – «Не обращайте внимания, – ответил Битов, не переставая есть, – это моя жена». Гость испуганно выскользнул в переднюю, оделся и ушел.
   Позже Нина Королева вышла замуж за Сашу Штейнберга, и они переехали на Мойку в дом неподалеку от квартиры Пушкина, а еще позднее – в Москву.
   В 1958 году в ДК имени Первой пятилетки я впервые услышал стихи молодой поэтессы Нонны Слепаковой. В конце октября 1959 года, вскоре после моего возвращения из экспедиции, мы случайно оказались с ней вместе в заваленном опавшими листьями пустовавшем Доме творчества писателей в Комарове, куда не в сезон давали льготные путевки молодым поэтам. Там же я познакомился с известным ленинградским литератором Кириллом Косцинским, которого примерно через год посадили, обвинив в антисоветской агитации. Нонне тогда только что исполнился двадцать один год. У нее были светлые коротко стриженные волосы и узкие зеленоватые глаза. Она, помнится, сильно переживала тогда какой-то свой неудачный роман, если не ошибаюсь, с неким Ефимом Славинским, из-за которого она, судя по ее собственным словам, пыталась покончить с собой. В то же время за ней усиленно ухаживал впоследствии безвременно погибший поэт Александр Морев, чуть ли не каждодневно наезжавший из Ленинграда. У нас неожиданно возник короткий, но бурный роман. Помню ее стихи, написанные тогда:
 
Вот видит Бог, как не хочу
При людях заливаться краской,
И снова к скользкому ключу
С тобой по очереди красться.
Чтобы вздыхало тяжело
В медалях осени Приморье,
Чтоб снова счастье подошло,
Короткое и не прямое.
Чтобы тебе вернуться вспять,
А мне на полустанках мокнуть,
Когда ты едешь целовать
Красивые литые локти
Своей жене, и по вихрам
Трепать ребенка полустрого,
Отдав меня сырым ветрам,
Отдав меня моим дорогам.
Я не хочу, да и нельзя,
Прийти к тебе, потрогать книги,
Из глаз твоих губами взять
Большие ягоды ресники,
Поверить твоему плечу,
Когда опять меня обидят.
Вот видит Бог, как не хочу, —
Но Бог, наверное, не видит.
 
   Позже Нонна вышла замуж за искусствоведа и поэта Льва Мочалова. Ее стихи стали заметным явлением в ленинградской поэзии. Мы с ней в ту пору регулярно созванивались, и она часто читала мне по телефону свои новые стихи. Однажды она позвонила и стала читать новое стихотворение, начинавшееся строкой: «А жил ты где-то очень рядом». Там дальше была такая строфа:
 
А я сидела на скамейке,
Мальчишкам подставляла рот,
А дом твой знала только мельком, —
Там был трамвайный поворот.
 
   «Стоп, – прервал я ее, – это не годится». – «Почему?» – удивленно спросила она. «А ты сама подумай, что ты написала». – «Городницкий, ты пошляк», – возмутилась она и бросила трубку. Через пару дней она снова позвонила мне и радостно сообщила: «Саня, ты был прав, я все переделала». – «Ну, читай, – сказал я, – все не надо, только эти строчки».
 
А я сидела на скамейке,
Мальчишек целовала в рот.
 
   «Стоп, – снова остановил я ее, – это еще хуже». – «Ну, а теперь-то что?» – «А ты сама подумай». – «Городницкий, – закричала она, – ты сексуальный маньяк, ты патологический тип!» И снова бросила трубку. Больше она мне не звонила. А стихи потом были опубликованы в такой редакции:
 
А я сидела на скамейке
И целовалась у ворот,
А дом твой знала только мельком, —
Там был трамвайный поворот.
 
   В конце 50-х Нонна начала писать песни и довольно успешно выступала с ними в Ленинградском доме писателей, аккомпанируя себе на гитаре. Песни эти отличались точностью образной поэтической строки, глубокой неповторимой лирической интонацией. Помню такую ее песенку:
 
Хорошо тебе со мной, со мной,
А на улице темно, темно,
Свист милиции ночной, ночной,
Долетает к нам в окно, в окно.
Хорошо тебе со мной, со мной,
А на улице светло, светло,
А на улице пустой, пустой,
Дворник шаркает метлой, метлой.
А на улице пустой, пустой,
Час, наверное, шестой, шестой.
Как ты думаешь, любимый мой,
Не пора ли мне домой, домой?
 
   Где-то в начале 60-х мы с Нонной решили «создать» нового поэта на манер Черубины де Габриак. Выбор пал на одну из ее подруг, очень красивую жгучую брюнетку Галю, учившуюся в Ленинградской консерватории по классу вокала. За два-три присеста мы с Нонной настряпали около десятка «ультралирических» стихов со строчками вроде: «Сколько в верности предательства, а в измене чистоты», и, снабдив Галю стихами, отправили ее в Дом имени Первой пятилетки к Глебу Семенову. Эффект, который она произвела на первом же занятии своей внешностью и стихами, особенно на мужскую часть объединения и прежде всего, на самого Глеба Сергеевича, был потрясающим. Мужчины наперебой прочили ей большое поэтическое будущее. Подборку стихов немедленно затребовал ленинградский молодежный журнал. К сожалению, артистических возможностей Гали хватило ненадолго, и она довольно быстро «раскололась», положив конец столь удачно начатой мистификации. Игра эта Нонне понравилась. Позднее она написала несколько стихотворений под именем своей подруги Галины Букаловой, в том числе известное стихотворение «Помяни поэта, дева», положенное на музыку Сергеем Никитиным.
   Впоследствии Нонна Слепакова написала песни к спектаклю по Киплингу «Кошка, которая гуляет сама по себе», однако «своих» песен больше не пела.
   Неповторимой особенностью поэтического таланта Слепаковой была склонность ее к иронии, граничащей с сарказмом, довольно успешно разработанной ею как литературный прием, использованный для ее озорных поэм. В этом она во многом предвосхитила нынешних постмодернистов. Писала она не только стихи и песни, но и пьесы, прозу, в том числе автобиографический роман. Несколько лет руководила литературными объединениями и до последних дней была окружена молодежью, которая ее боготворила.
   Характер у Нонны был непростой – мятежный и взрывчатый. Мы с ней нередко ссорились и даже на какое-то время расходились. По прошествии времени мы, однако, неизменно мирились.
   На меня она написала немало весьма острых пародий. Пожалуй, удачнее всех оказалась ее полупричная пародия на моих «Атлантов»:
 
…Их тяжкий труд невесел —
Важней иных работ.
А вдруг однажды с чресел
И шкура упадет?
Кой-кто пустоголовый
Воскликнет: «О-ля-ля»,
И встанет гриб лиловый,
И кончит вся Земля.
 
   На юбилейном вечере по поводу моего шестидесятилетия в 1993 году в Концертном зале у Финляндского вокзала она заявила: «Вот, считают, что Городницкому в жизни повезло, – его песни широко известны. А ведь на самом деле и ему не повезло, он – невостребованный серьезный поэт. И вообще, если бы собрали на эту сцену всех женщин, любивших Городницкого, она бы рухнула под их тяжестью».
   Нонна Слепакова умерла от рака летом 1998 года на Петроградской стороне, где прожила всю свою жизнь. За несколько лет перед этим она перенесла тяжелый инсульт, но упорно продолжала работать и шутить. Большая последняя книга ее избранных стихов «Полоса отчуждения» вышла через три дня после ее смерти в Смоленске. Песни же, оставшиеся только в случайных записях, долгое время не были опубликованы. Мне с большим трудом удалось собрать ее плохие по качеству записи на бытовых магнитофонах и вместе с Наталией Аккуратовой и Львом Мочаловым выпустить диск с ее песнями. В последние годы благодаря поддержке Дмитрия Быкова и Александра Кушнера вышел трехтомник ее произведений и книга стихов.
 
Как мы ломились в открытые двери
В поисках слова!
Ссорились часто, друг другу не веря,
Ссорились снова.
Наших романов, случайных и многих,
Не сосчитаешь.
Знать не могли мы, что будет в итоге
Эта плита лишь.
Жизни недолгие сикось и накось
Шли бестолково.
Странно читать на плите эту надпись:
«Н. Слепакова».
Много ли зерен оставит потомкам
Сломанный колос.
Мне бы обратно вернуть этот тонкий
Яростный голос.
Слушать порой, как она матерится
После спиртного,
Ссориться с нею, и после мириться,
Ссориться снова.
Если бы вспять повернула природа
Землевращенье,
Я бы вторично вошел в эту воду,
Невозвращенец.
Чтобы за дальнею зыбкой границей
Века иного,
Ссориться с нею и после мириться,
Ссориться снова.
 
   Интересно, что именно на рубеже 50–60-х годов, как раз в то время, когда в Москве появились песни Булата Окуджавы и Новеллы Матвеевой, ленинградские поэты тоже активно начали писать песни, хотя и недолго. Кроме песен Глеба Горбовского и Нонны Слепаковой широкой популярностью пользовались шуточные песенки Виктора Сосноры (их называли «фишки»). Неоднократно, собираясь в разного рода поэтических застольях, мы дружно распевали лихую песню Виктора:
 
Летел Литейный в сторону вокзала.
Я шел без денег и без башмаков,
И мне моя любимая сказала,
Что я окончусь между кабаков.
Пошел я круто – пока, пока,
Прямым маршрутом по кабакам.
Сижу и пиво желтое солю.
Официант, полбанки и салют!
 
   Пытался придумывать песни и Леонид Агеев, но у него они почему-то не получались. Сочиняли песни и поэтесса Ирена Сергеева и брат Ефима Григорьевича Эткинда Марк, написавший в 60-е годы на мотив «Кирпичиков» песенку об израильско-египетском конфликте:
 
На Синайском том полуострове,
Где лежит государство Израйль,
Положение очень острое,
Потому что воинственный край.
 
   Широкой популярностью в поэтических компаниях пользовалась в то время «блатная» песня:
 
Стою себе на Невском – держусь я за карман,
И вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан.
Он спрашивает тихо, куда б ему пойти,
Чтоб можно было лихо там время провести.
 
   Как выяснилось после, песня эта была придумана вовсе не блатарями, а ссыльным литературоведом и переводчиком Ахиллом Григорьевичем Левинтоном, наиболее известная работа которого – «Генрих Гейне. Библиография русских переводов и критической литературы на русском языке» до сих пор не утратила своего научного значения.
   Что касается песенных открытий того времени, то они связаны для меня в конце 50-х – начале 60-х годов с домом Руфи Александровны и Ильи Захаровича Серманов, живших тогда неподалеку от Нарвских ворот, а позднее эмигрировавших в Израиль. Илья Захарович тогда преподавал литературу и защитил докторскую по русской поэзии XVIII века. Руфь Александровна (ее девичья фамилия Зевина) была испанистом-переводчиком и писала рассказы под псевдонимом Зернова. Она успела в свое время принять участие в гражданской войне в Испании в 1935–1936 годах, получить там орден и потом отсидеть на Колыме. За Илью Захаровича она вышла замуж после освобождения. Сама Руня, как ее звали друзья, и ее дочь Ниночка, ставшая в те годы моим первым аккомпаниатором, прекрасно играли на гитаре и пели. Мне запомнилось одно из первых моих публичных выступлений в Ленинградском Дворце пионеров. После концерта рослая старшеклассница подошла к Ниночке и спросила: «А почему вы ему аккомпанируете? Вы что, лучше всех играете или вы ему кто?»
   Именно в этом доме, где часто собирались ленинградские переводчики и писатели, я впервые услышал в исполнении Руни множество лагерных песен, вывезенных ею с Колымы. В их числе такие, например, как «Голубые снега», «Черные сухари», «По тундре, по широкой дороге» и многие другие. Песни эти потом я многократно слышал в тайге и тундре, в Туруханском крае и на Кольском, с разными текстовыми и интонационными вариантами в исполнении бывших и настоящих зэков. Но, пожалуй, именно Рунино исполнение до сих пор представляется мне наиболее точным.
   Через Серманов мне довелось познакомиться в те годы со многими интересными людьми – от легендарного испанского матадора Луиса Мигеля Домингина до писателей и переводчиков Овадия Герцовича Савича, Фриды Абрамовны Вигдоровой и ее мужа Александра Борисовича Раскина, Норы Яковлевны Галь, только что переведшей любимого мною Экзюпери, и, наконец, безвременно умершей Натальи Григорьевны Долининой, замечательного педагога и литератора. Похоронена она на кладбище в Комарове, неподалеку от могилы Ахматовой, рядом со знаком памяти ее отца – крупнейшего специалиста по русской литературе XVIII века профессора Ленинградского государственного университета Григория Александровича Гуковского, арестованного в 1949 году в рамках «борьбы с космополитизмом» и умершего через год от сердечного приступа в возрасте всего сорока семи лет в московской тюрьме Лефортово.
   Сейчас я думаю, почему именно «блатные» песни еще до появления стилизованных песен Высоцкого (написавшего их тоже, кстати, в духе времени) и «лагерных» песен Галича пользовались таким успехом в компаниях интеллигенции? Возможно, дело прежде всего в том, что страшная жизнь сталинских лагерей, откуда многие из них возвратились после хрущевской оттепели, подсознательное ощущение преступности всей авторитарной государственной системы, внутри которой существовали мы все, сближало нас с героями этих песен, тем более что в отличие от одесского «ядовского фольклора» начала 20-х годов речь в этих песнях шла, как правило, не об убийцах и налетчиках, а о заключенных. «Интеллигенция поет блатные песни», – метко подметил один из поэтов в то время.
   Именно эти песни в те переломные годы в московских и ленинградских застольях были естественным продолжением «крамольных» разговоров и предтечами песен Галича, Высоцкого и Кима. Сейчас большинство этих песен забыто и, видимо, незаслуженно, поскольку они создавали точную доверительную обстановку общения. И еще одно. Примерно с середины 50-х и далее, к 60-м, пение песен стало понемногу вытеснять чтение стихов, даже в поэтических компаниях. Так незаметно наступила пора «поющих 60-х».
   Что же касается нас, тогдашних выпускников Горного института, то главным, навсегда объединившим нас, было то, что все мы с незначительной разницей в возрасте – от самых старших вроде меня и Британишского, до самых молодых – Битова или Кумпан, принадлежали к поколению недолгой хрущевской оттепели. Наше политическое и литературное самосознание стремительно совершенствовалось – начав еще в школе с соцреализма и «Краткого курса истории ВКП(б)», оно менялось по мере открытия Хемингуэя и Ремарка, Цветаевой и Мандельштама, первых документов о масштабах сталинских репрессий и песен заключенных.
   Кроме того, что немаловажно, мы были молоды, полны неизрасходованной энергии, чувствовали себя нераздельной частью великого народа, победившего недавно фашизм в грозной войне, зацепившей наше детство. В нас еще устойчивы были иллюзии всеобщего братства и общности советских людей, не было еще армяно-азербайджанской резни на Кавказе, погромов в Оше, войны в Чечне, Абхазии и Южной Осетии. Смотря хлынувшие к нам через «железный занавес» западные фильмы, от Де Сантиса до Феллини, сравнивая себя с героями Хемингуэя и Ремарка, мы не считали тогда свое поколение потерянным, ибо еще верили в «комиссаров в пыльных шлемах». И были полны оптимизма.
   Общение наше с Москвой в те годы было случайным и эпизодическим. Центром нашего мира неизменно был Питер. Поэтому мы не считали его «великим городом с областной судьбой». Напротив, он был нашей единственной столицей и началом отсчета в литературе, истории и жизни. И это несмотря на то, что именно Ленинград после разгрома журналов «Звезда» и «Ленинград», Ахматовой и Зощенко стал оплотом самой черной реакции в литературе. И все-таки именно тогда мы начали обретать собственный голос. Именно в это время начали вызревать в наших незрелых душах слабые ростки миропонимания, давшие всходы позднее. Замечательно, что ни позже, ни в наши дни почти никто из питомцев «Семеновского полка», и в первую очередь из «горняков», не стал приспособленцем и не писал «по указке». Несмотря на разную степень литературной одаренности, все остались людьми.

На материк

 
От злой тоски не матерись —
Сегодня ты без спирта пьян:
На материк, на материк
Идет последний караван.
 
 
Опять пурга, опять зима
Придет, метелями звеня.
Уйти в бега, сойти с ума
Теперь уж поздно для меня.
 
 
Здесь невеселые дела,
Здесь дышат горы горячо,
А память давняя легла
Зеленой тушью на плечо.
 
 
Я до весны, до корабля
Не доживу когда-нибудь.
Не пухом будет мне земля,
А камнем ляжет мне на грудь.
 
 
От злой тоски не матерись —
Сегодня ты без спирта пьян:
На материк, на материк
Ушел последний караван.
 
   По случаю окончания Горного состоялся шумный выпускной банкет в снятой для этого столовой Свердловского райкома на Большом проспекте Васильевского острова. «Научный доклад в связи с защитой диплома» за столом делал староста одной из групп Олег Горбунов. «Поскольку оказалось, – вещал Олег, – что в Технологическом институте во время выпускного банкета был убит преподаватель, в качестве эксперимента решено пригласить сюда и преподавателей». Затем шло «геологическое» описание обеих наших групп. «Группа РФ-51—1, – продолжал Горбунов, – представляет собой плотную серую массу с редкой вкрапленностью долбежников. Группа РФ-51—2 характеризуется ярко окрашенными вторичными образованиями, именуемыми женским полом. Группы несогласно перекрываются одна другой, о чем свидетельствует большое количество заключенных браков». Действительно, на последних курсах многие, в том числе и я, успели жениться на своих однокурсницах, что привело впоследствии к многочисленным разводам.