Что же касается поэтических открытий, то ими буквально потрясал молодой Глеб Горбовский, в стихах которого, казалось бы, обыденный мир вокруг нас преображался в таинственную страну:
 
Просеменила муха вдоль клеенки
И в блюдечко уткнулась хоботком.
Отравленная, умирать в сторонку
Отправилась на животе ползком.
Жаль мне муху – безрассудна муха,
Доконала муху Смерть-старуха.
Но прекрасен в блюдце мухомор —
Красный в белых крапинках убор.
Нет, конец у мухи не простой —
Отравилась муха красотой.
 
   Только поэтический глаз Горбовского мог заметить очевидную вещь: «крокодилы ходят лежа». Холодом северного пространства дышали строки его стихов, привезенных из первых экспедиций, где он работал рабочим-взрывником:
 
Пустыня кончится обрывом
В необозримый океан.
Твой воротник стоит, как грива,
Твое шоссе – меридиан.
 
   Тема отдельного разговора – песни Глеба Горбовского, ставшие целой эпохой в Ленинграде конца 50-х. Песни эти, написанные по большей части на расхожие мотивы, тут же распространялись и распевались не только нами, его друзьями, но и широким кругом людей, о нем никогда не слыхавших. Пожалуй, наиболее известной стала песня Горбовского, придуманная им на оригинальный мотив – «Когда качаются фонарики ночные». Мне неоднократно приходилось в самых разных местах до хрипоты спорить, доказывая авторство Глеба, с яростными сторонниками «древнего народного» происхождения этой песни. Совершенно очевидно, что песню эту написал поэт. Достаточно вспомнить великолепные строчки: «Смотрю, как кот в окно» или: «Я сам себя убил и выбросил за борт». Широкой популярностью пользовалась в 60-е годы в Ленинграде его песня о художниках:
 
На дива – на диване, на диване,
Мы лежим – художники.
У меня, у меня, да и у Вани
Протянулись ноженьки.
 
   А мы в те годы с удовольствием дома и на улице распевали его песни о незадачливом постовом:
 
У помещенья «пиво-воды»
Стоял не пьяный постовой,
Слуга народа из народа,
Как говорится, парень свой.
 
   Надо сказать, что сам Горбовский на гитаре не играл, песни свои пел только вместе со всеми а капелла и со сцены их не пел, кажется, никогда. Судьба, однако, сыграла с ним злую шутку. Излечившись путем многолетних и неоднократных героических усилий от хронического пьянства, Глеб Горбовский вместе с ним во многом избавился и от своего незаурядного поэтического таланта. Может быть, именно поэтому Глеб Яковлевич Горбовский всячески старается подчеркнуть свою «истинно русскую сущность» и печатает стихи с выразительными строчками: «Они примазались к России, чтоб очернить ее лицо…» Читать это стыдно и грустно.
   Возвратимся, однако, в Ленинградский горный институт конца 50-х и его славное литобъединение. Важным событием в нашей тогдашней жизни, как и в жизни нашего поколения, был XX съезд партии и доклад Хрущева, впервые открыто разоблачившего культ Сталина. Рухнул идол, завалив своими обломками все жизненное пространство. Надо было заново учиться жить. Это не могло не отразиться в стихах, которые мы писали.
   После начала перестройки, весной 90-го года, в Ленинграде благодаря инициативе Майи Борисовой, безвременно ушедшей из жизни в 96-м, вышел стихотворный сборник «То время – эти голоса. Ленинград. Поэты «оттепели». В него вошли стихи Владимира Британишского, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Олега Тарутина, Александра Кушнера и других поэтов, связанных в те годы с ЛИТО Горного института. Посвящен этот сборник памяти умершей незадолго перед этим ленинградской поэтессы Татьяны Галушко, тоже имевшей отношение к Глебу Семенову. Перечитывая сегодня в этой книге наши старые стихи, пусть наивные с позиций сегодняшнего времени, я все-таки испытываю радость за них и за нас тогдашних. В 1956 году и думать было нельзя эти стихи напечатать. Ценой больших усилий на ротаторе Горного института был на правах рукописи выпущен тиражом триста экземпляров сборник стихов членов ЛИТО под редакцией Глеба Семенова, ставший теперь предметом зависти коллекционеров. Вместе с нашими стихами туда вошли также стихи студентов ЛГИ более старших поколений – Нины Островской, Бориса Рацера, Льва Куклина, Игоря Тупорылова. Из «литовцев» там – Игорь Трофимов, Лидия Гладкая, Глеб Горбовский, Эдуард Кутырев, Леонид Агеев, Олег Тарутин, Владимир Британишский и я.
   Поскольку сборник разошелся моментально, решили сделать второй выпуск, существенно расширив круг авторов. Этот второй выпуск действительно вышел в 1957 году. Ему, однако, не повезло. В это время проходил первый Всемирный фестиваль молодежи, и цензура была особенно бдительна. Сборник попался кому-то на глаза и вызвал бурю. По категорическому указанию партийных властей партком института принял решение весь тираж сборника уничтожить, и он был сожжен в котельной института. Прямо как в Средние века. Чудом уцелело только несколько экземпляров. Уничтожение этого сборника, а также ряд доносов в разные инстанции, включая КГБ, привели к тому, что занятия ЛИТО Горного института в 57-м году были прекращены, а Глеб Сергеевич Семенов из него изгнан.
   Одним из поводов этого разгрома послужили, в частности, стихи Лидии Гладкой, посвященные происходившим тогда печально известным венгерским событиям:
 
Там алая кровь заливает асфальт,
Там русское «стой» – как немецкое «хальт»…
 
   «Богема проклятая, – стучал на нас кулаком секретарь парткома института Олег Васильевич Литвиненко, – до прямой антисоветчины докатились!» Жалобы на ЛИТО в партком были и раньше, но они носили не слишком серьезный характер. Так, в 1955 году на одном из институтских партийных собраний секретарь парткома заявил, что стихи участников ЛИТО, публикуемые в газете «Горняцкая правда», разлагающе действуют на студентов. «Начитавшись этих стихов, – говорил он, – студенты, вместо того чтобы нормально учиться, начинают влюбляться, женятся. Тут же появляются дети, а мы не можем обеспечить их жилплощадью. И несчастные дети страдают по вине безответственных поэтов». Помню, как радовался Глеб Семенов такой высокой оценке нашей лирики.
   На этот раз «наезд» был вполне серьезный. И хотя ЛИТО формально не закрыли, вместо Глеба Семенова из Союза писателей был приглашен руководить им Дмитрий Леваневский, хорошо известный своим приспособленчеством и стукачеством. Именно с его подачи архив поэтессы Ольги Берггольц сразу же после ее смерти был вывезен в «Большой дом» – ленинградское управление КГБ. На этом недолгий взлет ЛИТО Горного института закончился. Мы, питомцы Глеба Семенова, уже после окончания Горного, перебрались в его ЛИТО в Доме культуры имени Первой пятилетки, которое он вел в последующие годы. Там на занятия вместе с нами приходили Александр Кушнер, Яков Гордин, Вадим Халупович, Виктор Соснора, Анатолий Пикач, Майя Данини и многие другие, прочно вошедшие позднее в ленинградскую литературу.
   Что касается Андрея Битова, то он впоследствии перешел из ЛИТО Горного института в ЛИТО при альманахе «Молодой Ленинград», который был в те годы единственным изданием, реально доступным для молодых авторов.
   Несмотря на сравнительно недолгий срок существования (не более трех лет), ЛИТО в Горном институте сыграло значительную роль в жизни почти каждого из его участников, большая часть которых навсегда связали себя с литературой. Стали профессиональными литераторами Леонид Агеев, Олег Тарутин, Андрей Битов, Нина Королева, Лидия Гладкая, Глеб Горбовский, Владимир Британишский и некоторые другие – явление для технического вуза в известной степени уникальное.
   Где-то году в 55-м я впервые, вместе с Кушнером, Тупорыловым и Британишским, участвовал в «конференции молодых авторов», организованной в ленинградском Союзе писателей. В семинаре, которым руководили Вадим Шефнер и Анатолий Чивилихин, рядом со мной сидел худенький курчавый юноша в солдатской форме с черными строительными погонами, перечеркнутыми ефрейторскими лычками. Это был москвич Сергей Артамонов, служивший под Ленинградом и писавший тогда стихи. Мы с ним быстро подружились, и я сразу же познакомил его с Семеновым и сосватал его в наше литобъединение. Отслужив, он вернулся в Москву, где я неоднократно бывал у него потом в доме в Кривоарбатском переулке. Он жил там вдвоем со своей бабушкой в старой московской коммуналке, в длинной и узкой, как щель, комнатушке, разделенной надвое огромным шкафом.
   В этой комнате в ноябре 1961 года во время встречи с Иосифом Бродским я случайно познакомился с молодой московской поэтессой Анной Наль, ставшей позднее моей женой. Именно Сергей ввел меня в первый раз в дом Давида Самойлова, с которым был хорошо знаком. Писал он тогда стихи и очень неплохие рассказы, которые никто и нигде, конечно, не печатал. В 1973 году Сергей Артамонов эмигрировал во Францию. Теперь он живет недалеко от Парижа, в городке Медон. Много лет Сергей занимается резьбой по дереву, обнаружив безусловный талант скульптора. В 1998 году в Москве он устроил выставку в Музее архитектуры имени Щусева, которая прошла с большим успехом.
   Помню, после семинара один из довольно именитых тогда ленинградских поэтов, чье имя внушало мне большое почтение, пригласил нескольких участников семинара, и меня в том числе, к себе домой. На столе стояла обильная водка, разговор шел о литературе, и я все ждал от известного поэта каких-нибудь мудрых слов, соответствующих моим о нем высоким представлениям. Он же, выпив, поглядел на меня туманным взглядом и сказал: «Форма у тебя красивая. На блядей, наверное, здорово действует».
   Примерно в 54–55-м годах в нашем Горном пошла мода на студенческие спектакли. Был даже объявлен конкурс на лучший факультетский спектакль. Тут же возникли группы режиссеров, актеров и, конечно, в первую очередь, авторов. Главными сценаристами факультетского спектакля геологов были Леонид Агеев и Олег Тарутин, на нашем геофизическом факультете – мы с Володей Британишским. Тарутин с Агеевым написали лихой текст в стихах, и спектакль с блеском прошел на институтской сцене, явно обеспечив себе первое место. Мало того, в отдельных героях легко угадывались пародийные черты их потенциальных соперников-геофизиков.
   Я незадолго перед этим, под впечатлением экспедиций на Гиссар, написал цикл «мужественных», в духе своего любимого в те поры Киплинга, а на самом деле – довольно беспомощных и подражательных «Стихов о Гиссарском хребте», где всячески воспевал трудности экспедиционного быта и суровые мужские забавы. Поэтому герой агеевско-тарутинской пьесы, старшекурсник, рассказывающий небылицы робким первокурсникам, гордо заявлял:
 
Помню, было на Гиссаре…
От сапог подметки ели —
Аж язык распух во рту,
А последних три недели
Дотянули – на спирту.
 
   Факультетский спектакль геологов пользовался громким успехом и явно претендовал на первое место в конкурсе. Надо было как-то, хотя бы в чем-нибудь обойти торжествовавших геологов. О том, чтобы написать стихотворный текст лучше, чем Агеев с Тарутиным, не могло быть даже речи. Тогда на заседании факультетского комсомольского бюро было решено написать специально для спектакля песни, которых у геологов не было, – чтобы выиграть конкурс. Тем более что недавно окончивший геофизический факультет молодой композитор Юрий Гурвич обещал написать музыку. Ответственным за тексты песен и их подготовку в спектакле был назначен я – Британишский в это время писал стихотворные репризы, описывая деканатский коридор:
 
Вот первокурсники-ягнята,
Какими были все когда-то,
На расписание толпой
Глядят с покорностью тупой.
Но, в расписание не глядя,
Шагает старшекурсник-дядя,
Он расписание давно
В сплошное превратил «окно».
 
   Я исправно, к указанному мне сроку, сочинил требуемые тексты для песен, главной из которой в спектакле должен был стать «Геофизический вальс», и отправился к Гурвичу, бывшему в те поры зятем известного ленинградского писателя Юрия Германа. Потом я несколько раз звонил ему, но он все говорил, что песня еще не готова. Наконец, когда до спектакля оставалось всего два дня, я приехал к нему, и он выдал мне нотную запись, которую я, ввиду своей полной музыкальной безграмотности, прочесть, конечно, не мог. Я тут же помчался в Горный и вручил ноты нашей главной «солистке». Посмотрев их, она ударилась в слезы, решительно заявив, что такую сложную мелодию петь не в состоянии. А спектакль – послезавтра. Как же быть?
   Разгневанный комсомольский секретарь заявил мне: «Ты эту кашу со своим Гурвичем заварил, ты и распутывай. Как хочешь и что хочешь делай, но чтобы назавтра песня была, а иначе – комсомольский билет положишь за срыв факультетского спектакля». Угроза по тем временам казалась мне нешуточной. Гурвич после моего отчаянного звонка к нему обиделся и, обвинив нас в «непонимании музыки», повесил трубку. Положение было критическое. Все, что мне оставалось, ценою бессонной ночи (очень не хотелось расставаться с комсомольским билетом – не зря, как-то выступая против меня на занятии ЛИТО в те годы, Британишский заявил: «Городницкий был когда-то комсоргом и никак не может этого забыть») попытаться придумать нехитрую мелодию песни.
   Наутро я принес ее в институт, и певица петь песню согласилась. Так, впервые в своей жизни, я придумал мелодию для песни, хотя, по всей видимости, не придумал, а скорее слепил из обрывков мотивов, бывших у меня в то время на слуху. Получилась песня «Геофизический вальс»: «Снег на крышах темнеет и тает на исходе весеннего дня». Несколько обнаглев после этого, я придумал тут же еще одну песню «Сонные кони храпят без седла», а Володя Британишский, ревниво следивший за моими потугами, немедленно написал песню для сцены в общежитии:
 
Задумчиво встали походные кружки
На серой клеенке стола.
Совсем как в палатке, у нас в комнатушке
Не больно-то много тепла.
 
   И мотив к ней он придумал довольно неплохой. В результате мы заняли в конкурсе первое место, и геологи были посрамлены. Правда, бдительная партийная цензура категорически вычеркнула из нашего спектакля сцену застолья в студенческом общежитии на Малом, 40, где тамада провозглашал: «В Москве прошел XX съезд», а его сосед немедленно добавлял: «Пусть каждый выпьет и заест!» Так на четвертом курсе я начал «слагать песни». К числу самых первых относятся «Геофизический вальс» и упомянутая выше экспедиционная песня «Снова солнце зажгло ледники».
   В том же 1956 году я первый раз в жизни получил «официальный» заказ на песню. В связи с подготовкой к празднованию в 1957 году юбилея города хор клуба профсоюзов «Трудовые резервы» решил исполнить «Гимн Великому городу» из известного балета Глиэра «Медный всадник». Надо было написать текст гимна. Узнав об этом, Глеб Сергеевич уговорил руководство клуба заказать текст мне. «Имей в виду, – сказал мне Семенов, – что дело это платное и денег у них много, так что проси как можно больше». Я пришел в клуб «Трудовые резервы» и на вопрос, сколько будет стоить текст гимна, зажмурившись от собственной наглости, попросил шестьсот рублей – сумму, как мне тогда казалось, непомерно высокую. Директор, к моему удивлению, радостно улыбнувшись, тут же поставил цифру в договор. «Дурень, – сокрушенно покачал головой Глеб Сергеевич, узнав об этом, – они же собирались тебе три тысячи заплатить». Тем не менее гонорар этот на многие годы стал моим самым большим литературным заработком.
   Так нечаянно я стал в 56-м году автором «Ленинградского гимна», пополнив собой славные ряды «гимнюков». Гимн этот начинался словами:
 
Тебя поем мы, наш город величавый,
Рожденный в боях и дыму баррикад,
Твой каждый камень овеян славой,
Седой Петербург, Петроград, Ленинград.
Для мира ставший знаменем свободы,
На радость нам и недругам на страх,
Не волей царей, а волею народа
Ты гордо встал на невских берегах.
 
   Много лет он исполнялся на разного рода официальных церемониях и при отправлении «Красной стрелы» от перрона Московского вокзала.
   Помимо занятий в ЛИТО, которые обычно проходили раз в неделю, мы довольно часто собирались, читая друг другу стихи и обсуждая их или споря о прочитанном. Собирались обычно либо у Агеева на Покровке, где у него вместе с его женой Любой была небольшая комната, либо у Олега Тарутина на углу Маклина и Декабристов. Застолья при этом были чисто символическими, главное – что читалось и говорилось, хотя, конечно, серьезные выпивки, особенно с участием Глеба Горбовского, тоже случались. Как-то в зимнюю пору мы с ним и с Агеевым распивали «маленькую» на невском льду, перед сфинксами, а поскольку стакана не было, то вырезали ножом рюмку из яблока. Вообще – умение выпить входило как бы в кодекс «горняцкого» бытия. Помню, как все смеялись над Сашей Кушнером, когда на мои проводы в экспедицию вместо общепринятой поллитры он принес торт, перевязанный голубой ленточкой.
   У меня на старой и затертой допотопной бобине сохранился обрывок записи одного из тех давних сборищ, происходившего в тесной комнате моей коммуналки на Красной улице. Тогда, кажется, обсуждались мои стихи. Из общего нестройного гомона явственно выделялся голос Кушнера: «Так как постановили – считать это стихотворение плохим или хорошим?»
   Встречи эти, с чтением, обсуждением и разговором, чаще всего уже без Глеба Семенова, стали традиционными. И после, когда все разъехались по разным краям и экспедициям, а вернувшись, уже отошли друг от друга, отсутствие этих сборищ сильно сказывалось. И еще одно: средой нашего литературного обитания всегда был Ленинград, его улицы, переулки, каналы, Васильевский вокруг Горного. Это вовсе не значит, конечно, что мы писали именно о городе – он просто всегда незримо присутствовал в самом дыхании нашем в те годы…
   К середине 50-х относится также начало моей дружбы с братьями Штейнбергами, которые, хотя сами стихов и прозы не писали, сразу же оказались в самом центре литературной жизни. Старший – Генрих – учился в Горном на два курса после меня, где ухитрился закончить сразу два факультета – геолого-разведочный и геофизический. По окончании института он уехал на Камчатку, где провел много лет, став известным вулканологом. К нему в конце 60-х – начале 70-х годов регулярно ездили в гости и «работать» питерские друзья-литераторы, в том числе Андрей Битов, Глеб Горбовский и многие другие. Сам Генрих был и остался человеком фантастическим и таинственным. Еще учась в Горном институте он, согласно легенде, прыгал на пари с Ласточкина гнезда в Крыму, на Камчатке опускался в кратер действующего вулкана, усиленно тренировался для того, чтобы попасть в отряд космонавтов и даже вступил для этого в партию (но не помогло). Его однокашник Андрей Битов посвятил Штейнбергу целую повесть «Путешествие к другу детства».
   В начале 70-х директор Института вулканологии, где работал Генрих, С.А. Федотов, широко известный своими антисемитскими высказываниями, организовал настоящую травлю Штейнберга. Генриха обвинили в крупной растрате казенных денег, исключили из партии и отдали под суд. Уволенный с «волчьим паспортом», не имея возможности устроиться на работу по специальности, он довольно долго работал истопником в кочегарке, а изучение вулканов продолжал в свободное время и на свои средства. Позже, когда ложные обвинения с него были сняты, он перевелся работать на Сахалин в Институт морской геологии и геофизики и в Москву наезжал редко. Уже став доктором наук, академиком РАЕН и директором им же созданного Института вулканологии, он, однажды приехав ко мне домой, высыпал на стол из мешочка горсть каких-то кристаллов. Оказалось, что это – сернистый рений, редкометалльный минерал, впервые в мире найденный им в вулканических извержениях.
   Младший, Александр, был в те поры студентом Политехнического института и немало усилий приложил к организации там студенческих вечеров поэзии. Окончив институт, он много лет работал в Государственном институте прикладной химии в Ленинграде, где занимался теорией взрыва (видимо, не только теорией, поскольку после одного эксперимента изрядно оглох). В начале 80-х Александр перебрался в Черноголовку – научный центр под Москвой, стал доктором наук, профессором, а в 90-е уехал работать в Калифорнийский университет в Беркли. Иногда братья объединяли свои научные усилия. Так они разработали оригинальную модель работы гейзеров на Камчатке и многое другое.
   В студенческие годы, да и позднее, братья Штейнберги были знакомы и дружны практически со всеми известными в то время молодыми писателями, поэтами и художниками из упомянутых выше группировок. У их родителей – Анны Аркадьевны и Семена Исааковича – в большой квартире старого петербургского дома на Пушкинской улице, неподалеку от Московского вокзала, все время собирался разнообразный народ. Здесь можно было увидеть и уже упомянутых горняков (Глеб Горбовский обладал в этом доме личным правом сдавать пустые бутылки – в фонд следующих посиделок), и Иосифа Бродского, и Евгения Рейна, вернувшегося с Камчатки и читавшего с рычанием свои плотоядные стихи «люди ели мясо», и молодых тогда писателей: Сергея Вольфа, Владимира Кацнельсона (впоследствии ставшего Марамзиным), Игоря Ефимова с женой – поэтессой Мариной Рачко. За большим столом блистал острыми репликами Анатолий Найман, читал свои первые рассказы Андрей Битов, устраивали домашние вернисажи Олег Целков, Анатолий Зверев, Михаил Кулаков, Яков Виньковецкий.
   У одного из братьев, Генриха, была хотя небольшая, но своя комната, на стене которой красовался огромный портрет хозяина работы Михаила Кулакова. В комнату эту набивалось обычно несметное количество народа, сидевшего ночи напролет в густом табачном дыму. Поскольку дом располагался рядом с Московским вокзалом, он служил также постоянным местом ночлега для заезжих москвичей. Родители братьев сами с удовольствием принимали участие в застольях, чтобы выпить рюмку водки и послушать «современную молодежь». К этому времени Саша Штейнберг женился на Нине Королевой, Глеб Горбовский – на Лидии Гладкой, так что литературные общения переплелись с семейным бытом.
   Уже после окончания Горного, ЛИТО клуба Первой пятилетки и наша компания дополнились молодыми поэтами – Яковом Гординым, Татьяной Галушко и Виктором Соснорой, поразившего всех удивительными стихами, и прежде всего своей поэмой «Слово о полку Игореве». Все они стали профессиональными литераторами. Трагически сложилась судьба талантливой Татьяны Галушко, умершей в самом расцвете творческих сил от рака, в 1988 году. В 1968 году она вместе с Иосифом Бродским, Сергеем Довлатовым и мною попала в знаменитый донос после вечера в Доме писателей, о котором я уже упоминал. О Татьяне там было сказано так: «Не раз уже читала со сцены Дома писателя свои скорбные и злобные стихи об изгоях Татьяна Галушко (Санасарян). Вот она идет по узким горным дорогам многострадальной Армении, смотрит в тоске на ту сторону границы, на Турцию, за которой близка ее подлинная родина, и единственный живой человек спасает ее на нашей советской земле – это давно почивший, еврей по происхождению, сомнительный поэт О. Мандельштам».
   Последние годы Татьяна работала в Пушкинском музее и Музее Некрасова. Темпераментная, нетерпимая ко всяческой фальши, с пышными черными волосами и низким сильным голосом, она всегда поражала своей энергией и жизнерадостностью. Когда читаешь ее последние стихи, становится горько от несправедливости судьбы, отнявшей у нее возможность жить и писать. Примерно за год до смерти, уже зная безысходность своего диагноза, она написала в поэме «За все заплачено – не забудь»:
 
Теперь, когда смертный объявлен час,
Меня не догнать никому из вас,
Начальники жизни, политруки, —
Теперь это даже вам не с руки.
 
   Мое последнее свидание с ней оказалось нечаянным. Осенью 1988 года я был в Таллине и поэтому не знал о ее смерти. В один из первых дней дождливого октября, оказавшись проездом на одни сутки в Ленинграде, откуда улетал вечером на юг, я отправился в Пушкин, на Казанское кладбище, навестить могилу родителей. Уже смеркалось, когда я вышел к безлюдному входу, вблизи которого стоит полуразрушенная старая часовня, построенная еще Кваренги и заросшая травой и кустарником. Неожиданно я заметил погребальный автобус у ворот и небольшую группу людей, прячущихся под зонтиками от дождя. Среди них я узнал Соснору, Кушнера и Майю Борисову. «Как хорошо, что ты приехал», – сказала Майя. Я, потрясенный случившимся, не стал ничего объяснять, но благодарен судьбе, которая вывела меня к кладбищенским воротам точно в назначенное время. Татьяну похоронили недалеко от входа, справа, среди старых надгробий XIX века с серыми массивными гранитными крестами и золочеными ятями на полустертых надписях, занесенных в осеннюю пору опавшей листвой.