доход, его ферма постепенно приходила в упадок. Развитию хозяйства
способствовало прекращение войны с индейцами, тогда как раньше мужчины
принуждены были, одной рукой держась за плуг, в другой сжимать мушкет, и
немалым везением было, если плоды их нелегкого и опасного труда не
уничтожались свирепым врагом в амбаре, а то и прямо в поле. Но Ройбен не
сумел обратить себе на пользу изменившихся обстоятельств и редкие периоды
его трудолюбивого усердия и внимания к делам вознаграждались весьма скудно.
Раздражительность, которой он с недавних пор стал отличаться, была другой
причиной его разорения, так как вызывала частые распри с соседями,
результатом чего явились бесчисленные судебные тяжбы. Короче говоря, дела у
Ройбена Борна шли все хуже, и через шестнадцать лет после свадьбы он
окончательно разорился. Теперь оставалось одно лишь средство против
преследовавшей его злой судьбы: сделать вырубку в каком-нибудь отдаленном
уголке леса и заново начать борьбу за существование в девственной глуши. У
Ройбена и Доркас был единственный сын, которому только что исполнилось
пятнадцать лет, красивый юноша, обещавший впоследствии стать видным
мужчиной. Казалось, он был рожден для суровых условий пограничья. Природа
наделила его всем необходимым - быстрыми ногами, зорким глазом, живым,
сообразительным умом, добрым сердцем и веселым нравом, и те, кто предвидел
возобновление войны с индейцами, уже сейчас говорили о Сайрусе Борне как о
будущем вожаке. Ройбен любил сына с глубокой и молчаливой силой, как если бы
все, что было счастливого и доброго в нем самом, передалось его ребенку,
исчерпав остальные привязанности. Даже Доркас была ему менее дорога, ибо
скрытые мысли и тайные переживания в конце концов сделали Ройбена эгоистом,
лишив его способности питать искренние чувства к людям, за исключением тех,
в ком он видел или воображал, будто видит некоторое сходство с собственной
натурой либо расположением духа. В Сайрусе он узнавал себя, каким был в
прежние дни, и, глядя на сына, словно перенимал какую-то частицу его
молодой, цветущей жизни. Так получилось, что юноша сопровождал отца во время
экспедиции, предпринятой для выбора участка земли, с последующей вырубкой и
выжиганием леса под будущую ферму, куда им предстояло перевезти свое
имущество. На это ушли два осенних месяца, после чего Ройбен Борн и его юный
помощник вернулись в поселок, чтобы провести там последнюю зиму.
* * * И вот, в начале мая, маленькая семья окончательно порвала узы,
связывавшие ее как с неодушевленными предметами, так и с теми немногими из
колонистов, кто даже в дни разорения по-прежнему называл себя их друзьями.
Они по-разному пережили эти минуты расставания. Ройбен, угрюмый,
замкнувшийся в своем несчастье, шагал вперед с нахмуренными бровями и
уставленным в землю взглядом, не снисходя до того, чтобы выразить
какое-нибудь сожаление. Доркас, вволю поплакав надо всем, к чему ее простая
и любящая душа успела здесь привязаться, чувствовала, однако, что самые
близкие ее сердцу люди остаются рядом, а прочее они - даст Бог - сумеют
добыть, куда б их ни забросила судьба. Что касается юноши, он, правда,
обронил слезинку, но уже думал об удовольствии приключений, ожидающих его в
нехоженом лесу. Кто из нас, мальчишкой, в восторженных мечтах, не воображал
себя странствующим в первобытной лесной глуши с подругой, доверчиво
опирающейся на нашу руку? Свободному и ликующему шагу юности положить
преграду может только разгневанный океан или неприступные, заснеженные горы;
мужчина зрелый выбрал бы зажиточный дом в плодородной долине; и, наконец,
когда старость подкрадется к нему после долгих лет спокойной и счастливой
жизни, он видит себя патриархом целого рода, быть может, даже основателем
могучей и процветающей нации, чей прах будут оплакивать многочисленные внуки
и правнуки, когда смерть низойдет к нему в свой час, подобно глубокому,
мирному сну. А потом предания наделят его могущественной силой, и через
разрыв в столетия отдаленные потомки станут почитать его как бога в ореоле
бессмертной славы... Глухая чаща, через которую продирались герои моего
рассказа, сильно отличалась от порожденной мечтателем фантазии, однако они
воспринимали свой путь как предначертанный самой Природой, и только заботы,
принесенные из внешнего мира, мешали им чувствовать себя вполне счастливыми.
Крепкая, длинношерстая лошадка, которая несла на себе все их пожитки, не
тяготилась весом Доркас, но привычка и жизненная закалка помогали женщине,
если какой-то отрезок дороги ей приходилось шагать рядом с мужем и сыном.
Оба мужчины, с мушкетами через плечо и топорами за спиной, зорким глазом
охотника высматривали дичь, которая пополняла запасы их продовольствия.
Почувствовав голод, они делали привал и готовили себе еду на берегу
какого-нибудь незамутненного лесного ручья, который - когда они опускались
на колени, подставляя губы, чтобы утолить жажду - тихонько протестующе
лепетал, точно девушка при первом любовном поцелуе. Для ночлега они
сооружали из веток шалаш и пробуждались с первыми солнечными лучами, готовые
к заботам нового дня. Доркас и Сайрус казались довольными путешествием, без
уныния перенося его тяготы, и даже лицо Ройбена по временам озарялось
улыбкой, но радость эта была видимой, поверхностной, тогда как внутри его
существа царила холодная горечь, подобно остаткам снега, еще нестаявшего в
узких, прорытых ручьями ложбинах, хотя на их склонах уже зеленеет молодая
листва. Cайрус Борн был достаточно опытен в странствиях по лесам, чтобы
заметить - отец его не придерживается пути, по которому они шли прошлой
осенью. Теперь они забирали дальше на север, уклоняясь от обитаемых мест и
вступая в область, где единственными хозяевами были дикие звери и не менее
дикие люди. Несколько раз юноше случалось обратить на это внимание Ройбена,
и тот, выслушав сына, следовал его совету, однако при этом вел себя очень
странно. Он то и дело бросал по сторонам быстрые, блуждающие взгляды, как
будто в поисках притаившихся за деревьями врагов, а, никого не обнаружив,
оглядывался назад - словно опасаясь преследования. В очередной раз заметив,
что отец возвращается к прежнему направлению, Сайрус воздержался от
вмешательства, и хотя в сердце его закралось какое-то тревожное чувство,
отважная натура юноши не позволяла ему сожалеть об увеличившейся длине и
загадочности их пути. Вечером пятого дня, примерно за час до заката, они,
как обычно, сделали привал и разбили нехитрый лагерь. На протяжении
последних миль характер окружающей местности переменился - там и сям
виднелись небольшие возвышения, подобные гигантским волнам окаменевшего
моря. В одной из образованных ими ложбин путники соорудили шалаш и развели
костер. Было что-то трогательное в этом маленьком, сплоченном отряде,
отделенном ото всего остального мира. Старые сосны глядели на них тревожно и
хмуро, и когда ветер проносился сквозь их вершины, лес наполнялся жалобным
звуком - как будто деревья вздыхали в страхе, предчувствуя близкие удары
топора. Пока Доркас готовила ужин, мужчины решили побродить по окрестностям
в поисках дичи, ускользнувшей от них во время дневного перехода. Юноша,
пообещав не забираться слишком далеко от лагеря, умчался шагом столь же
упругим и легким, как олень, которого он надеялся подстрелить, а Ройбен,
проводив сына взглядом, в котором светилась отцовская нежность и гордость,
собирался идти в противоположную сторону. Между тем Доркас присела у костра
на покрытый мхом ствол вывороченного из земли старого дерева и, поглядывая
на подвешенный над огнем котелок, в котором уже булькала, вскипая, вода,
перелистывала Массачусетский Альманах за прошлый год, составлявший вместе со
старопечатной Библией все литературное богатство семьи. Деление времени
приобретает особый смысл для тех, кто исключен из общества, и Доркас
заметила вслух - словно это имело какое-то значение - что сегодня 12 мая.
Ройбен вдруг вскочил. - 12 мая, как же я мог забыть... - пробормотал он, в
то время как множество мыслей вызвало мгновенное замешательство в его мозгу.
- Как я здесь очутился? Куда иду? И где я его оставил? Доркас, слишком
привыкшая к внезапным переменам в настроении мужа, чтобы отметить странность
его последних слов, отложила в сторону альманах и промолвила тем печальным
тоном, каким люди чувствительные, но сдержанные, говорят о давно
переболевших горестях: - Когда-то, в эту же пору, мой бедный отец покинул
наш мир ради лучшего. Но рядом была верная рука и дружеский голос, чтобы
поддержать его и ободрить в последние минуты; и мысль о преданной заботе,
которой ты окружил его, Ройбен, долгие годы служила мне утешением. Но как
ужасна должна быть смерть одинокого человека в таком пустынном и диком
месте! - Моли небеса, Доркас, - воскликнул Ройбен сдавленным голосом, -
чтобы никому из нас троих не привелось умереть в одиночестве и лежать
непогребенным в этой глуши! - сказав так, он повернулся и исчез за
деревьями, оставив жену сторожить костер. Шаг Ройбена замедлялся по мере
того, как ослабевала боль, невольно причиненная ему словами Доркас, однако
много странных мыслей стеснились в его мозгу и, он брел вслепую, почти не
разбирая дороги, хоть бессознательно держался окрестностей лагеря. Так он
описал круг, когда заметил, что место сосен заняли дубы и другие деревья с
более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где
виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть
ветке - словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна - как Ройбен
инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам,
однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался
своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее
намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в
потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что
какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться.
Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный
грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся,
что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих
размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места,
где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет
и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон,
которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля
попала в цель. Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали
подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего
огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в
памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно
забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся
вверх и скрыл основание скалы, у которого, возможно, все еще сидел Роджер
Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену,
совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за
корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке
которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок - символ своего
обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости,
дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена
содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо
одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая,
иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен
вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней - тогда
живой и зеленой. Чья вина погубила ее?
* * * Доркас, оставшись в одиночестве после ухода мужчин, продолжала
приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол
упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную
салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду - остатки былой
роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил
странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил
верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где
был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые
стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало
единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала,
что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми,
чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она
мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню,
которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного
бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной
заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых
индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным
очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся
строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В
них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и
образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг
снова стены родного дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышала
ветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в
конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел
заставил женщину вздрогнуть - то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что
она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук
донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве
материнской гордости. - Мой храбрый юный охотник! - воскликнула она. - Не
иначе как Сайрус подстрелил оленя! Какое-то время она помедлила в ожидании -
не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом.
Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала: - Сайрус! Сайрус! Но
юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом,
женщина решила сама отправиться на поиски сына - ведь ее помощь могла
оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им - как она льстила
себе надеждой - дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо
смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее
приближении и поспешил навстречу. Она ждала, что его лицо, сияющее озорной
улыбкой, вот-вот покажется из-за ствола какого-нибудь дерева или укромного
местечка среди густого кустарника, и в обманчивом вечернем свете (солнце уже
ушло за горизонт) ей пару раз чудилось, будто он выглядывает из листвы и
машет рукой, стоя у подножия крутого утеса. Но, подойдя ближе и как следует
присмотревшись, Доркас увидела, что это всего лишь ствол молодого дубка,
одна из ветвей которого, простершаяся дальше прочих, раскачивается от ветра.
Женщина обошла вокруг скалы и вдруг, лицом к лицу, столкнулась со своим
мужем, подошедшим, должно быть, с другой стороны. Опершись на приклад
мушкета, дуло которого зарылось в сухие листья, он казалось, был поглощен
созерцанием какого-то предмета, лежавшего у его ног. - Что это, Ройбен? -
смеясь, окликнула его Доркас. - Ты подстрелил оленя и уснул над ним? Однако
он не шевельнулся, даже не глянул в ее сторону, и липкий, холодный страх,
источник и объект которого были ей непонятны, стиснул вдруг сердце женщины.
Теперь она заметила, что лицо Ройбена покрыто пепельной бледностью, и черты
его застыли в гримасе немого отчаяния. Похоже, он даже не осознавал ее
присутствия. - Ответь же мне, Ройбен! - воскликнула Доркас. - Ради всего
святого! - и странное звучание собственного голоса испугало ее больше, чем
царящая вокруг тишина. Муж медленно выпрямился, повернулся и взглянул ей в
лицо, затем подвел к утесу и указал рукой на что-то у его подножия. Там, на
сухих опавших листьях, уронив голову на руку, лежал их мальчик, охваченный
глубоким сном. Кудри его разметались по земле, тело обмякло. Что за
внезапная слабость сморила вдруг юного охотника? Пробудит ли его материнский
голос? - Эта скала - могильный памятник твоих близких, Доркас, - глухо
выговорил Ройбен. - Здесь ты можешь оплакивать одновременно своего отца и
сына. Но Доркас не слышала его: с пронзительным воплем, вырвавшимся из самой
глубины души, она без чувств повалилась на тело сына. В это мгновение
верхняя мертвая ветка дуба хрустнула, и в спокойном вечернем воздухе обломки
бесшумно посыпались на листья у подножия скалы, на Ройбена и его жену, их
сына и кости Роджера Малвина. И тогда сердце Ройбена встрепенулось, и слезы
хлынули у него из глаз, словно источник, забивший из скалы. Мужчина уплатил
наконец цену клятвы, которую дал некогда безусый юноша. Грех его был
искуплен, проклятие снято, и в час, когда он пролил кровь, более дорогую
ему, чем собственная, с губ Ройбена Борна, впервые за долгие годы, сорвались
слова молитвы.
Натаниэль Хоторн. Пророческие портреты

- Удивительный художник! - с воодушевлением воскликнул Уолтер Ладлоу. -
Он достиг необычайных успехов не только в живописи, но обладает обширными
познаниями и во всех других искусствах и науках. Он говорит
по-древнееврейски с доктором Мазером и дает уроки анатомии доктору
Бойлстону. Словом, он чувствует себя на равной ноге даже с самыми
образованными людьми нашего круга. Более того, это светский человек с
изысканными манерами, гражданин мира - да, да, истинный космополит: о любой
из стран, о любом уголке земного шара он способен рассказывать так, словно
он там родился; это не относится, правда, к нашим лесам, но туда он как раз
собирается. Однако и это еще не все, что восхищает меня в нем!
- Да что вы! - отозвалась Элинор, которая с чисто женским любопытством
слушала рассказ о таком необыкновенном человеке. - Уж и этого, казалось бы,
достаточно!
- Разумеется, - ответил ее возлюбленный, - но гораздо удивительнее его
природный дар настраиваться на любой тип характера, так что мужчины, да и
женщины, Элинор, разговаривая с этим необыкновенным художником, видят себя в
нем, как в зеркале. Однако я все еще не сказал о самом главном!
- Ну, если он обладает другими такими же редкостными свойствами, -
засмеялась Элинор, - то, боюсь, Бостон для него опасен. Да послушайте, о ком
вы мне рассказываете, о живописце или о волшебнике?
- По правде сказать, этот вопрос заслуживает более серьезного внимания,
чем вам кажется, - ответил Уолтер. - Говорят, этот художник изображает не
только черты лица, но и душу и сердце человека. Он подмечает затаенные
страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то
отблесками адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью. Это
страшный дар, - добавил Уолтер, и в его голосе уже не слышалось прежнего
восхищения, - я даже побаиваюсь заказывать ему портрет.
- Неужели вы говорите серьезно, Уолтер? - воскликнула Элинор.
- Ради всего святого, дорогая, когда будете позировать ему, не глядите
так, как вы смотрите сейчас на меня, - с улыбкой, но несколько озабоченно
заметил ее возлюбленный. - Ну вот, ваш взгляд изменился, а минуту назад вы
показались мне смертельно испуганной и в то же время опечаленной. О чем вы
подумали?
- Да ни о чем! - поспешила заверить его Элинор. - У вас просто
разыгралось воображение. Ну что ж, приезжайте завтра ко мне, и мы поедем к
этому удивительному художнику.
Следует, однако, заметить, что когда молодой человек удалился, на
прелестном лице его юной возлюбленной снова возникло то же загадочное
выражение. Она казалась встревоженной и грустной, что явно не подобало
девушке накануне свадьбы, а ведь Уолтер Ладлоу был избранником ее сердца!
- Взгляд! - прошептала она. - Стоит ли удивляться, что он поразился
моему взгляду, если в нем выразились предчувствия, которые временами
одолевают меня. Я по собственному опыту знаю, каким страшным может быть
взгляд. Однако все это плод воображения. В ту минуту я ни о чем таком не
думала и вообще давно не вспоминала об этом. Просто мне все это приснилось.
И она принялась вышивать воротник, в котором собиралась позировать для
своего портрета.
Художник, о котором они говорили, не принадлежал к числу американских
живописцев, тех, что в более поздние времена обратились к краскам,
заимствованным у индейцев, и стали изготовлять кисти из меха диких зверей.
Возможно, если бы он был властен начать жизнь сызнова и распоряжаться своей
судьбой, то решил бы примкнуть к этой школе, не имеющей главы, в надежде
стать хотя бы оригинальным, ибо тут не требовалось ни копировать старые
образцы, ни подчиняться каким-либо правилам. Но он родился и получил
образование в Европе. Про него рассказывали, что, постигая красоту и величие
замыслов, изучая совершенство мазка знаменитых художников, он осмотрел все
музеи, все картинные галереи, стенную роспись всех церквей, и в конце концов
ничто уже не могло дать пищу его пытливому уму. Искусству нечего было
добавить к его познаниям, и он обратился к Природе. Поэтому он отправился в
край, где до него еще не ступала нога его собратьев по профессии, и
наслаждался созерцанием зрелищ, возвышенных и живописных, но ни разу не
запечатленных на полотне. Америка была слишком бедна, чтобы соблазнить
чем-либо иным этого видного художника, хотя многие представители местной
знати, заслышав о его приезде, выражали желание с помощью его искусства
увековечить свои черты для потомства. Когда к нему обращались с подобной
просьбой, он устремлял на посетителя пристальный взгляд, который, казалось,
пронизывал человека насквозь. Если он видел перед собой приятное, но ничем
не примечательное лицо, то пусть даже клиент этот был одет в расшитый
золотом кафтан, который украсил бы картину, и располагал золотыми гинеями,
чтобы заплатить за портрет, - художник вежливо отклонял заказ и связанное с
ним вознаграждение; но если ему попадалось лицо, говорящее о своеобразии
душевного склада, о смелости ума или о богатстве жизненного опыта, если на
улице он видел нищего с седой бородой и со лбом, изборожденным морщинами,
или если ему удавалось поймать взгляд и улыбку ребенка, он вкладывал в их
портреты все мастерство, в котором отказывал богачам.
Искусство живописи было редкостью в колониях, и потому художник
возбуждал всеобщее любопытство. Хотя лишь немногие или, скорее, даже никто
не мог оценить техническое совершенство его работ, все же в некоторых
отношениях мнение толпы интересовало его не меньше, чем указания тонких
знатоков. Он следил за впечатлением, которое его картины производили на
неискушенных зрителей, и старался извлечь пользу из их замечаний, между тем
как говорившим, пожалуй, скорее пришло бы в голову поучать саму природу, чем
художника, который, казалось, с ней соперничал. Следует, однако, признать,
что их восхищение несколько умерялось предрассудками, свойственными этой
стране и эпохе. Одни считали, что столь правдивое изображение созданий
божьих нарушает заповеди Моисея и является самонадеянным подражанием творцу.
Другие, испытывая трепет перед искусством, способным вызывать к жизни
призраки и запечатлевать для живых черты умерших, были склонны принимать
художника за колдуна, а быть может, и за Черного человека, известного со
времен охоты за ведьмами, творящего свои чары в новом обличье. Толпа почти
всерьез принимала эти нелепые слухи. Даже в светских кругах к художнику
относились с некоторым страхом, что было отчасти отзвуком суеверных
подозрений черни, но в основном вызывалось его обширными познаниями и
многообразными талантами, помогавшими ему в его искусстве.
Собираясь соединиться узами брака, Уолтер Ладлоу и Элинор хотели
поскорее обзавестись своими портретами, которым, как они, без сомнения,
надеялись, предстояло положить начало целой фамильной галерее. Поэтому на
другой день после описанного выше разговора они отправились к художнику.
Слуга провел их в комнату, в которой хозяина не оказалось, но зато они
увидели целое скопление лиц и с трудом удержались, чтобы почтительно не
раскланяться с ними. Они понимали, что это картины, но не могли поверить,
что при таком разительном сходстве с оригиналами портреты совсем лишены
жизни и разума. Кое-кто из людей, изображенных на картинах, принадлежал к
числу их знакомых, другие были известны им, как выдающиеся деятели того
времени. Среди них находился губернатор Бернет, и казалось, будто он только
что усмотрел крамолу в действиях палаты представителей и обдумывает, как бы
резче ее осудить. Рядом с правителем висел портрет мистера Кука, человека,
возглавлявшего оппозицию. В нем чувствовалась воля и несколько пуританский
склад, как и подобает народному вождю. Пожилая супруга сэра Уильяма Фиппса,
в воротнике с рюшем и фижмах, взирала на них со стены, - высокомерная
старуха, вид которой наводил на мысль, что она не чужда колдовству. Джон
Уинслоу, тогда еще очень молодой человек, выглядел на портрете исполненным
той боевой решимости, которая много лет спустя помогла ему стать выдающимся