Страница:
И все же, сквозь звон в ушах и шум в голове он сумел расслышать звук их голосов. Смысл сказанного изумил Захарию и ошеломил.
— Ваш сын, сэр? — вежливо спросил высокий джентльмен необычайно красивым голосом с легким иностранным акцентом.
— Сегодня я впервые увидел его, — проговорил доктор густым, громким басом, чуть картавя, что выдавало в нем жителя запада страны. — Но тем не менее готов назвать его своим сыном.
Захария еще не был способен вполне осознать услышанное. Пока что его хватало только на то, чтобы лежать неподвижно, вцепившись пальцами в край стола, и не кричать от боли. Все же, на уровне подсознания, интуитивно, он почувствовал согревающее тепло последних слов. Разговор продолжался. И хотя он уже не касался непосредственно его персоны, Захарии было уютно от этих слов. Он чувствовал, что эти люди — его друзья.
— У вас, насколько я вижу, первое издание, — проговорил громкий бас. — Узнаю этот корешок. Вы что, лично знакомы с доктором?
— Имел честь несколько раз встречаться с ним в Лондоне, — ответил другой голос, который лился словно музыка. — Глубокий ученый. И, бесспорно, величайший писатель сегодняшнего поколения. А ведь это поколение дало такие имена, как Свифт, Голдсмит, Эддисон, Поуп… Ну что ж, теперь, когда вы наложили эти повязки, я полагаю, что нашей юной Корделии станет гораздо лучше. Я бы посоветовал переместить ваше дитя на скамью. Сейчас подадут кофе.
— Корделия! — раздраженно пророкотал доктор. — Согласен, хрупкое сложение юноши весьма схоже со сложением девушки, но, черт возьми, он дрался, как настоящий мужчина!
— Не обижайтесь, сэр, — вежливо ответил другой голос. — Я просто видел, как вы поднимаете мальчика с земли, и внезапно это остро напомнило мне ту душераздирающую сцену… Помните? — И затем прозвучала цитата, произнесенная с таким сильным чувством, что доктор не решился ее прервать: — «…она выживет. Если это свершится, то окупятся все скорби, пережитые мной!»
Шекспир!.. Господи, как давно уже Захария не слышал Шекспира!
Эти слова исцеляюще подействовали на Захарию. Чьи-то руки подняли его со стола и уложили на скамью, обитую чем-то мягким. Захарии было уютно находиться в этих руках и лежать на этих подушках. А затем ему предложили кофе, который он выпил большими жадными глотками, несмотря на то, что тот был очень горяч. В голове стало постепенно проясняться. И все же ощущение изумленной растерянности не покидало юношу. Кто он теперь? Энтони? Захария? Корделия?.. Начинает ли он с самого начала свою третью жизнь? Но ему не хотелось быть Корделией, которая не имела и не могла иметь никакого отношения к Стелле. Ему хотелось оставаться Захарией, и он останется им.
— Меня зовут Захария, — слабым голосом проговорил он.
Доктор кивнул, пододвигая стул к скамье.
— Я знаю. Захария Мун. А меня зовут Крэйн. Я старый ворчун, врач и холостяк. Живу бобылем. Почему бы тебе, Захария, не нанести мне как-нибудь визит, а?
— Не знаю, сэр… — неуверенно произнес Захария.
Он замолчал на секунду, чтобы попытаться осмыслить ситуацию и вспомнить, есть ли у него теперь дом и если есть, то где?
— Я… У меня нет дома, сэр. Я работал на мельнице Джэйкоба Бронскомба. Он-то хорошо ко мне относился, а Сэм… Я сказал Сэму, что если сегодня он свалит меня, я уйду от них.
— В таком случае тебе придется уехать, — сказал доктор. — Отлично. А теперь полежи спокойно и попытайся привести в порядок свои мятущиеся мысли. А я пока посмотрю книги нашего гостеприимного хозяина, и потом мы вместе отправимся ко мне домой.
Но Захария сейчас не мог осмыслить всего этого. Да и не пытался. Он просто знал, что все будет хорошо.
Он продолжал лежать с закрытыми глазами. Затем приоткрыл их и с изумлением скосил взгляд на двух джентльменов, которые стояли в дальнем конце комнаты и были погружены в оживленную беседу. В руках джентльмены держали книги в дорогих переплетах. Оба были, очевидно, одержимы страстью к науке, знаниям, которая и сблизила их сейчас, никогда прежде не встречавшихся, но в одночасье ставших почти друзьями.
Внешне они отличались очень разительно. Один широкоплечий, грузный, приземистый, с кривыми ногами и горбом на спине. Другой высокий, изящный, стройный. И контраст этот вызывал бы смех, если бы не одна черта, объединявшая их обоих. Было очевидно, что оба настрадались за свою жизнь сверх всякой меры. И закалились от этого. Один был крепок, как камень, другой — как сталь. И было ясно, что теперь никому уже не одержать верх над этими людьми. Можно и не пытаться.
И вместе с тем Захария не испытывал боязни перед доктором Крэйном, несмотря на его огромную физическую силу, рокочущий голос и почти гротескную уродливость. Он чувствовал по отношению к нему только величайшее почтение и привязанность, и это удивляло его. Он знал, что на всю жизнь запомнит то мгновение на ринге, когда он повернулся и встретился взглядом с глазами доктора. Нежность его загорелого, безобразного, живого лица была словно источник, изливающийся меж камней. Захария не понимал, почему доктор, совершенно не знакомый ему человек, так смотрел на него. Он не знал, но сам факт, что в этом жестоком и грубом мире еще бывают минуты, когда один незнакомый человек смотрит на другого с почти божественным сочувствием, был залогом того, что, возможно, на самом деле мир вовсе не так уж груб и жесток, как Захарии казалось вначале. Ему был знаком и тошнотворный страх, и состояние подавленности и безнадежности. Но сейчас юноша испытывал только безмятежность и отдохновение.
Во втором джентльмене, на первый взгляд, недоставало того сочувствия, которое сквозило в каждом взгляде доктора. Его внешность вызывала в памяти Захарии образы аристократов-эмигрантов, которых он знал в Басе. Захария сам был наполовину француз и поэтому сейчас же проникся теплым чувством к этому высокому господину. Проникся теплым чувством, несмотря на то, что холодное лицо высокого господина, казалось, совершенно не располагало к этому.
Он походил на преждевременно состарившегося человека. Его редковатые волосы, почти совсем не растущие на висках, тщательно причесанные и стянутые сзади черной ленточкой, отливали сединой. У него были тонкие красивые черты лица, обтянутого, словно пергаментом, тонкой очень бледной кожей. Благодаря твердой складке губ на этом лице всегда присутствовало выражение ледяной сдержанности. Оно было непроницаемо и словно не могло смягчиться никогда и ни при каких обстоятельствах. Казалось, этот человек просто не способен выражать своим лицом какую-либо человеческую слабость, каковой, к примеру, является чувство нежности. Мягкого в нем было только изящная фигура и красивый мелодичный голос. Одет высокий джентльмен был в строгий черный костюм, а его шею обвивал просторный белый шарф. По одежде его можно было бы принять за ученого мужа, но посадка головы и развернутость плеч выдавали нечто военное. У него были красивой формы руки, которые — в сравнении с лицом — выглядели удивительно молодыми и сильными.
Захарии казалось, что он где-то уже встречался с этим человеком. Но сознание его было слишком расстроено, чтобы он мог собраться с мыслями и вспомнить, где именно.
В момент же расставания этот высокий джентльмен настолько удивил Захарию, что тот едва не забыл вежливо попрощаться. Доктор ушел со своим саквояжем к бричке и к Захарии подошел высокий джентльмен. Он помог юноше подняться со скамьи и заботливо поддержал его, когда тот покачнулся от слабости.
Уже одно это несказанно изумило Захарию. В прикосновении руки господина в черном было что-то почти такое же согревающее и нежное, как в прикосновении доктора. Захария поднял на незнакомца благодарный взгляд, отвечая на добро, словно цветок, распускающийся под солнечными лучами, и встретился с взглядом необычайно ярких серых глаз. Высокий джентльмен улыбнулся и эта улыбка, словно вспышка света озарила его лицо. Если всплеск потаенного участия доктора казался источником, бьющим из скалы, то внутренний свет, который излил на Захарию этот высокий джентльмен, напоминал блеск рапиры на солнце. Захария заморгал. Когда он набрался духу вновь посмотреть на высокого джентльмена, рапира была уже спрятана в ножны и лицо этого человека, как и прежде, выражало только холодную сдержанность.
Захария был потрясен. Такое с ним случалось впервые. Что-то задело этого джентльмена и заставило его проявить ту черту, то качество, которое, казалось, в нем не существует. И Захарии ни тогда, ни позже не пришло в голову, что это «нечто», задевшее его нового знакомого, находилось в нем самом.
Они пошли через сад к бричке. Доктор уже закинул свой саквояж и сел на место.
— Захария, — проговорил высокий джентльмен. — Мне кажется, что мы с тобой уже виделись. Помнишь? В часовне Св. Михаила. Очень надеюсь на то, что в один прекрасный день мы встретимся снова.
У Захарии не было слов. Он только молча кивнул.
А Эскулап, доброжелательно глядевший на них из-под своих черных шор, выглядел удивительно самоуверенным.
Глава IX
Несмотря на сонливость, Захария постепенно стал свыкаться с тем, что его здесь окружало. Странно, но обстановка не смущала его, не казалась ему чужой. Он почти узнавал ее. Такое бывает, когда человек хочет и способен стать частью того, что существует вокруг него. Изнуряющая, казавшаяся бесконечной борьба, во время которой он пытался отогнать от себя чужие страхи, довлевшие над ним, наконец-то закончилась. Теперь все его устраивало, ему не от чего было отшатываться в ужасе. Каждый нерв в его теле, измученный постоянным напряжением, наконец-то получил отдых и расслабился.
Его комната, небольшая по размерам, располагалась как раз над крыльцом дома. Кровать оказалась низкой, узкой и жесткой. Мебели почти не было, не говоря уж о картинах — голые выбеленные стены. Но зато вокруг была необычайная чистота, а грубые белые простыни пахли розмариновым кустом, на который они вывешивались для просушки. На открытом окне висели сине-белые занавески с шахматным узором, и в комнату свободно врывались все сельские звуки, будь то шелест ветра в ветвях деревьев, шум дождя, удары церковных курантов, стук лошадиных копыт, петушиное кукареканье и квохтание куриц или, наконец, смех сельских ребятишек.
Дом содержался в образцовой чистоте, и даже запахи здесь были какие-то чистые: аромат свежеиспеченного хлеба, антисептиков доктора, табака, желтого мыла или мастики, которой Том Пирс натирал полы.
Том Пирс тоже был по-своему замечательным человеком. Достаточно было бросить на него мимолетный взгляд, как сразу становилось ясно, что он был моряком раньше, оставался сейчас и останется им до конца своих дней. И только из любви к доктору Крэйну он вот уже который год соглашался топтаться на суше. Это был настоящий морской волк, редкий, почти вымерший сейчас тип. Про таких в газетах пишут: «Каждый волосок с его головы — канатная нить, каждый зуб — гвоздь марлиня, каждый палец — рыболовный крючок, а кровь — старая добрая стокгольмская смола!»
У него были по птичьи круглые и яркие голубые глаза, светившиеся на сморщенном, чисто выбритом лице, красноватый и рябоватый нос и большой смеющийся рот, в котором недоставало половины зубов. Этот рот всегда походил на полумесяц рожками вверх, когда старик пребывал в добром расположении духа, что бывало весьма часто. Он до сих пор одевался, как моряк: длинные и свободные расклешенные книзу синие штаны, синяя куртка-безрукавка с латунными пуговицами и канареечного цвета жилетка. Он заплетал волосы косичкой и ходил валкой походкой бывалого моряка.
Захария считал, что Том Пирс принадлежит не прошлому, а настоящему, ибо добродушие, в которое старик был погружен, словно вишня в сахар, относилось к нынешней жизни, а не к той, морской. На других кораблях, возможно, у кого-нибудь и получилось бы стать таким же жизнерадостным, но только не на корабле Захарии. Поэтому юноша проникся к Тому Пирсу симпатией, которая не оставалась безответной. Во времена своей службы Том был канониром и присматривал за «господчиками», поддерживал в порядке их одежду, всячески возился с ними. В нем сидел прирожденный материнский инстинкт. Он получал удовольствие, ухаживая за Захарией, и называл его «молодым джентльменом».
Но однажды вечером Захария неожиданно проснулся и обнаружил, что у него совсем не болит голова и окончательно прояснилось сознание. Некоторое время он лежал неподвижно и размышлял. Он знал, что доктора сейчас нет дома, а Том работает в саду, прямо за окном. Наконец Захария принял на кровати сидячее положение, осторожно откинул одеяло со все еще болевших ног и опустил их на пол. В ночной рубашке доктора с великим множеством всевозможных оборочек он выглядел довольно комично.
— Том! — крикнул он. — Куда ты дел мою одежду?
— Одежду?! — переспросил Том из сада и презрительно сплюнул. — Те лохмотья, в которых ты у нас появился, ты называешь своей одеждой?! Этим тряпками я даже кухонный пол драить побрезговал бы! Одним словом, мы их сожгли.
— Мне надо подняться. Что я надену?
Звук ритмичных ударов заступа перестал доноситься из окна, и наступила пауза. Захария ясно представил себе замершего Тома, который стоит и задумчиво скребет рукой затылок. Затем в доме послышались тяжелые шаги старика. Он сразу поднялся в свою комнатенку на чердаке и через пару минут появился оттуда с черным полотняными вещевым мешком, перекинутым через плечо.
— Глупо было бы наряжать тебя в одежду доктора. У него короткие ноги и широкие плечи, а ты, бедолага, похож на чучело, что ставят на огороде наши голодранцы. Длинный, тощий, кожа да кости… Вот тебе мои лучшие наряды — в них я бывало ходил на берег, когда еще не был таким толстым и служил во флоте. Не всякому я доверил бы это, не всякому позволил бы щеголять в моих костюмах, но тебе даю и даже горжусь, что в этом будешь расхаживать ты…
Он развязал свой мешок и вывалил на постель юноши целый ворох поистине удивительных вещей. На корабле Захарии служили задавленные нищетой люди. Им было все равно, что одевать. Что находилось в сундуке у эконома, то и натягивали. Захария даже не подозревал о том, что можно собрать такой блестящий гардероб, если во время увольнений на берег тратить свои деньги не на выпивку и женщин, а на хорошую одежду. Старик, видно, служил долго и обладал изрядным вкусом. Чего у него только не было! Белые парусиновые штаны, полосатые сине-белые штаны, красная рубашка, рубашка в крапинку, жилет в крапинку, полосатый жилет и жилет из пурпурного кашемира. Синяя куртка, желтая куртка. Чулки из прекрасного белого шелка, черные башмаки с огромными серебристыми пряжками. Низенькая шапочка, какие бывают у матросов, с черной ленточкой и гордым названием «Агамемнон», выведенным на ободке. Крашеная соломенная шляпа с ленточками, касторовая шляпа, шотландская беретка и меховая шапка. Три больших платка: красный, желтый и зеленый, чтобы обертывать их вокруг головы на манер тюрбана. И еще два платка из прекрасного черного шелка, которыми повязывались вокруг шеи.
Захария ошеломленно-восторженно смотрел на все эти сокровища.
— Адмирал Нельсон нас баловал, — ностальгически улыбнулся Том. — Ладно, парень. Ну-ка, примерь чего-нибудь.
Но Захария находился в таком смятении чувств, что не был способен сделать выбор самостоятельно. Том стал одевать его, как мать одевает своего ребенка. Он дал Захарии белую рубашку с открытым воротником а-ля Байрон, завязал на шее платок из черного шелка и нарядил его в белые парусиновые штаны, пурпурный жилет, синюю куртку, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками. Все это богатство висело на Захарии, как на вешалке, но ремень хорошо стянул этот наряд у пояса, не давая ему свалиться. Затем Том отполировал до блеска башмаки и долго рвал волосы бедного Захарии расческой доктора, — отчего у юноши вновь разболелась голова. Одевание заняло минут пятнадцать и показалось старику Тому весьма утомительным занятием. Но результатом он был удовлетворен.
— Вид у тебя пока еще жалкий, но по крайней мере ты стал похож на джентльмена, — сказал старый моряк. — Я накрою ужин в столовой.
Захария, шатаясь, спустился в кабинет доктора, сел на стул и, глядя в окно, стал ждать хозяина. Он был в этой комнате всего один раз — в день приезда в этот дом, но тогда он находился в таком состоянии, что не смог осмотреться как следует. Теперь юноша внимательно оглядывался по сторонам, задерживая взгляд на корешках книг, на гравюрах с портретами известных людей. Казалось, он физически впитывает в себя чистоту, аккуратность и покой, царившее здесь. Он снова вспомнил те слова, которые так изумили его несколько дней назад. «Я готов назвать его своим сыном», — сказал тогда доктор Крэйн.
Он услышал, как к дому подъехала бричка. Том вышел к ней, распряг Эскулапа и повел его на конюшню. Затем послышались твердые шаги доктора в холле. Дверь открылась, и он вошел в кабинет. Захария с бешено колотившимся сердцем встал со стула и поклонился этому человеку. Доктор мягко положил свою руку юноше на плечо.
— Здравствуй! Что это ты вдруг вскочил?
— Я уже могу ходить, сэр, — кротко ответил Захария.
— Хорошо. Пойду переоденусь и вымою руки, а потом будем ужинать. Едва не опоздал к столу, а есть хочу, как хороший охотник после удачного дня. После еды поговорим. Кстати, ты совсем неплохо выглядишь в одежде Тома!
Том был доволен, что предложил Захарии свои наряды. По такому случаю грех было не предложить. Он поставил четыре зажженные свечи на стол красного дерева в обшитой деревом столовой, две свечи на каминную полку, и принес отменный ужин. Доктор надел свой лучший синий сюртук со свежим цветком в петлице, нацепил монокль и открыл бутылку мадеры и портвейна. Во время ужина разговор велся, в основном, о политике и искусстве. Захария изо всех сил старался не потерять нить беседы, но мадера мгновенно ударила в голову, а портвейн в ноги, и юношу едва не сморило.
Свет свечей, отражавшийся в дереве, блеск столового серебра и роскошная белоснежная скатерть пробудили в его сознании воспоминания о доме в Басе. Возникшие перед его мысленным взором образы были настолько яркими и живыми, что им тут же овладело чувство ностальгической тоски и стало невыносимо трудно унять дрожь в руках. Но он напрягал плечи, стараясь говорить ровно и надеясь на то, что доктор, поглощенный разговором и едой ничего не заметит.
На самом деле доктор все прекрасно видел. Перед ним сидел дружелюбный и общительный юноша. Несомненно, умный, с пылким, хоть и расстроенным сознанием. Он был достаточно развит для того, чтобы постичь один из основных философских постулатов: «Я хорошо знаю, что ничего не знаю». Доктор видел, что юноша чем-то расстроен и тщетно пытается скрыть это. Он смотрел на Захарию и чувствовал ту же радость, которую испытал в тот день, когда крошка Стелла встала у него на крыльце и требовательно попросила рассказать ей о Тригейусе. Тогда он чувствовал в ней что-то особенное. Она показалась ему куском удобного ковкого металла, которому можно придать самую совершенную форму. И он был счастлив стать кузнецом. В случае с Захарией было нечто большее… Он чувствовал, что способен утолить жажду Захарии, а Захария способен утолить его жажду. Доктор боялся думать о том, что у этого мальчика, возможно, нет отца, хотя в этот день, когда он подобрал его после поединка, доктор был почему-то уверен в этом.
В жизни доктору довелось пережить много лишений из-за своего физического безобразия. Но тягчайшим из всех была невозможность жениться и испытать счастье отцовства. Он отлично помнил, словно это было только вчера, ту муку и отчаяние, которые он испытал, когда одна, а затем и другая женщина с отвращением отвергли его предложения. В те дни даже просто видеть детей уже было для доктора страшным страданием, настоящей пыткой.
Доктор поморщился, обнаружив, что пролил вино. Захария такой оплошности не допустил. Значит, юноша на самом деле контролирует себя лучше, чем он, несмотря на то, что очень легко, как видно, поддается воздействию спиртного.
Они снова перешли в кабинет, где Том зажег свечи и развел в камине огонь из веток яблони и сосновых шишек, которые давали приятный лесной аромат. Старый моряк также не позабыл подвинуть стулья поближе к камину. Захария подошел было к жесткому стулу, но доктор заставил его сесть на мягкий.
— Я привык к голой деревяшке, — объяснил он и начал набивать свою трубку. Приминая табак, он улыбнулся одними губами, вспомнив о том смешном аскетизме, которому с таким отчаянием предавался в юности. — Я держу свое тело под строгим контролем. И оно мне подчиняется.
Жесткие стулья, соломенные тюфяки, простая пища, вода, вместо вина, попытки отрешиться от всего телесного, к чему подталкивает природа, и двигаться непрерывно к духовному, интеллектуальному. Что ж, он выиграл эту схватку с природой. Все чувственные страсти он сумел-таки в себе перебороть, все, кроме одной — желания иметь сына. Впрочем, эту страсть нельзя было назвать целиком чувственной. В ней было что-то от вдохновения художника, от бескорыстной Христовой любви.
«Чем привлек меня этот мальчик? Какой чертенок сидит в нем и так манит меня?» — думал доктор.
Что-то было в Захарии такое, что задевало и душу доктора и его сердце.
Доктор закурил, выпустил изо рта дым и стал смотреть на юношу. Головокружение и легкое помутнение, вызванное небольшим стаканом мадеры и наперстком портвейна, улеглось. Самочувствие Захарии заметно улучшилось. Хорошая еда и тепло от камина приободрили его. Но он не мог расслабиться на этом мягком стуле. Он был весь напряжен. Сидел, сцепив на коленях руки, пытаясь выдавить из себя какие-нибудь слова. Наконец, он смог произнести их:
— Спасибо вам, сэр, за вашу доброту. Я уже совсем поправился и больше не имею права злоупотреблять вашим гостеприимством.
— И куда же ты думаешь отправиться, мой мальчик? — спросил доктор. — У тебя есть дом?
— Нет, сэр. Но я вполне способен найти себе работу. Я уже находил раньше…
Он произнес последние слова почти с вызовом, отчего доктор улыбнулся. Ему понравилось это упрямство.
— Да, находил. На мельнице, не так ли? Но знаешь, мне кажется, что эта работа не совсем для тебя, и поэтому я тебе хочу сделать одно предложение, Захария. В моем холостяцком доме много свободного места. Общество молодого человека мне по душе. И Тому тоже. Оставайся у нас. По крайней мере, до тех пор, пока нам не удастся подыскать тебе занятие поприличнее работы на мельнице. И потом ты сам сказал, что у тебя нет дома. Попробуй рассматривать мое жилище в качестве своего временного дома. Думаю, у тебя получится. Родители твои живы?
Он задал свой вопрос как бы мимоходом, небрежно пуская перед собой кольца дыма. На самом деле никогда еще он не ждал ничьего ответа столь тревожно и страстно. Волнение переполняло его. И когда Захария отрицательно покачал головой, доктор едва не закричал от радости, хотя понимал, что речь, возможно, идет о преждевременной смерти прекрасных людей.
— В таком случае, можешь считать меня своим отцом до тех пор, пока будешь нуждаться в моей помощи.
Захария весь напрягся. Значит, тогда, несколько дней назад, в кабинете высокого господина, он не ослышался… Он покраснел до корней своих волос. В горле что-то разбухло и мешало дышать. Захария сидел на своем стуле, боясь взглянуть в глаза доктору, и только судорожно сжимал и разжимал пальцы.
Вместе с тем он понимал, что должен посмотреть на доктора. Должен сказать что-нибудь. Он медленно поднял на мужчину глаза, их взгляды встретились, и в это мгновение доктор Крэйн понял, что за чертенок скрывается в Захарии… Сотни раз в своей профессиональной практике доктор видел этот взгляд человека, избавлявшегося от страхов и вздохнувшего с облегчением. Но никогда еще доктор не видел этого взгляда таким обнаженным.
— Не надо меня благодарить, мальчик, — легко проговорил он. — Мне это необходимо так же, как и тебе. Думаю, мы с тобой прекрасно уживемся и утрясем все неясности. Ты можешь рассказать о себе, что считаешь нужным и когда захочешь. Можешь вообще ничего не рассказывать, — как тебе понравится. Тебе придется жить с ворчливым врачом-холостяком, но я, по крайней мере, буду уважать твою скрытность и сдержанность.
— Я хочу рассказать вам все, сэр. И немедленно, — проговорил Захария. — Вам лучше знать все до конца.
— Что ж, хорошо, — сказал доктор, откинулся на спинку своего стула, закинул ноги на каминную решетку и, как это умел только он, весь превратился в вежливое внимание.
— Ваш сын, сэр? — вежливо спросил высокий джентльмен необычайно красивым голосом с легким иностранным акцентом.
— Сегодня я впервые увидел его, — проговорил доктор густым, громким басом, чуть картавя, что выдавало в нем жителя запада страны. — Но тем не менее готов назвать его своим сыном.
Захария еще не был способен вполне осознать услышанное. Пока что его хватало только на то, чтобы лежать неподвижно, вцепившись пальцами в край стола, и не кричать от боли. Все же, на уровне подсознания, интуитивно, он почувствовал согревающее тепло последних слов. Разговор продолжался. И хотя он уже не касался непосредственно его персоны, Захарии было уютно от этих слов. Он чувствовал, что эти люди — его друзья.
— У вас, насколько я вижу, первое издание, — проговорил громкий бас. — Узнаю этот корешок. Вы что, лично знакомы с доктором?
— Имел честь несколько раз встречаться с ним в Лондоне, — ответил другой голос, который лился словно музыка. — Глубокий ученый. И, бесспорно, величайший писатель сегодняшнего поколения. А ведь это поколение дало такие имена, как Свифт, Голдсмит, Эддисон, Поуп… Ну что ж, теперь, когда вы наложили эти повязки, я полагаю, что нашей юной Корделии станет гораздо лучше. Я бы посоветовал переместить ваше дитя на скамью. Сейчас подадут кофе.
— Корделия! — раздраженно пророкотал доктор. — Согласен, хрупкое сложение юноши весьма схоже со сложением девушки, но, черт возьми, он дрался, как настоящий мужчина!
— Не обижайтесь, сэр, — вежливо ответил другой голос. — Я просто видел, как вы поднимаете мальчика с земли, и внезапно это остро напомнило мне ту душераздирающую сцену… Помните? — И затем прозвучала цитата, произнесенная с таким сильным чувством, что доктор не решился ее прервать: — «…она выживет. Если это свершится, то окупятся все скорби, пережитые мной!»
Шекспир!.. Господи, как давно уже Захария не слышал Шекспира!
Эти слова исцеляюще подействовали на Захарию. Чьи-то руки подняли его со стола и уложили на скамью, обитую чем-то мягким. Захарии было уютно находиться в этих руках и лежать на этих подушках. А затем ему предложили кофе, который он выпил большими жадными глотками, несмотря на то, что тот был очень горяч. В голове стало постепенно проясняться. И все же ощущение изумленной растерянности не покидало юношу. Кто он теперь? Энтони? Захария? Корделия?.. Начинает ли он с самого начала свою третью жизнь? Но ему не хотелось быть Корделией, которая не имела и не могла иметь никакого отношения к Стелле. Ему хотелось оставаться Захарией, и он останется им.
— Меня зовут Захария, — слабым голосом проговорил он.
Доктор кивнул, пододвигая стул к скамье.
— Я знаю. Захария Мун. А меня зовут Крэйн. Я старый ворчун, врач и холостяк. Живу бобылем. Почему бы тебе, Захария, не нанести мне как-нибудь визит, а?
— Не знаю, сэр… — неуверенно произнес Захария.
Он замолчал на секунду, чтобы попытаться осмыслить ситуацию и вспомнить, есть ли у него теперь дом и если есть, то где?
— Я… У меня нет дома, сэр. Я работал на мельнице Джэйкоба Бронскомба. Он-то хорошо ко мне относился, а Сэм… Я сказал Сэму, что если сегодня он свалит меня, я уйду от них.
— В таком случае тебе придется уехать, — сказал доктор. — Отлично. А теперь полежи спокойно и попытайся привести в порядок свои мятущиеся мысли. А я пока посмотрю книги нашего гостеприимного хозяина, и потом мы вместе отправимся ко мне домой.
Но Захария сейчас не мог осмыслить всего этого. Да и не пытался. Он просто знал, что все будет хорошо.
Он продолжал лежать с закрытыми глазами. Затем приоткрыл их и с изумлением скосил взгляд на двух джентльменов, которые стояли в дальнем конце комнаты и были погружены в оживленную беседу. В руках джентльмены держали книги в дорогих переплетах. Оба были, очевидно, одержимы страстью к науке, знаниям, которая и сблизила их сейчас, никогда прежде не встречавшихся, но в одночасье ставших почти друзьями.
Внешне они отличались очень разительно. Один широкоплечий, грузный, приземистый, с кривыми ногами и горбом на спине. Другой высокий, изящный, стройный. И контраст этот вызывал бы смех, если бы не одна черта, объединявшая их обоих. Было очевидно, что оба настрадались за свою жизнь сверх всякой меры. И закалились от этого. Один был крепок, как камень, другой — как сталь. И было ясно, что теперь никому уже не одержать верх над этими людьми. Можно и не пытаться.
И вместе с тем Захария не испытывал боязни перед доктором Крэйном, несмотря на его огромную физическую силу, рокочущий голос и почти гротескную уродливость. Он чувствовал по отношению к нему только величайшее почтение и привязанность, и это удивляло его. Он знал, что на всю жизнь запомнит то мгновение на ринге, когда он повернулся и встретился взглядом с глазами доктора. Нежность его загорелого, безобразного, живого лица была словно источник, изливающийся меж камней. Захария не понимал, почему доктор, совершенно не знакомый ему человек, так смотрел на него. Он не знал, но сам факт, что в этом жестоком и грубом мире еще бывают минуты, когда один незнакомый человек смотрит на другого с почти божественным сочувствием, был залогом того, что, возможно, на самом деле мир вовсе не так уж груб и жесток, как Захарии казалось вначале. Ему был знаком и тошнотворный страх, и состояние подавленности и безнадежности. Но сейчас юноша испытывал только безмятежность и отдохновение.
Во втором джентльмене, на первый взгляд, недоставало того сочувствия, которое сквозило в каждом взгляде доктора. Его внешность вызывала в памяти Захарии образы аристократов-эмигрантов, которых он знал в Басе. Захария сам был наполовину француз и поэтому сейчас же проникся теплым чувством к этому высокому господину. Проникся теплым чувством, несмотря на то, что холодное лицо высокого господина, казалось, совершенно не располагало к этому.
Он походил на преждевременно состарившегося человека. Его редковатые волосы, почти совсем не растущие на висках, тщательно причесанные и стянутые сзади черной ленточкой, отливали сединой. У него были тонкие красивые черты лица, обтянутого, словно пергаментом, тонкой очень бледной кожей. Благодаря твердой складке губ на этом лице всегда присутствовало выражение ледяной сдержанности. Оно было непроницаемо и словно не могло смягчиться никогда и ни при каких обстоятельствах. Казалось, этот человек просто не способен выражать своим лицом какую-либо человеческую слабость, каковой, к примеру, является чувство нежности. Мягкого в нем было только изящная фигура и красивый мелодичный голос. Одет высокий джентльмен был в строгий черный костюм, а его шею обвивал просторный белый шарф. По одежде его можно было бы принять за ученого мужа, но посадка головы и развернутость плеч выдавали нечто военное. У него были красивой формы руки, которые — в сравнении с лицом — выглядели удивительно молодыми и сильными.
Захарии казалось, что он где-то уже встречался с этим человеком. Но сознание его было слишком расстроено, чтобы он мог собраться с мыслями и вспомнить, где именно.
В момент же расставания этот высокий джентльмен настолько удивил Захарию, что тот едва не забыл вежливо попрощаться. Доктор ушел со своим саквояжем к бричке и к Захарии подошел высокий джентльмен. Он помог юноше подняться со скамьи и заботливо поддержал его, когда тот покачнулся от слабости.
Уже одно это несказанно изумило Захарию. В прикосновении руки господина в черном было что-то почти такое же согревающее и нежное, как в прикосновении доктора. Захария поднял на незнакомца благодарный взгляд, отвечая на добро, словно цветок, распускающийся под солнечными лучами, и встретился с взглядом необычайно ярких серых глаз. Высокий джентльмен улыбнулся и эта улыбка, словно вспышка света озарила его лицо. Если всплеск потаенного участия доктора казался источником, бьющим из скалы, то внутренний свет, который излил на Захарию этот высокий джентльмен, напоминал блеск рапиры на солнце. Захария заморгал. Когда он набрался духу вновь посмотреть на высокого джентльмена, рапира была уже спрятана в ножны и лицо этого человека, как и прежде, выражало только холодную сдержанность.
Захария был потрясен. Такое с ним случалось впервые. Что-то задело этого джентльмена и заставило его проявить ту черту, то качество, которое, казалось, в нем не существует. И Захарии ни тогда, ни позже не пришло в голову, что это «нечто», задевшее его нового знакомого, находилось в нем самом.
Они пошли через сад к бричке. Доктор уже закинул свой саквояж и сел на место.
— Захария, — проговорил высокий джентльмен. — Мне кажется, что мы с тобой уже виделись. Помнишь? В часовне Св. Михаила. Очень надеюсь на то, что в один прекрасный день мы встретимся снова.
У Захарии не было слов. Он только молча кивнул.
А Эскулап, доброжелательно глядевший на них из-под своих черных шор, выглядел удивительно самоуверенным.
Глава IX
1
Доктор не принадлежал к числу тех людей, которым нравится баловать молодежь, но тем не менее он уложил Захарию в постель и продержал его там несколько дней. Захария особенно не возражал, так как стоило ему пошевелиться, как сразу появлялись боли в ногах. К тому же ныла голова, и он ощущал общую разбитость и такую дикую усталость, о какой и не подозревал раньше. Он лежал неподвижно и часто спал, просыпаясь только тогда, когда его будил Том Пирс, тыча юношу своим большим крючковатым пальцем в ноющую грудную клетку и пихая ему под нос поднос с едой и питьем, или когда приходил доктор осматривать его ноги.Несмотря на сонливость, Захария постепенно стал свыкаться с тем, что его здесь окружало. Странно, но обстановка не смущала его, не казалась ему чужой. Он почти узнавал ее. Такое бывает, когда человек хочет и способен стать частью того, что существует вокруг него. Изнуряющая, казавшаяся бесконечной борьба, во время которой он пытался отогнать от себя чужие страхи, довлевшие над ним, наконец-то закончилась. Теперь все его устраивало, ему не от чего было отшатываться в ужасе. Каждый нерв в его теле, измученный постоянным напряжением, наконец-то получил отдых и расслабился.
Его комната, небольшая по размерам, располагалась как раз над крыльцом дома. Кровать оказалась низкой, узкой и жесткой. Мебели почти не было, не говоря уж о картинах — голые выбеленные стены. Но зато вокруг была необычайная чистота, а грубые белые простыни пахли розмариновым кустом, на который они вывешивались для просушки. На открытом окне висели сине-белые занавески с шахматным узором, и в комнату свободно врывались все сельские звуки, будь то шелест ветра в ветвях деревьев, шум дождя, удары церковных курантов, стук лошадиных копыт, петушиное кукареканье и квохтание куриц или, наконец, смех сельских ребятишек.
Дом содержался в образцовой чистоте, и даже запахи здесь были какие-то чистые: аромат свежеиспеченного хлеба, антисептиков доктора, табака, желтого мыла или мастики, которой Том Пирс натирал полы.
Том Пирс тоже был по-своему замечательным человеком. Достаточно было бросить на него мимолетный взгляд, как сразу становилось ясно, что он был моряком раньше, оставался сейчас и останется им до конца своих дней. И только из любви к доктору Крэйну он вот уже который год соглашался топтаться на суше. Это был настоящий морской волк, редкий, почти вымерший сейчас тип. Про таких в газетах пишут: «Каждый волосок с его головы — канатная нить, каждый зуб — гвоздь марлиня, каждый палец — рыболовный крючок, а кровь — старая добрая стокгольмская смола!»
У него были по птичьи круглые и яркие голубые глаза, светившиеся на сморщенном, чисто выбритом лице, красноватый и рябоватый нос и большой смеющийся рот, в котором недоставало половины зубов. Этот рот всегда походил на полумесяц рожками вверх, когда старик пребывал в добром расположении духа, что бывало весьма часто. Он до сих пор одевался, как моряк: длинные и свободные расклешенные книзу синие штаны, синяя куртка-безрукавка с латунными пуговицами и канареечного цвета жилетка. Он заплетал волосы косичкой и ходил валкой походкой бывалого моряка.
Захария считал, что Том Пирс принадлежит не прошлому, а настоящему, ибо добродушие, в которое старик был погружен, словно вишня в сахар, относилось к нынешней жизни, а не к той, морской. На других кораблях, возможно, у кого-нибудь и получилось бы стать таким же жизнерадостным, но только не на корабле Захарии. Поэтому юноша проникся к Тому Пирсу симпатией, которая не оставалась безответной. Во времена своей службы Том был канониром и присматривал за «господчиками», поддерживал в порядке их одежду, всячески возился с ними. В нем сидел прирожденный материнский инстинкт. Он получал удовольствие, ухаживая за Захарией, и называл его «молодым джентльменом».
Но однажды вечером Захария неожиданно проснулся и обнаружил, что у него совсем не болит голова и окончательно прояснилось сознание. Некоторое время он лежал неподвижно и размышлял. Он знал, что доктора сейчас нет дома, а Том работает в саду, прямо за окном. Наконец Захария принял на кровати сидячее положение, осторожно откинул одеяло со все еще болевших ног и опустил их на пол. В ночной рубашке доктора с великим множеством всевозможных оборочек он выглядел довольно комично.
— Том! — крикнул он. — Куда ты дел мою одежду?
— Одежду?! — переспросил Том из сада и презрительно сплюнул. — Те лохмотья, в которых ты у нас появился, ты называешь своей одеждой?! Этим тряпками я даже кухонный пол драить побрезговал бы! Одним словом, мы их сожгли.
— Мне надо подняться. Что я надену?
Звук ритмичных ударов заступа перестал доноситься из окна, и наступила пауза. Захария ясно представил себе замершего Тома, который стоит и задумчиво скребет рукой затылок. Затем в доме послышались тяжелые шаги старика. Он сразу поднялся в свою комнатенку на чердаке и через пару минут появился оттуда с черным полотняными вещевым мешком, перекинутым через плечо.
— Глупо было бы наряжать тебя в одежду доктора. У него короткие ноги и широкие плечи, а ты, бедолага, похож на чучело, что ставят на огороде наши голодранцы. Длинный, тощий, кожа да кости… Вот тебе мои лучшие наряды — в них я бывало ходил на берег, когда еще не был таким толстым и служил во флоте. Не всякому я доверил бы это, не всякому позволил бы щеголять в моих костюмах, но тебе даю и даже горжусь, что в этом будешь расхаживать ты…
Он развязал свой мешок и вывалил на постель юноши целый ворох поистине удивительных вещей. На корабле Захарии служили задавленные нищетой люди. Им было все равно, что одевать. Что находилось в сундуке у эконома, то и натягивали. Захария даже не подозревал о том, что можно собрать такой блестящий гардероб, если во время увольнений на берег тратить свои деньги не на выпивку и женщин, а на хорошую одежду. Старик, видно, служил долго и обладал изрядным вкусом. Чего у него только не было! Белые парусиновые штаны, полосатые сине-белые штаны, красная рубашка, рубашка в крапинку, жилет в крапинку, полосатый жилет и жилет из пурпурного кашемира. Синяя куртка, желтая куртка. Чулки из прекрасного белого шелка, черные башмаки с огромными серебристыми пряжками. Низенькая шапочка, какие бывают у матросов, с черной ленточкой и гордым названием «Агамемнон», выведенным на ободке. Крашеная соломенная шляпа с ленточками, касторовая шляпа, шотландская беретка и меховая шапка. Три больших платка: красный, желтый и зеленый, чтобы обертывать их вокруг головы на манер тюрбана. И еще два платка из прекрасного черного шелка, которыми повязывались вокруг шеи.
Захария ошеломленно-восторженно смотрел на все эти сокровища.
— Адмирал Нельсон нас баловал, — ностальгически улыбнулся Том. — Ладно, парень. Ну-ка, примерь чего-нибудь.
Но Захария находился в таком смятении чувств, что не был способен сделать выбор самостоятельно. Том стал одевать его, как мать одевает своего ребенка. Он дал Захарии белую рубашку с открытым воротником а-ля Байрон, завязал на шее платок из черного шелка и нарядил его в белые парусиновые штаны, пурпурный жилет, синюю куртку, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками. Все это богатство висело на Захарии, как на вешалке, но ремень хорошо стянул этот наряд у пояса, не давая ему свалиться. Затем Том отполировал до блеска башмаки и долго рвал волосы бедного Захарии расческой доктора, — отчего у юноши вновь разболелась голова. Одевание заняло минут пятнадцать и показалось старику Тому весьма утомительным занятием. Но результатом он был удовлетворен.
— Вид у тебя пока еще жалкий, но по крайней мере ты стал похож на джентльмена, — сказал старый моряк. — Я накрою ужин в столовой.
Захария, шатаясь, спустился в кабинет доктора, сел на стул и, глядя в окно, стал ждать хозяина. Он был в этой комнате всего один раз — в день приезда в этот дом, но тогда он находился в таком состоянии, что не смог осмотреться как следует. Теперь юноша внимательно оглядывался по сторонам, задерживая взгляд на корешках книг, на гравюрах с портретами известных людей. Казалось, он физически впитывает в себя чистоту, аккуратность и покой, царившее здесь. Он снова вспомнил те слова, которые так изумили его несколько дней назад. «Я готов назвать его своим сыном», — сказал тогда доктор Крэйн.
Он услышал, как к дому подъехала бричка. Том вышел к ней, распряг Эскулапа и повел его на конюшню. Затем послышались твердые шаги доктора в холле. Дверь открылась, и он вошел в кабинет. Захария с бешено колотившимся сердцем встал со стула и поклонился этому человеку. Доктор мягко положил свою руку юноше на плечо.
— Здравствуй! Что это ты вдруг вскочил?
— Я уже могу ходить, сэр, — кротко ответил Захария.
— Хорошо. Пойду переоденусь и вымою руки, а потом будем ужинать. Едва не опоздал к столу, а есть хочу, как хороший охотник после удачного дня. После еды поговорим. Кстати, ты совсем неплохо выглядишь в одежде Тома!
Том был доволен, что предложил Захарии свои наряды. По такому случаю грех было не предложить. Он поставил четыре зажженные свечи на стол красного дерева в обшитой деревом столовой, две свечи на каминную полку, и принес отменный ужин. Доктор надел свой лучший синий сюртук со свежим цветком в петлице, нацепил монокль и открыл бутылку мадеры и портвейна. Во время ужина разговор велся, в основном, о политике и искусстве. Захария изо всех сил старался не потерять нить беседы, но мадера мгновенно ударила в голову, а портвейн в ноги, и юношу едва не сморило.
Свет свечей, отражавшийся в дереве, блеск столового серебра и роскошная белоснежная скатерть пробудили в его сознании воспоминания о доме в Басе. Возникшие перед его мысленным взором образы были настолько яркими и живыми, что им тут же овладело чувство ностальгической тоски и стало невыносимо трудно унять дрожь в руках. Но он напрягал плечи, стараясь говорить ровно и надеясь на то, что доктор, поглощенный разговором и едой ничего не заметит.
На самом деле доктор все прекрасно видел. Перед ним сидел дружелюбный и общительный юноша. Несомненно, умный, с пылким, хоть и расстроенным сознанием. Он был достаточно развит для того, чтобы постичь один из основных философских постулатов: «Я хорошо знаю, что ничего не знаю». Доктор видел, что юноша чем-то расстроен и тщетно пытается скрыть это. Он смотрел на Захарию и чувствовал ту же радость, которую испытал в тот день, когда крошка Стелла встала у него на крыльце и требовательно попросила рассказать ей о Тригейусе. Тогда он чувствовал в ней что-то особенное. Она показалась ему куском удобного ковкого металла, которому можно придать самую совершенную форму. И он был счастлив стать кузнецом. В случае с Захарией было нечто большее… Он чувствовал, что способен утолить жажду Захарии, а Захария способен утолить его жажду. Доктор боялся думать о том, что у этого мальчика, возможно, нет отца, хотя в этот день, когда он подобрал его после поединка, доктор был почему-то уверен в этом.
В жизни доктору довелось пережить много лишений из-за своего физического безобразия. Но тягчайшим из всех была невозможность жениться и испытать счастье отцовства. Он отлично помнил, словно это было только вчера, ту муку и отчаяние, которые он испытал, когда одна, а затем и другая женщина с отвращением отвергли его предложения. В те дни даже просто видеть детей уже было для доктора страшным страданием, настоящей пыткой.
Доктор поморщился, обнаружив, что пролил вино. Захария такой оплошности не допустил. Значит, юноша на самом деле контролирует себя лучше, чем он, несмотря на то, что очень легко, как видно, поддается воздействию спиртного.
Они снова перешли в кабинет, где Том зажег свечи и развел в камине огонь из веток яблони и сосновых шишек, которые давали приятный лесной аромат. Старый моряк также не позабыл подвинуть стулья поближе к камину. Захария подошел было к жесткому стулу, но доктор заставил его сесть на мягкий.
— Я привык к голой деревяшке, — объяснил он и начал набивать свою трубку. Приминая табак, он улыбнулся одними губами, вспомнив о том смешном аскетизме, которому с таким отчаянием предавался в юности. — Я держу свое тело под строгим контролем. И оно мне подчиняется.
Жесткие стулья, соломенные тюфяки, простая пища, вода, вместо вина, попытки отрешиться от всего телесного, к чему подталкивает природа, и двигаться непрерывно к духовному, интеллектуальному. Что ж, он выиграл эту схватку с природой. Все чувственные страсти он сумел-таки в себе перебороть, все, кроме одной — желания иметь сына. Впрочем, эту страсть нельзя было назвать целиком чувственной. В ней было что-то от вдохновения художника, от бескорыстной Христовой любви.
«Чем привлек меня этот мальчик? Какой чертенок сидит в нем и так манит меня?» — думал доктор.
Что-то было в Захарии такое, что задевало и душу доктора и его сердце.
Доктор закурил, выпустил изо рта дым и стал смотреть на юношу. Головокружение и легкое помутнение, вызванное небольшим стаканом мадеры и наперстком портвейна, улеглось. Самочувствие Захарии заметно улучшилось. Хорошая еда и тепло от камина приободрили его. Но он не мог расслабиться на этом мягком стуле. Он был весь напряжен. Сидел, сцепив на коленях руки, пытаясь выдавить из себя какие-нибудь слова. Наконец, он смог произнести их:
— Спасибо вам, сэр, за вашу доброту. Я уже совсем поправился и больше не имею права злоупотреблять вашим гостеприимством.
— И куда же ты думаешь отправиться, мой мальчик? — спросил доктор. — У тебя есть дом?
— Нет, сэр. Но я вполне способен найти себе работу. Я уже находил раньше…
Он произнес последние слова почти с вызовом, отчего доктор улыбнулся. Ему понравилось это упрямство.
— Да, находил. На мельнице, не так ли? Но знаешь, мне кажется, что эта работа не совсем для тебя, и поэтому я тебе хочу сделать одно предложение, Захария. В моем холостяцком доме много свободного места. Общество молодого человека мне по душе. И Тому тоже. Оставайся у нас. По крайней мере, до тех пор, пока нам не удастся подыскать тебе занятие поприличнее работы на мельнице. И потом ты сам сказал, что у тебя нет дома. Попробуй рассматривать мое жилище в качестве своего временного дома. Думаю, у тебя получится. Родители твои живы?
Он задал свой вопрос как бы мимоходом, небрежно пуская перед собой кольца дыма. На самом деле никогда еще он не ждал ничьего ответа столь тревожно и страстно. Волнение переполняло его. И когда Захария отрицательно покачал головой, доктор едва не закричал от радости, хотя понимал, что речь, возможно, идет о преждевременной смерти прекрасных людей.
— В таком случае, можешь считать меня своим отцом до тех пор, пока будешь нуждаться в моей помощи.
Захария весь напрягся. Значит, тогда, несколько дней назад, в кабинете высокого господина, он не ослышался… Он покраснел до корней своих волос. В горле что-то разбухло и мешало дышать. Захария сидел на своем стуле, боясь взглянуть в глаза доктору, и только судорожно сжимал и разжимал пальцы.
Вместе с тем он понимал, что должен посмотреть на доктора. Должен сказать что-нибудь. Он медленно поднял на мужчину глаза, их взгляды встретились, и в это мгновение доктор Крэйн понял, что за чертенок скрывается в Захарии… Сотни раз в своей профессиональной практике доктор видел этот взгляд человека, избавлявшегося от страхов и вздохнувшего с облегчением. Но никогда еще доктор не видел этого взгляда таким обнаженным.
— Не надо меня благодарить, мальчик, — легко проговорил он. — Мне это необходимо так же, как и тебе. Думаю, мы с тобой прекрасно уживемся и утрясем все неясности. Ты можешь рассказать о себе, что считаешь нужным и когда захочешь. Можешь вообще ничего не рассказывать, — как тебе понравится. Тебе придется жить с ворчливым врачом-холостяком, но я, по крайней мере, буду уважать твою скрытность и сдержанность.
— Я хочу рассказать вам все, сэр. И немедленно, — проговорил Захария. — Вам лучше знать все до конца.
— Что ж, хорошо, — сказал доктор, откинулся на спинку своего стула, закинул ноги на каминную решетку и, как это умел только он, весь превратился в вежливое внимание.