Страница:
Он немедленно отправился в названную больницу и увидел, что палаты были лишь немногим лучше камер в тюрьме. Грязь, запахи и нестерпимая жара. И опять ему стало дурно от того, что он увидел. Доктора, одетые в грязные сюртуки, которые они носили только в больнице, делали обход, окруженные толпой учеников-медиков, каждый пациент осматривался и обсуждался так, как словно это был бесчувственный образец под микроскопом. Шаги студентов звонко раздавались на голом полу, они громко разговаривали и смеялись. Если бы хоть какая-нибудь часть их души имела сострадание и уважение, они не могли бы вести себя так.
Аббату трудно было представить, как можно было ожидать выздоровления несчастных больных. Вероятно, они сами этого не ждали. Бедолаги находились здесь не для того, чтобы их лечили, а для обследования и экспериментирования. В аббате закипела ярость. Когда он посещал тюрьму, то ужас брал верх над яростью, но с тех пор многое изменилось. Он не был больше зрителем на берегу, а погрузился в море, и эти люди стали ему друзьями.
В больничных книгах Майкл Бурк не значился. Сторож заметил аббату, что не каждый оборванец, подобранный в уличной драке был в состоянии вспомнить свое имя — если оно у него вообще было — но джентльмен имеет полную свободу осмотреть помещение и поискать самостоятельно. Поэтому в течение часа аббат бродил по палатам, останавливаясь у каждой кровати, где лежал рыжеволосый юноша, и спрашивая, не зовут ли его Майкл Бурк. Некоторые были не в состоянии отвечать ему, и среди них внимание аббата привлек долговязый мальчик с застенчивыми зелеными глазами, надменным детским ртом и повязкой вокруг головы.
После того, как аббат осмотрел каждого мужчину и юношу в больнице, он вернулся к зеленоглазому мальчику. Ему понравилось его лицо, которое сохранило следы воспитанности. Аббат сел на кровать и снова спросил, не он ли Майкл Бурк. Ответа не последовало, но зеленые глаза посмотрели в направлении аббата и неожиданно остановились на его лице с отчетливым выражением радости, как будто человек, неделями живший на необитаемом острове среди диких зверей неожиданно встретил себе подобного. Аббат вынул из кармана трещотку и подержал ее на ладони. Мальчик улыбнулся, в его зеленых глазах загорелся огонек радости, с которой ребенок после болезненной разлуки встречает свою любимую игрушку. Аббат опустил ее на большую ладонь, лежащую на грязном шерстяном одеяле, и мальчик сжал трещотку пальцами и спокойно заснул.
Аббат тяжело вздохнул, но остался спокойно сидеть на постели, пока время посещений не подошло к концу и его не попросили удалиться.
— Какие у него раны? — спросил аббат у врача.
— Синяки, несколько выбитых зубов, контузия и травма головы. Должно быть, получены, когда он дрался и упал на острый камень. Он выглядит, как настоящий боксер, но досталось ему здорово. Время вышло, сэр, и я прошу вас уйти.
— Он будет жить? — невозмутимо спросил аббат.
— Жить! — врач пренебрежительно фыркнул. — Да у него лоб, как у быка! Через три-четыре дня все про себя вспомнит.
Аббат поднялся.
— Я вернусь через три дня, — коротко сказал он и вышел из больницы.
Он был уже убежден в том, что это был Майкл, и, чтобы снять с Захарии обвинение в непреднамеренном убийстве, он продолжал наносить визиты важным персонам, имеющим вес в юридическом мире. Его рекомендательные письма, собственный авторитет способствовали тому, что он сразу привлек к себе внимание и был принят. Два дня спустя, после роскошного обеда аббат уже сидел в библиотеке судьи и, получив обещание, что дело мистера гардемарина Энтони Луиса Мари О'Коннела будет передано в суд с последующим освобождением как можно скорее, завел с ним разговор, который затянулся до полуночи.
Ему открылось любопытное состояние дел. Им обоим были небезразличны ни грязь и беззаконие в Лондоне, ни ужасный беспорядок и страдания в тюрьмах. Их насторожил тот факт, что патрулей не хватало и они были некомпетентны. Они были шокированы жестокостью закона и знали, что многие его жертвы были осуждены по ошибке и оказывались невиновными в преступлениях, за которые были казнены. Но что можно было сделать? Это было в духе Англии — пустить все на самотек, пока не наступит критическое положение и не проснется общественное мнение. Английское общественное мнение походило на спящего великана, разбудить которого было делом нелегким, но, однажды проснувшись, он становился могущественным.
— Есть ли признаки пробуждения в тюрьмах? — сухо спросил аббат.
Судья пожал плечами.
— Мы находимся в состоянии войны. Англия еще борется за свою жизнь, и правительство слишком озабочено внешними событиями, чтобы уделять внимание реформам внутри страны. Но лондонцы свободны в своих мнениях. Я знаю многих гуманных людей, которые отпускали вора, вместо того чтобы привлечь его к суду, потому что не были уверены в том, что не посылают этого вора на виселицу. Полицейские тоже потворствуют побегам. Присяжные учитывают смягчающие вину обстоятельства, чтобы вынести заключение «не виновен», и судьи склоняются в сторону милосердия. Если бы этого не было, то с английскими законами в их настоящем виде — со смертью в качестве наказания за большинство преступлений — у нас бы вешали по четыре человека ежедневно, а один Центральный уголовный суд поставлял бы сотню жертв ежегодно. Общественное мнение, несомненно, большая сила, но оно нуждается в лидере. Нам нужны смелые мужчины и женщины, чтобы посещать тюрьмы, погружаясь в этот ужас, получать там полную информацию, а затем заявлять об этом во всеуслышание. Но таких людей нелегко привлечь. Те, кто никогда не подвергался пыткам, очень сожалеют о несчастных, но, как правило, они довольствуются простым состраданием. Те же, кто сами прошли через великие страдания, кто знает их изнутри, принадлежат, большей частью, к людям необразованным и не обладающим властью.
Они молчали. Было поздно, и в комнате стояла тишина, только вдалеке раздавался грохот экипажей по мостовой, и в саду от ветра шелестели деревья. Граф де Кольбер много страдал. Он «прошел через страшные пытки. И молчал он сейчас не потому, что принимал решение: почти неосознанно оно было уже принято в момент, когда волны обрушились на его голову; он молчал потому, что был поражен своей медлительностью… Страдать, а затем карабкаться на берег к безопасности, пока остальные еще тонут.
…Его скулы слегка порозовели, и судья, с любопытством глядя на этого странного человека, увидел на его лице печать глубокого стыда.
Аббат боялся, как бы мальчик опять не попал в беду, но это были всего лишь опасения. Вероятно, Захария научился жить среди грязи и не пачкаться самому, и если раньше он побаивался того, что может не справиться с этим и сломаться, то теперь он чувствовал себя победителем. И никогда впредь, подобно графу де Кольберу, он не будет сидеть на берегу и безучастно смотреть, как тонут другие. Аббат прекрасно знал, куда исчезает еда и куда делась рубашка — к другим заключенным. Это доказано.
Шарль де Кольбер в его возрасте и на его месте с жадностью съедал бы свою еду и как тигр боролся бы за свою рубашку. Испытывая чувство уважения к этому юноше, аббат размышлял, нарушилось бы когда-нибудь его уединение, если бы в тот осенний день в Торре доктор не ввел бы в его гостиную Захарию. Может быть, бессмертием своей души он был обязан именно этому заключенному.
Майкл выздоравливал быстро. Его совсем не беспокоили грязь, шум и вонь больницы, но собственное бездействие приводило его в ярость, и он оказался таким буйным пациентом, что аббату было разрешено забрать его, как только это станет возможным. Вечером, перед тем, как взять Майкла из больницы, аббат пошел в гостиницу, где остановились Захария и Майкл, когда впервые приехали в Лондон, чтобы оплатить их счета и посмотреть, остались ли там их вещи.
В своей зеленой комнате аббат сложил вещи Майкла отдельно, а одежду Захарии повесил в шкаф рядом со своей. Он улыбнулся контрасту между лохмотьями Майкла и аккуратно заштопанными рубашками и носками Захарии, и тому, чем они занимались в перерывах между сражением и штормом. Среди вещей Майкла аббат нашел различные инструменты для воспроизведения звуков, которые тот собрал в разных странах — губная гармошка из Испании, концертино из Италии, трещотка из Корсики. Рубашки Захарии были обернуты вокруг нескольких ценных книг.
С трепетом истинного любителя книг аббат осторожно положил их вместе со своими, потом снова взял томик Шекспира, чтобы взглянуть на шрифт и бумагу. Его движения были автоматическими; как человек, любящий детей, должен коснуться волос ребенка, так и знаток книг должен посмотреть на шрифт и пальцем коснуться бумаги. Летний ветерок, ворвавшись в открытое окно, подхватил листок, что лежал между страниц книги, и опустил его на пол. Аббат поднял, взглянул на него, и тотчас же комната закружилась перед его глазами.
«Любовь — это божество, которое примиряет людей, успокаивает море, утихомиривает бури, дает отдых и сон в печали. Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и которые будут жить, усмиряя воинственность богов и людей».
Сначала медальон Стеллы, теперь это. Аббат постарался взять себя в руки. В этом совпадении нет ничего необычного. Медальон, который он купил для Терезы похож на многие другие. Существуют тысячи людей, которым тоже нравятся эти слова. Аббат узнал энергичный почерк доктора Крейна. Доктор выписал эти слова для сына, которого очень любил, или для жены. Граф де Кольбер вложил листок бумаги между страниц, из которых он выпал, и взгляд его упал на слова, слегка подчеркнутые в книге Захарией. «Бойся и будешь убитым». Аббат почувствовал то же, что ощутил, когда стоял в темном саду и глядел через окно на Стеллу, склонившуюся над шитьем в маленькой гостиной — он стыдился себя.
Аббат положил книгу на место и оглядел комнату. Он все больше привыкал к этой простой, обитой зеленым, каморке. Ему захотелось снимать ее постоянно, когда он распрощается с Девонширом и вернется в Лондон — снова работать до тех пор, пока не умрет за тех, кого доктор описал ему как «грязных, невежественных, злобных воров, убийц и проституток; кто оказывается лучшими из всех нас благодаря хорошим знакомствам». Это было иронией судьбы, что, найдя наконец в Девоншире любовь, дружбу и наслаждение, он должен немедленно покинуть его. Но ничего нельзя было поделать. Небо за домами окрасилось в бледно-розовый цвет, и в комнату проникли сумерки. Аббат зажег свечу и снова стал переводить и переписывать сказочную историю для Стеллы.
— В армии я состоял на дипломатической службе, — объяснил он удивленному Майклу, который, подобно всем молодым людям, не мог представить себе этого старика молодым и энергичным, как он сам.
— И к тому же прошел революцию. Я научился спать в канаве, в стоге сена, на голом полу — где угодно. Дело просто в тренировке.
Аббат старался, очевидно, отдыхать как можно меньше. Когда Майкл засыпал, то последнее, что он видел, был аббат, пишущий за столом у окна, и свеча рядом с ним. Когда он просыпался, аббат уже уходил к мессе, и Майкл спокойно лежал и ждал, когда тот вернется со свежими булочками и маслом, которые всегда покупал по пути домой. Потом хозяйка принесет им крепкий горячий кофе, и они вместе выпьют его в тихой зеленой комнате.
Хотя в больнице Майкл вел себя очень буйно, теперь он изменился, несмотря на то, что был одержим желанием пойти к Захарии. Тихая комната успокаивала его, а бесконечная доброта аббата и появившаяся уверенность в том, что их дружба с Захарией перешла в новую фазу, сделали свое доброе дело.
Тот факт, что Захария чуть не убил его, вызывал в нем не возмущение, а напротив, глубокое уважение.
Те, кто могли убить его, Майкла Бурка, в справедливой драке, были храбрыми малыми. Но, если бы не Захария, он убил бы того негодяя, который чуть не удрал с его кошельком и «бычьим ревом». Захария видел это. Он знал, что Майкл был пьян, и ярость полностью овладела им. Захария спас его от многих отвратительных неприятностей в течение их дружбы, но никогда еще не вызволял его из такой мерзости, какой могло бы стать это убийство. Услуга, оказанная Захарией, его собственная благодарность, адское время, проведенное им в больнице, тот факт, что Захария все еще находился в Ньюгейте — все это касалось их дружбы, которая теперь представлялась рыжему мичману основанием, на котором он мог заново построить свою до настоящего момента беспорядочную жизнь. Майкл поклялся, что в будущем сделает все, чего захочет Захария, будет видеть вещи такими, какими видит их Захария. Образ мыслей молодого человека был прям так же, как и его поведение.
И этот старый аббат был таким же — мудрым и обходительным. Майкл понимал, что родиться таким невозможно. Этот покой наступает только после такой борьбы, о которой и подумать страшно. После этих непривычных ему мыслей Майкл пришел к заключению, что такие победители были и всегда будут очень редкими птицами, но остальной мир обязан распознать их и прислушаться к их словам… Он выбросит этот дурацкий «бычий рев» и поедет на Гентианский холм.
Но аббат настоял на том, чтобы Майкл сначала посетил своего опекуна, — это его обязанность. Перед этим он взял Майкла в Ньюгейт навестить Захарию. Смеясь, аббат наблюдал, как мальчики весело выкрикивали упреки в адрес друг друга. Майкл подпрыгивал, как собака, набрасывающаяся на своего хозяина, и его подвижный зад вертелся так, словно у него и впрямь был хвост. Изможденное лицо Захарии светилось такой радостью, что ужас этого места почти растворился в ней подобно туману, рассеивающемуся в лучах солнца.
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он был счастлив до блаженства. Но Захария почувствовал себя не менее счастливым, хотя и был немного удивлен, когда наконец пришел в себя и понял, где он и кто за ним ухаживает.
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Аббату трудно было представить, как можно было ожидать выздоровления несчастных больных. Вероятно, они сами этого не ждали. Бедолаги находились здесь не для того, чтобы их лечили, а для обследования и экспериментирования. В аббате закипела ярость. Когда он посещал тюрьму, то ужас брал верх над яростью, но с тех пор многое изменилось. Он не был больше зрителем на берегу, а погрузился в море, и эти люди стали ему друзьями.
В больничных книгах Майкл Бурк не значился. Сторож заметил аббату, что не каждый оборванец, подобранный в уличной драке был в состоянии вспомнить свое имя — если оно у него вообще было — но джентльмен имеет полную свободу осмотреть помещение и поискать самостоятельно. Поэтому в течение часа аббат бродил по палатам, останавливаясь у каждой кровати, где лежал рыжеволосый юноша, и спрашивая, не зовут ли его Майкл Бурк. Некоторые были не в состоянии отвечать ему, и среди них внимание аббата привлек долговязый мальчик с застенчивыми зелеными глазами, надменным детским ртом и повязкой вокруг головы.
После того, как аббат осмотрел каждого мужчину и юношу в больнице, он вернулся к зеленоглазому мальчику. Ему понравилось его лицо, которое сохранило следы воспитанности. Аббат сел на кровать и снова спросил, не он ли Майкл Бурк. Ответа не последовало, но зеленые глаза посмотрели в направлении аббата и неожиданно остановились на его лице с отчетливым выражением радости, как будто человек, неделями живший на необитаемом острове среди диких зверей неожиданно встретил себе подобного. Аббат вынул из кармана трещотку и подержал ее на ладони. Мальчик улыбнулся, в его зеленых глазах загорелся огонек радости, с которой ребенок после болезненной разлуки встречает свою любимую игрушку. Аббат опустил ее на большую ладонь, лежащую на грязном шерстяном одеяле, и мальчик сжал трещотку пальцами и спокойно заснул.
Аббат тяжело вздохнул, но остался спокойно сидеть на постели, пока время посещений не подошло к концу и его не попросили удалиться.
— Какие у него раны? — спросил аббат у врача.
— Синяки, несколько выбитых зубов, контузия и травма головы. Должно быть, получены, когда он дрался и упал на острый камень. Он выглядит, как настоящий боксер, но досталось ему здорово. Время вышло, сэр, и я прошу вас уйти.
— Он будет жить? — невозмутимо спросил аббат.
— Жить! — врач пренебрежительно фыркнул. — Да у него лоб, как у быка! Через три-четыре дня все про себя вспомнит.
Аббат поднялся.
— Я вернусь через три дня, — коротко сказал он и вышел из больницы.
Он был уже убежден в том, что это был Майкл, и, чтобы снять с Захарии обвинение в непреднамеренном убийстве, он продолжал наносить визиты важным персонам, имеющим вес в юридическом мире. Его рекомендательные письма, собственный авторитет способствовали тому, что он сразу привлек к себе внимание и был принят. Два дня спустя, после роскошного обеда аббат уже сидел в библиотеке судьи и, получив обещание, что дело мистера гардемарина Энтони Луиса Мари О'Коннела будет передано в суд с последующим освобождением как можно скорее, завел с ним разговор, который затянулся до полуночи.
Ему открылось любопытное состояние дел. Им обоим были небезразличны ни грязь и беззаконие в Лондоне, ни ужасный беспорядок и страдания в тюрьмах. Их насторожил тот факт, что патрулей не хватало и они были некомпетентны. Они были шокированы жестокостью закона и знали, что многие его жертвы были осуждены по ошибке и оказывались невиновными в преступлениях, за которые были казнены. Но что можно было сделать? Это было в духе Англии — пустить все на самотек, пока не наступит критическое положение и не проснется общественное мнение. Английское общественное мнение походило на спящего великана, разбудить которого было делом нелегким, но, однажды проснувшись, он становился могущественным.
— Есть ли признаки пробуждения в тюрьмах? — сухо спросил аббат.
Судья пожал плечами.
— Мы находимся в состоянии войны. Англия еще борется за свою жизнь, и правительство слишком озабочено внешними событиями, чтобы уделять внимание реформам внутри страны. Но лондонцы свободны в своих мнениях. Я знаю многих гуманных людей, которые отпускали вора, вместо того чтобы привлечь его к суду, потому что не были уверены в том, что не посылают этого вора на виселицу. Полицейские тоже потворствуют побегам. Присяжные учитывают смягчающие вину обстоятельства, чтобы вынести заключение «не виновен», и судьи склоняются в сторону милосердия. Если бы этого не было, то с английскими законами в их настоящем виде — со смертью в качестве наказания за большинство преступлений — у нас бы вешали по четыре человека ежедневно, а один Центральный уголовный суд поставлял бы сотню жертв ежегодно. Общественное мнение, несомненно, большая сила, но оно нуждается в лидере. Нам нужны смелые мужчины и женщины, чтобы посещать тюрьмы, погружаясь в этот ужас, получать там полную информацию, а затем заявлять об этом во всеуслышание. Но таких людей нелегко привлечь. Те, кто никогда не подвергался пыткам, очень сожалеют о несчастных, но, как правило, они довольствуются простым состраданием. Те же, кто сами прошли через великие страдания, кто знает их изнутри, принадлежат, большей частью, к людям необразованным и не обладающим властью.
Они молчали. Было поздно, и в комнате стояла тишина, только вдалеке раздавался грохот экипажей по мостовой, и в саду от ветра шелестели деревья. Граф де Кольбер много страдал. Он «прошел через страшные пытки. И молчал он сейчас не потому, что принимал решение: почти неосознанно оно было уже принято в момент, когда волны обрушились на его голову; он молчал потому, что был поражен своей медлительностью… Страдать, а затем карабкаться на берег к безопасности, пока остальные еще тонут.
…Его скулы слегка порозовели, и судья, с любопытством глядя на этого странного человека, увидел на его лице печать глубокого стыда.
2
В течение последующих двух дней ожидания аббат навестил Захарию в тюрьме и Майкла в больнице. Разговор с Захарией был практически невозможен, но ему удалось прокричать, что Майкл жив и выздоравливает, и что освобождение самого Захарии — дело только времени. Он положил небольшой пакет с едой в деревянную ложку, которую Захария протянул через решетку. Еду Захария быстро спрятал в карман, но есть не стал. С каждым днем он все больше походил на пугало, его тело покрылось синяками и ранами от постоянных потасовок в камере, но теперь, когда он узнал о Майкле, его глаза излучали спокойствие. В его лице и манере держаться не было следов унижения или развращенности, и если он не стирал свою рубашку, то только потому, что рубашки уже не было.Аббат боялся, как бы мальчик опять не попал в беду, но это были всего лишь опасения. Вероятно, Захария научился жить среди грязи и не пачкаться самому, и если раньше он побаивался того, что может не справиться с этим и сломаться, то теперь он чувствовал себя победителем. И никогда впредь, подобно графу де Кольберу, он не будет сидеть на берегу и безучастно смотреть, как тонут другие. Аббат прекрасно знал, куда исчезает еда и куда делась рубашка — к другим заключенным. Это доказано.
Шарль де Кольбер в его возрасте и на его месте с жадностью съедал бы свою еду и как тигр боролся бы за свою рубашку. Испытывая чувство уважения к этому юноше, аббат размышлял, нарушилось бы когда-нибудь его уединение, если бы в тот осенний день в Торре доктор не ввел бы в его гостиную Захарию. Может быть, бессмертием своей души он был обязан именно этому заключенному.
Майкл выздоравливал быстро. Его совсем не беспокоили грязь, шум и вонь больницы, но собственное бездействие приводило его в ярость, и он оказался таким буйным пациентом, что аббату было разрешено забрать его, как только это станет возможным. Вечером, перед тем, как взять Майкла из больницы, аббат пошел в гостиницу, где остановились Захария и Майкл, когда впервые приехали в Лондон, чтобы оплатить их счета и посмотреть, остались ли там их вещи.
В своей зеленой комнате аббат сложил вещи Майкла отдельно, а одежду Захарии повесил в шкаф рядом со своей. Он улыбнулся контрасту между лохмотьями Майкла и аккуратно заштопанными рубашками и носками Захарии, и тому, чем они занимались в перерывах между сражением и штормом. Среди вещей Майкла аббат нашел различные инструменты для воспроизведения звуков, которые тот собрал в разных странах — губная гармошка из Испании, концертино из Италии, трещотка из Корсики. Рубашки Захарии были обернуты вокруг нескольких ценных книг.
С трепетом истинного любителя книг аббат осторожно положил их вместе со своими, потом снова взял томик Шекспира, чтобы взглянуть на шрифт и бумагу. Его движения были автоматическими; как человек, любящий детей, должен коснуться волос ребенка, так и знаток книг должен посмотреть на шрифт и пальцем коснуться бумаги. Летний ветерок, ворвавшись в открытое окно, подхватил листок, что лежал между страниц книги, и опустил его на пол. Аббат поднял, взглянул на него, и тотчас же комната закружилась перед его глазами.
«Любовь — это божество, которое примиряет людей, успокаивает море, утихомиривает бури, дает отдых и сон в печали. Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и которые будут жить, усмиряя воинственность богов и людей».
Сначала медальон Стеллы, теперь это. Аббат постарался взять себя в руки. В этом совпадении нет ничего необычного. Медальон, который он купил для Терезы похож на многие другие. Существуют тысячи людей, которым тоже нравятся эти слова. Аббат узнал энергичный почерк доктора Крейна. Доктор выписал эти слова для сына, которого очень любил, или для жены. Граф де Кольбер вложил листок бумаги между страниц, из которых он выпал, и взгляд его упал на слова, слегка подчеркнутые в книге Захарией. «Бойся и будешь убитым». Аббат почувствовал то же, что ощутил, когда стоял в темном саду и глядел через окно на Стеллу, склонившуюся над шитьем в маленькой гостиной — он стыдился себя.
Аббат положил книгу на место и оглядел комнату. Он все больше привыкал к этой простой, обитой зеленым, каморке. Ему захотелось снимать ее постоянно, когда он распрощается с Девонширом и вернется в Лондон — снова работать до тех пор, пока не умрет за тех, кого доктор описал ему как «грязных, невежественных, злобных воров, убийц и проституток; кто оказывается лучшими из всех нас благодаря хорошим знакомствам». Это было иронией судьбы, что, найдя наконец в Девоншире любовь, дружбу и наслаждение, он должен немедленно покинуть его. Но ничего нельзя было поделать. Небо за домами окрасилось в бледно-розовый цвет, и в комнату проникли сумерки. Аббат зажег свечу и снова стал переводить и переписывать сказочную историю для Стеллы.
3
На следующий день он в наемной карете привез Майкла к себе и уложил в кровать с темно-красным покрывалом. Поскольку другой кровати в комнате не было, то сам аббат устроился на соломенном тюфяке на полу. Майкл бурно протестовал, но ничего не мог поделать с железной решимостью хозяина. Аббат заверил его, что он прекрасно спит в таких условиях.— В армии я состоял на дипломатической службе, — объяснил он удивленному Майклу, который, подобно всем молодым людям, не мог представить себе этого старика молодым и энергичным, как он сам.
— И к тому же прошел революцию. Я научился спать в канаве, в стоге сена, на голом полу — где угодно. Дело просто в тренировке.
Аббат старался, очевидно, отдыхать как можно меньше. Когда Майкл засыпал, то последнее, что он видел, был аббат, пишущий за столом у окна, и свеча рядом с ним. Когда он просыпался, аббат уже уходил к мессе, и Майкл спокойно лежал и ждал, когда тот вернется со свежими булочками и маслом, которые всегда покупал по пути домой. Потом хозяйка принесет им крепкий горячий кофе, и они вместе выпьют его в тихой зеленой комнате.
Хотя в больнице Майкл вел себя очень буйно, теперь он изменился, несмотря на то, что был одержим желанием пойти к Захарии. Тихая комната успокаивала его, а бесконечная доброта аббата и появившаяся уверенность в том, что их дружба с Захарией перешла в новую фазу, сделали свое доброе дело.
Тот факт, что Захария чуть не убил его, вызывал в нем не возмущение, а напротив, глубокое уважение.
Те, кто могли убить его, Майкла Бурка, в справедливой драке, были храбрыми малыми. Но, если бы не Захария, он убил бы того негодяя, который чуть не удрал с его кошельком и «бычьим ревом». Захария видел это. Он знал, что Майкл был пьян, и ярость полностью овладела им. Захария спас его от многих отвратительных неприятностей в течение их дружбы, но никогда еще не вызволял его из такой мерзости, какой могло бы стать это убийство. Услуга, оказанная Захарией, его собственная благодарность, адское время, проведенное им в больнице, тот факт, что Захария все еще находился в Ньюгейте — все это касалось их дружбы, которая теперь представлялась рыжему мичману основанием, на котором он мог заново построить свою до настоящего момента беспорядочную жизнь. Майкл поклялся, что в будущем сделает все, чего захочет Захария, будет видеть вещи такими, какими видит их Захария. Образ мыслей молодого человека был прям так же, как и его поведение.
И этот старый аббат был таким же — мудрым и обходительным. Майкл понимал, что родиться таким невозможно. Этот покой наступает только после такой борьбы, о которой и подумать страшно. После этих непривычных ему мыслей Майкл пришел к заключению, что такие победители были и всегда будут очень редкими птицами, но остальной мир обязан распознать их и прислушаться к их словам… Он выбросит этот дурацкий «бычий рев» и поедет на Гентианский холм.
Но аббат настоял на том, чтобы Майкл сначала посетил своего опекуна, — это его обязанность. Перед этим он взял Майкла в Ньюгейт навестить Захарию. Смеясь, аббат наблюдал, как мальчики весело выкрикивали упреки в адрес друг друга. Майкл подпрыгивал, как собака, набрасывающаяся на своего хозяина, и его подвижный зад вертелся так, словно у него и впрямь был хвост. Изможденное лицо Захарии светилось такой радостью, что ужас этого места почти растворился в ней подобно туману, рассеивающемуся в лучах солнца.
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он был счастлив до блаженства. Но Захария почувствовал себя не менее счастливым, хотя и был немного удивлен, когда наконец пришел в себя и понял, где он и кто за ним ухаживает.
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
1
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
2
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.