Страница:
Кто выйдет на холм? Житель моря из его глубин, восседающий на белом коне? Белокурый охотник? Принц, прорвавшийся сквозь шиповник, чтобы разбудить Спящую Красавицу в замке. Щеки девушки разгорелись, и глаза сияли, когда она всматривалась и вслушивалась. И вот листья раздвинулись — и он выехал из этого зеленого моря, загорелый юноша на пестром пони. Он был одет в плащ из овечьей шкуры, а через плечо его был перекинут охотничий рог. Юноша пел, поднимаясь по зеленому склону под стеной замка, но не смотрел вверх. На подоконнике рядом с Розалиндой стояла ваза весенних цветов — горечавки и пролески. Она вытащила их из вазы и бросила вниз, на всадника, когда он проезжал под окном.
Он встряхнул головой, совсем как молодой жеребенок сделал бы это, если бы влажные цветы упали на него, остановил своего пони, и посмотрел вверх, смеясь. Но, увидев в окне девушку, он перестал смеяться, впрочем, как и она. Целую минуту они смотрели друг на друга в безмолвии, и только потом юноша спросил:
— Как тебя зовут?
— Розалинда.
— А меня Иоанн.
Этого было достаточно. Уже лишь тем, что они сказали свои имена, они дали друг другу обет верности.
— Ты знаешь Беверли-Хилл? — спросил он ее.
— Это тот холм с полуразрушенной каменной стеной на вершине? Кто-то строит там маленький дом из ее камней.
— Это я строю пастушью хижину, — сказал Иоанн, — и я буду там на закате с моими овцами.
Охапка горечавок рассыпалась по гриве его пони. Уже больше не глядя на девушку, он сделал из них маленький букет и привязал его к своему плащу, затем он ускакал прочь, туда, вниз, в море зеленых листьев, и Розалинда услышала звук его рожка, затихающий вдали.
На закате следующего дня она пришла в Беверли-Хилл, лишь только чайки полетели, домой к морю, и, скрытые серой каменной стеной пастушьей хижины, которую он строил, они немного поболтали, а затем поцеловались. Тот поцелуй так расхрабрил их, что после они уже ездили по округе вместе — он, на своем пестром пони, и она, на своем гнедом скакуне. Они оба выросли без матерей, и их занятые отцы едва ли знали о том, что делают их дети. Если кто-то и встречал их, то предпочитал помалкивать.
У них было два любимых места встречи — Беверли-Хилл и часовня святого Михаила, где, как казалось, однажды во сне он видел монаха-отшельника. Он всегда любил эту часовню и открыл ее очень давно, когда был еще маленьким и убежал из дома после того, как его суровый и нелюбящий отец избил его без всяких на то причин. Тогда у него возникла смутная идея бежать к морю, но когда он добрался до побережья Торре и увидел часовню на холме, то забрался туда, чтобы посмотреть, что там внутри. Внутри часовни было мирно и тихо, и он сел там отдыхать, и из той тишины каким-то образом к нему пришло осознание того, что время уходить в море еще не наступило. Что оно придет позже. Что теперь он должен идти и терпеть несправедливость своего отца и его нелюбящий дом. И он вернулся и мрачно терпел до тех пор, пока встреча с Розалиндой не наполнила его жизнь радостью.
Из-за того, что она стала одним из мест их встреч, теперь Иоанн любил часовню более, чем когда-либо, и пастушья хижина, которую он строил на вершине Беверли-Хилл из камней старой стены, стала в его представлении другой часовней, и он стал видеть себя другим отшельником, строящим ее. Чтобы сделать ее похожей на другие часовни, насколько это было ему доступно, Иоанн выкопал молодое тисовое дерево из Викаборо и посадил его там. И, чтобы сделать его святым, как тисовые деревья во дворах церквей, он вырезал на его коре крест. И чтобы его хижина не отличалась от часовни, он вырезал на одном из камней цветы горечавки.
Это случилось тогда, когда Иоанн, подрезая садовые тисы, стал придавать им фантастические формы. Он был обучен искусству стрижки садовых деревьев, так же, как и всем другим садовым работам. Его отец не следил за садом, и не стал возражать, когда этим занялся Иоанн. Юноша был садовником, и пчеловодом, и пастухом, и пахарем, и песня его звенела над холмами, в то время как отец занимался скотом, урожаем и делами фермы.
Прошел год, и радость любви к Розалинде начала превращаться в боль и сомнения. Она была почти совсем ребенок, а Иоанн был уже взрослым и ясно видел, что очень скоро им придется сделать одно из двух. Или расстаться навсегда, или пожениться. Но как он мог жениться на ней, когда он был всего лишь сыном крестьянина, а она была леди? Правда, его мать тоже была леди, убежавшая из дома, чтобы выйти замуж за его отца, и ее кровь текла в его жилах, и чудесный охотничий рог достался ему в наследство от матери, но, несмотря на все это, Иоанн был всего лишь сыном крестьянина.
И вот, однажды летом, теплой и лунной ночью юноша пришел на Беверли-Хилл и сел около своей недостроенной хижины. За ним стоял молодой тис, словно высокое копье, воткнутое в землю, а перед ним серебряной полосой до самого горизонта простиралось спокойное море. И здесь ему предстояло бороться с собой и вынести свое решение. Он должен был сделать то, о чем думал, будучи еще совсем юным. Он должен был идти в море. Англия воевала с Испанией, и моряки были нужны.
Он поедет в Плимут и там наймется на корабль. Если же там станут сомневаться в его полезности, он скажет им, что он искусный барабанщик. И это было правдой. Дед Иоанна плавал в Индию и вернулся корабельным барабанщиком, а его барабан теперь лежал на чердаке в Викаборо, и почти с самого детства юноша практиковался в игре на нем. Если же он останется здесь, скрытый этими зелеными холмами, будто овца в своем загоне, он навсегда останется мечтающим пастухом, но если он пойдет в море и будет бороться, он увидит мир и, возможно, вернется мужчиной, за которого Розалинде будет позволено выйти замуж.
Хотя Иоанн и был тихим юношей, он подозревал о силах, сокрытых в нем. Он знал об этом, ведь чувствительность досталась ему от матери — та чувствительность, которой даже не понимал его отец — вместе со способностью к изящным манерам и ясному мышлению. Итак, Иоанн должен был уйти, покинуть мирную тишь своих овечьих загонов и увидеть жизнь такой, какова она есть, там, где навстречу открываются небеса и люди видят смерть во всем ее ужасе и храбрость во всем ее величии. Но это решение было непростым — он слишком любил этот кусочек земли, и мысль о разлуке на годы с Розалиндой, девушкой настолько молодой, что она вполне могла забыть его, была невыносимой. Да он и не чувствовал себя очень смелым. Овечий загон был ему гораздо более по вкусу, чем распахнутые небеса. И эта битва с самим собой, там, на вершине холма, была самой трудной в его жизни.
Бывало, сельская местность вечерами наполнялась звуком рожка Иоанна, звеневшим над холмами, но теперь припозднившиеся сельчане, возвращаясь домой, могли слышать далеко разносившийся звук барабана и терялись в догадках, откуда бы он мог доноситься. Он доносился с Беверли-Хилл, где Джон практиковался в древнем искусстве девонских моряков.
Затем он попрощался с Розалиндой и уплыл на другую сторону света, и годы терпел жизнь, казавшуюся ему тогда адом. Но в промежутках между битвами и штормами, ранами, лихорадкой, голодом и жаждой, Иоанн выучился большему, чем храбрости и искусству войны и морскому делу. Он плавал под началом славного капитана, который сильно привязался к нему, и в конце концов, сделал его своим помощником. На корабле был и священник, приносивший ему книги, когда юноша болел, и прививший ему радость познания. Когда он отплывал из Девона, он был всего лишь барабанщиком и принимал пищу вместе с командой. Когда он возвращался домой, он обедал уже с капитаном и усвоил манеры поведения воспитанных людей и их образ мышления. Но он все еще хотел быть фермером, но таким фермером, за которого Розалинде было бы позволено выйти замуж. Но после трех лет разлуки не забыла ли она его и не вышла ли замуж за другого человека? Во время последних недель дороги домой мысль о том, что он может ее потерять, была подобно ночному кошмару, который достиг своего апогея в последнюю ночь, когда уже в пределах видимости Англии их потрепанный и более уже не годный к службе корабль был застигнут штормом. Тогда Иоанн подумал, что, вероятно, пострадал за свой выбор уйти в море. Борясь вместе со всей командой за жизнь корабля, он был мучим мыслью о том, что Розалинда была верна ему, но он, всего лишь в нескольких милях от нее, променяет любовь на смерть, повергнув возлюбленную в горе.
А теперь я хочу еще раз вернуть свое повествование к шторму, пронесшемуся над побережьем Торре. Рыбаки и все люди, жившие у моря, развили в себе удивительное сверхчувство, позволявшее им знать, когда корабль находится в беде даже до того, как они услышат грохот пушек, всего лишь по мимолетному взгляду на водяную пыль, узнать о раненом олене, затравленном до смерти белыми всадниками моря. И поэтому я ничуть не удивился, когда некоторое время спустя, безо всяких видимых или слышимым сигналов бедствия, обнаружил, что мы с Розалиндой уже больше не одни на побережье. Рядом с нами уже стояло несколько человек, которые с трудом, напрягая глаза, пытались увидеть что-то, чего еще нельзя было увидеть. Мы с Розалиндой присоединились к ним, и она была первой, кто заметил севший на мель корабль.
Стон пронесся по побережью, когда и остальные увидели это. Его грот-мачта уже ушла под воду, и корабль беспомощно тонул. Был прилив, и ветер все время усиливался. При свете полной луны мы могли видеть громадные волны, бьющиеся о дамбу у торрского аббатства, взметающиеся в облаке водяных брызг и затем обрушивающиеся на луга под вязами и ясенями. Если бы кто-нибудь из людей отважился покинуть корабль, их спасение в этом ужасном море стало бы практически невозможным. Еще мужчины и женщины торопились спуститься к берегу, и так хорошо известная борьба началась снова.
Теперь мы с Розалиндой оказались отделены друг от друга, но я увидел ее, работающую, как никогда, помогающую тащить лодки вниз, так, как только это могло быть доступно человеческим силам. Но только несколько лодок смогло отойти от берега. Остальные были тут же потоплены, и нам пришлось спасать спасателей.
Я не помню, сколько человек было тогда спасено с разбитого корабля, но их было немного. Но я точно помню, как Розалинда спасала Иоанна, и тогда спасение это показалось мне чудесным, да я и теперь думаю так же. Я видел ее бегущей по берегу к Торрскому аббатству. Побережье уже скрылось под водой, и теперь море подступало к лугам. В ярком свете луны я видел отблеск ее голубого плаща, развевающегося за ее плечами подобно крыльям, зеленую траву, летящую серебристую пыль, и зрелище это было странным и прекрасным. Я было бросился за ней, но ветер был настолько свирепым, что я едва мог бороться с ним. А она все еще бежала, словно сила ее крыльев была могущественней силы ветра. Я слышал много старых историй о маленьких детях, упавших с высоты и приземлившихся на землю мягко, будто на крыльях, и о святых, путешествовавших из одного места в другое, если они имели в том большую нужду, со скоростью птиц, как если бы они обладали силами, не принадлежащими человеку, пока он остается в своем земном теле, но которые могут принадлежать ему впоследствии. Я не верил во все эти истории до той самой ночи.
Я боролся с ветром, пока не достиг конца луга, где уже показался парк Торрского аббатства и где голубой плащ Розалинды лежал на траве, как будто бы это уже не были ее крылья, в которых она нуждалась. Хотя я и стоял на траве, морская вода плескалась у самых моих ног, а волны разбивались всего в нескольких футах от меня. Луна вышла из-за облака, и я увидел девушку снова — она стояла по пояс в воде, будто дикая русалка, с подолом юбки, плавающим вокруг нее в воде и с темными развевающимися волосами.
Громадная волна надвигалась на нее с плавной, но страшной скоростью — громадная кривая зеленого огня, взметающаяся все выше и выше, с гребнем пены наверху. В следующий момент она должна была достигнуть наивысшей точки своего движения и обрушиться с грохотом. Розалинда бросилась навстречу волне с протянутыми руками, и я знал, что она увидела в этой кривой, потому что это была волна моего сна. Я попытался пробиться к девушке сквозь меньшие волны, но я был словно в кошмаре, мои ноги налились свинцом, а сердце — страхом. Розалинда не должна была удержаться на ногах. Это было невозможно даже для самого сильного мужчины, когда обрушилась та волна. Она поднялась над головой Розалинды, и грохот, разнесшийся по всему берегу, оглушил меня, а летящие брызги ослепили, едва лишь я попытался пробить себе дорогу сквозь них. Когда я снова обрел способность видеть, девушка все еще удерживалась на ногах, и ее руки крепко держали тело человека, который мог быть захлестнутым волной на берегу, если бы Розалинда не оказалась там, чтобы спасти его.
Я добрался до нее, и мы вытащили человека на луг вместе. Я взглянул в его лицо и с трудом узнал того прекрасного юношу, которого видел под тисовым деревом около часовни в свете свечей, но я не сказал: «Он мертв», потому что знал, что чудо еще не окончилось.
Розалинда не произнесла ни слова, но действовала так, будто бы скорость ее полета была все еще с ней. Она открыла ворота, ведущие с луга в парк, и затем расстелила на земле свой голубой плащ. Мы положили на него Иоанна и понесли через парк к аббатству, как когда-то, давным-давно, должно быть, также монахи несли отшельника Иоанна. Ветер ревел в деревьях и волны бились о дамбу за нашими спинами. То и дело слабый свет луны освещал группы испуганных, свернувшихся калачиком оленей, и их рога блестели, будто сделанные из серебра. И впереди огни аббатства показывали дорогу, по которой нам следовало идти.
Дорога показалась мне бесконечной, так изнурен я был этой тяжестью, и когда мы достигли главного холма аббатства, странный беспорядок огней и спешащих фигур показал мне, что Иоанн был не единственным пострадавшим человеком, принесенным в аббатство в ту ночь, и борьба, начатая на побережье, продолжалась в главном холле. Я же был подавлен, оказавшись снова в этом месте, где я когда-то жил монахом, найдя его уже не монастырем, а частным жилищем.
Освобожденный от своей ноши, я уже думал сесть где-нибудь в углу, обхватив голову руками, чтобы дать отдых моему разуму и восстановить силы. Но когда я снова поднял голову, я увидел Иоанна, лежащего на полу недалеко от меня, и сильного опытного рыбака, склонившегося над ним. Розалинда стояла на коленях позади юноши, пристально глядя на его безжизненное лицо, обращенное к ней. Я поднялся и подошел к ней, коснулся ее плеча и заговорил, но она не видела и не слышала меня. Я уже больше ничего не мог сделать для этих двоих и повернулся, чтобы идти помогать другим.
Первый неясный свет восхода прошел сквозь высокие окна, когда я снова вернулся к ним и нашел пришедшего в сознание Иоанна, тепло укутанного в одеяла, и ухаживающую за ним Розалинду. С ними обоими все было в порядке и они были поглощены друг другом. С благодарностью Богу я перекрестил их и повернулся, чтобы возвратиться домой.
Но в дверях я помедлил мгновение, оглянувшись, потому что они стали будто бы моими детьми, и мне не хотелось оставлять их, и тут я увидел, что Розалинда направляется ко мне. Она сделала реверанс, как тогда в часовне, взяла мою руку и сказала, немного задыхаясь:
— Вы так помогли нам. Почему? Кто вы?
— Иоанн, — сказал я. — Тот, кто помогает всем и утешает всех, кто приходит в часовню. И будет делать это, пока она стоит.
Я благословил ее снова и ушел туда, в рассвет, который был мирным и прекрасным, теперь, когда закончился шторм. Я оглянулся еще раз, она стояла, прислонившись к двери, потирая руками глаза, как уставший и сбитый с толку ребенок. Я знал, что никогда больше уже не увижу ни ее, ни Иоанна, хотя всегда буду молиться за них и всех тех, чьи жизни в будущих поколениях будут соответствовать их образцу. И я знал, что до конца своей жизни она будет думать обо мне, как о госте из рая, посланном помочь им в их нуждах. Или в конце концов Розалинда будет думать так, а Иоанн, быть может, будет сдержаннее в своих суждениях. Но они не забудут отшельника, они будут почитать его и учить своих детей почитать его до тех пор, пока не умрут, но благодаря им эта легенда будет жить и после их смерти. И это было то, чего я хотел.
С тех пор прошли годы, и теперь я уже очень старый человек, почти при смерти, и, как я и ожидал, мне более не довелось увидеть их, хотя я слышал о них и об их счастье. После штормов их юности, они, как говорится в старых сказках, жили долго и счастливо. Вот и окончена моя история, и я убираю книгу в тайник дымохода. Если верно то, что однажды она будет найдена, значит, это произойдет. Если нет, она останется непрочитанной. Я буду доволен в любом случае. И я доволен тем, что моя смерть уже близка. Мой дух последует за духом отшельника в рай, но Иоанн никогда не покинет этот клочок земли между зелеными холмами и морем».
— Старая история в наши дни — словно эта вновь зажженная свеча, — тихо сказал аббат.
— Это прекрасно, но весьма странно, — сказал Захария.
— Почему странно? Эта история уходит своими корнями глубоко в этот кусочек земли. И верно, что она должна возродиться снова и снова, быть может. Как и горечавки. И потом, Захария, опыт каждого из нас не единственный в своем роде, как мы порой думаем. Мы учимся так же, как учились наши отцы, и так же страдаем.
— Это многое объясняет, — сказал Захария. — Если моя любовь к Стелле — это новый побег старой любви, тогда меня уже не удивляет то, что любовь пришла так внезапно.
— И мое внезапное расположение к тебе так же объяснимо, — сказал аббат, — как и эхо охотничьего рога над Беверли-Хилл, и звук барабана.
— Розалинда и Иоанн закончили свои жизни в Викаборо, — удовлетворенно сказал Захария, — те две могилы, с вырезанными на них горечавками, должны быть их могилами.
— Возможно… Но не хочешь ли ты спать?
— Спать? После такой истории? Нет.
— Тогда расскажи мне, как ты нашел Стеллу.
Захария рассказал все, а затем разговор перешел на любовь и ее таинство.
— Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей… — пробормотал Захария, подавляя зевок.
Вопреки своим ожиданиям, он все-таки захотел спать.
— Это написано на клочке бумаги в твоем Шекспире, — сказал аббат медленно, — он выпал, когда я убирал книгу.
— Доктор выписал это для меня, когда я уходил в море, — объяснил Захария, — он думал, что мне будет лучше иметь это, потому что это было написано на клочке бумаги в медальоне Стеллы.
Он бормотал, совсем как засыпающий ребенок, и в этот момент широко зевнул. Он и лежал, как ребенок, немного приподнявшись, подперев голову рукой, и его темные ресницы отбрасывали густые тени на впавшие щеки. Он выглядел совсем сонным, расслабленным, уносящимся в небытие, но внезапно напрягся и приподнялся на локте, с разумом ясным, как никогда.
Что случилось? Аббат снова пододвинул свой стул к окну и теперь сидел там — лицо его было в тени, и он не двигался и ничего не говорил. Покой комнаты не нарушался ни звуком, ни движением, тем не менее вся она была пронизана чувством таким сильным, что Захария испытывал на себе его давление, почти невыносимое, как тот страх, который душил его перед Трафальгаром. Юноша сел в кровати, и жалость охватила его. Он понял, что за чувство это было. Его необычайно зрелое сочувствие достигло сидящего в кресле человека, будто дуновение возвращающегося к жизни воздуха. Внезапно они будто бы поменялись местами. И теперь это он, Захария, неподвижно и терпеливо ждущий, казался старше их обоих.
Наконец аббат зашевелился и наклонился вперед с зажатыми между коленей ладонями.
— Доктор рассказал тебе что-нибудь про Стеллу, когда дал этот клочок бумаги? — спросил он.
Его голос был ясным, сухим и твердым, и голос Захарии был также ясен, когда он отвечал.
— Он рассказал мне, что Стелла была удочерена отцом и матушкой Спригг.
Все еще объединенным чувством присутствия некоего совершенства, им казалось, что голос каждого из них будто звучал в душе другого, так что в конце концов они слились в симфонию совершенной симпатии друг к другу.
— Расскажи мне все, что ты знаешь об этом удочерении, — почти приказал аббат.
Захария рассказал ему. Он все еще ничего не понимал, сознавая только, что каждое из его мягко сказанных слов, звучащих так же тихо и беспристрастно, как тиканье часов, старило аббата на многие годы. Воздействие великой радости в первые мгновения может быть таким же мучительным, как воздействие горя. Хотя радость и не обладает парализующими качествами горя. Ибо в глубинах своей души человек ожидает счастья, которое должно произойти когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь. Внезапно промокнув среди ясного неба, он не ошеломлен в своем неверии, как бывает ошеломлен, когда небеса темнеют и сверху обрушиваются потоки воды. Захария знал, что история, рассказываемая им, вела к счастью. Он знал об этом и поэтому безмятежно и твердо шел через напряжение первой муки. Он закончил свой рассказ и немного подождал, но не для того, чтобы сказать что-нибудь еще, а для того, чтобы решить, что ему делать дальше. Было так хорошо служить этому человеку, который так бескорыстно служил ему. Аббат двинулся, разжал руки, вытянул их и затем позволил им свободно упасть на ручки кресла.
— Много лет назад у меня были жена и ребенок, — сказал он Захарии, — я думал, что потерял их обеих при крушении «Амфиона». Но теперь мне кажется, что мой ребенок все еще жив.
Свет луны и свечи вдруг показался Захарии необычайно ярким. Он почти ослепил его. Юноша закрыл глаза и затем снова открыл их. Аббат передвинулся в своем кресле так, чтобы лунный свет падал ему на лицо. Но Захария не видел этого. Вместо лица аббата в лунном свете он видел лицо Стеллы, опиравшейся подбородком на верх калитки.
— Ну и дурак же я был, — тихо сказал он, — только у вас и у Стеллы такие темно-серые глаза, одинаково посаженные и такие яркие, что трудно смотреть в них, не опуская взгляда. И форма ваших рук, и — так много всего.
Он сделал паузу, уже зная, что ему следует сделать теперь.
— Ночь уже на исходе, я думаю. Однажды вы говорили мне, что любите встречать рассвет на улице.
Аббат резко поднялся. Это было именно то, чего он хотел. Вырвавшись из дома, шагать по улице в одиночестве. Но сперва он пересек комнату и остановился у кровати, глядя на Захарию.
— От кого угодно, — сказал он, — даже от твоего отца-доктора я ожидал бы услышать эти новости, но только не от тебя.
Он исчез в одно мгновение, бесшумно закрыв за собой дверь, но Захария услышал только то, что аббат сказал самому себе, выходя: «…она жива… и это искупит все печали, которые я когда-либо испытал».
Захария лежал на постели аббата, как когда-то, весь израненный, лежал на его столе. Как о многом ему нужно было подумать! Но теперь, оставшись в одиночестве, чтобы подумать обо всем этом, Захария вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что уже не мог ни о чем размышлять. Он перевернулся на другой бок, снова подложил руку под щеку и мгновенно уснул.
— Отец! — почти закричал он.
Доктор хмыкнул в знак того, что услышал приветствие, но не повернул головы.
— Не все сразу, — буркнул он, — теперь я слишком занят с этим кофе. Я уже насмотрелся на тебя, пока ты спал, а ты еще насмотришься на меня.
Захария улыбнулся. Богатство и теплота глубокого голоса доктора, казалось, принесли с собой все великолепие английской глубинки, окутывающей его: зарево кукурузных полей, гудение пчел, запах клевера. «Ты еще насмотришься на меня». Это говорила Англия. Он любил ее и служил ей. Она была этим довольна.
Доктор окончил готовить завтрак, подошел к кровати и встал рядом с нею, глядя на Захарию.
— Просыпайся, сын, — сказал он, и голос его слегка охрип от нежности.
Его глаза ярко сверкали, и обветренное, загорелое некрасивое лицо озарилось гордостью. Затем тон его голоса внезапно изменился.
— Вставай, ты, ленивый балда! Завтракать в постели, будто какая-нибудь изнеженная леди! Если это вообще можно назвать завтраком! Кофе и булочки. Черт возьми, я стал завтракать только парой жареных яиц и куском ветчины.
Посмеиваясь, Захария вылез из кровати. Его ноги слегка подгибались под тяжестью тела, когда он шел через всю комнату к шкафу, где аббат положил его вещи, но доктор остановил его железной хваткой чуть повыше локтя.
— Да-а, аббат был подобрее ко мне, — довольно проворчал Захария, — не то что вы!
Обняв сына одной рукой, доктор другой открыл дверцу шкафа и вытащил одежду Захарии. Затем помог ему одеться, снова подтолкнул к столу и, усевшись на подоконнике, налил кофе.
— Я приехал так скоро, как мог, — сказал он. — Ну, ты знаешь. Прошлой ночью я приехал слишком поздно, чтобы что-то предпринимать, можно было только завалиться спать в гостинице. Шагая по улице сегодня утром, я встретил монсеньора де Кольбера, выходящего из булочной. После нескольких минут разговора нам пришлось повернуться и возвратиться в гостиницу. Пассажирский поезд на запад страны отходит сегодня утром. Аббат уже отправляется на нем. Во дворе гостиницы я взял его булочки, а он прихватил мою сумку. Там были некоторые необходимые для путешествия вещи, бритва и все такое. А также книга по заболеваниям печени, которая вряд ли его заинтересует. А теперь я должен иметь дело с его бритвой и его требником, который вряд ли заинтересует меня.
Он встряхнул головой, совсем как молодой жеребенок сделал бы это, если бы влажные цветы упали на него, остановил своего пони, и посмотрел вверх, смеясь. Но, увидев в окне девушку, он перестал смеяться, впрочем, как и она. Целую минуту они смотрели друг на друга в безмолвии, и только потом юноша спросил:
— Как тебя зовут?
— Розалинда.
— А меня Иоанн.
Этого было достаточно. Уже лишь тем, что они сказали свои имена, они дали друг другу обет верности.
— Ты знаешь Беверли-Хилл? — спросил он ее.
— Это тот холм с полуразрушенной каменной стеной на вершине? Кто-то строит там маленький дом из ее камней.
— Это я строю пастушью хижину, — сказал Иоанн, — и я буду там на закате с моими овцами.
Охапка горечавок рассыпалась по гриве его пони. Уже больше не глядя на девушку, он сделал из них маленький букет и привязал его к своему плащу, затем он ускакал прочь, туда, вниз, в море зеленых листьев, и Розалинда услышала звук его рожка, затихающий вдали.
На закате следующего дня она пришла в Беверли-Хилл, лишь только чайки полетели, домой к морю, и, скрытые серой каменной стеной пастушьей хижины, которую он строил, они немного поболтали, а затем поцеловались. Тот поцелуй так расхрабрил их, что после они уже ездили по округе вместе — он, на своем пестром пони, и она, на своем гнедом скакуне. Они оба выросли без матерей, и их занятые отцы едва ли знали о том, что делают их дети. Если кто-то и встречал их, то предпочитал помалкивать.
У них было два любимых места встречи — Беверли-Хилл и часовня святого Михаила, где, как казалось, однажды во сне он видел монаха-отшельника. Он всегда любил эту часовню и открыл ее очень давно, когда был еще маленьким и убежал из дома после того, как его суровый и нелюбящий отец избил его без всяких на то причин. Тогда у него возникла смутная идея бежать к морю, но когда он добрался до побережья Торре и увидел часовню на холме, то забрался туда, чтобы посмотреть, что там внутри. Внутри часовни было мирно и тихо, и он сел там отдыхать, и из той тишины каким-то образом к нему пришло осознание того, что время уходить в море еще не наступило. Что оно придет позже. Что теперь он должен идти и терпеть несправедливость своего отца и его нелюбящий дом. И он вернулся и мрачно терпел до тех пор, пока встреча с Розалиндой не наполнила его жизнь радостью.
Из-за того, что она стала одним из мест их встреч, теперь Иоанн любил часовню более, чем когда-либо, и пастушья хижина, которую он строил на вершине Беверли-Хилл из камней старой стены, стала в его представлении другой часовней, и он стал видеть себя другим отшельником, строящим ее. Чтобы сделать ее похожей на другие часовни, насколько это было ему доступно, Иоанн выкопал молодое тисовое дерево из Викаборо и посадил его там. И, чтобы сделать его святым, как тисовые деревья во дворах церквей, он вырезал на его коре крест. И чтобы его хижина не отличалась от часовни, он вырезал на одном из камней цветы горечавки.
Это случилось тогда, когда Иоанн, подрезая садовые тисы, стал придавать им фантастические формы. Он был обучен искусству стрижки садовых деревьев, так же, как и всем другим садовым работам. Его отец не следил за садом, и не стал возражать, когда этим занялся Иоанн. Юноша был садовником, и пчеловодом, и пастухом, и пахарем, и песня его звенела над холмами, в то время как отец занимался скотом, урожаем и делами фермы.
Прошел год, и радость любви к Розалинде начала превращаться в боль и сомнения. Она была почти совсем ребенок, а Иоанн был уже взрослым и ясно видел, что очень скоро им придется сделать одно из двух. Или расстаться навсегда, или пожениться. Но как он мог жениться на ней, когда он был всего лишь сыном крестьянина, а она была леди? Правда, его мать тоже была леди, убежавшая из дома, чтобы выйти замуж за его отца, и ее кровь текла в его жилах, и чудесный охотничий рог достался ему в наследство от матери, но, несмотря на все это, Иоанн был всего лишь сыном крестьянина.
И вот, однажды летом, теплой и лунной ночью юноша пришел на Беверли-Хилл и сел около своей недостроенной хижины. За ним стоял молодой тис, словно высокое копье, воткнутое в землю, а перед ним серебряной полосой до самого горизонта простиралось спокойное море. И здесь ему предстояло бороться с собой и вынести свое решение. Он должен был сделать то, о чем думал, будучи еще совсем юным. Он должен был идти в море. Англия воевала с Испанией, и моряки были нужны.
Он поедет в Плимут и там наймется на корабль. Если же там станут сомневаться в его полезности, он скажет им, что он искусный барабанщик. И это было правдой. Дед Иоанна плавал в Индию и вернулся корабельным барабанщиком, а его барабан теперь лежал на чердаке в Викаборо, и почти с самого детства юноша практиковался в игре на нем. Если же он останется здесь, скрытый этими зелеными холмами, будто овца в своем загоне, он навсегда останется мечтающим пастухом, но если он пойдет в море и будет бороться, он увидит мир и, возможно, вернется мужчиной, за которого Розалинде будет позволено выйти замуж.
Хотя Иоанн и был тихим юношей, он подозревал о силах, сокрытых в нем. Он знал об этом, ведь чувствительность досталась ему от матери — та чувствительность, которой даже не понимал его отец — вместе со способностью к изящным манерам и ясному мышлению. Итак, Иоанн должен был уйти, покинуть мирную тишь своих овечьих загонов и увидеть жизнь такой, какова она есть, там, где навстречу открываются небеса и люди видят смерть во всем ее ужасе и храбрость во всем ее величии. Но это решение было непростым — он слишком любил этот кусочек земли, и мысль о разлуке на годы с Розалиндой, девушкой настолько молодой, что она вполне могла забыть его, была невыносимой. Да он и не чувствовал себя очень смелым. Овечий загон был ему гораздо более по вкусу, чем распахнутые небеса. И эта битва с самим собой, там, на вершине холма, была самой трудной в его жизни.
Бывало, сельская местность вечерами наполнялась звуком рожка Иоанна, звеневшим над холмами, но теперь припозднившиеся сельчане, возвращаясь домой, могли слышать далеко разносившийся звук барабана и терялись в догадках, откуда бы он мог доноситься. Он доносился с Беверли-Хилл, где Джон практиковался в древнем искусстве девонских моряков.
Затем он попрощался с Розалиндой и уплыл на другую сторону света, и годы терпел жизнь, казавшуюся ему тогда адом. Но в промежутках между битвами и штормами, ранами, лихорадкой, голодом и жаждой, Иоанн выучился большему, чем храбрости и искусству войны и морскому делу. Он плавал под началом славного капитана, который сильно привязался к нему, и в конце концов, сделал его своим помощником. На корабле был и священник, приносивший ему книги, когда юноша болел, и прививший ему радость познания. Когда он отплывал из Девона, он был всего лишь барабанщиком и принимал пищу вместе с командой. Когда он возвращался домой, он обедал уже с капитаном и усвоил манеры поведения воспитанных людей и их образ мышления. Но он все еще хотел быть фермером, но таким фермером, за которого Розалинде было бы позволено выйти замуж. Но после трех лет разлуки не забыла ли она его и не вышла ли замуж за другого человека? Во время последних недель дороги домой мысль о том, что он может ее потерять, была подобно ночному кошмару, который достиг своего апогея в последнюю ночь, когда уже в пределах видимости Англии их потрепанный и более уже не годный к службе корабль был застигнут штормом. Тогда Иоанн подумал, что, вероятно, пострадал за свой выбор уйти в море. Борясь вместе со всей командой за жизнь корабля, он был мучим мыслью о том, что Розалинда была верна ему, но он, всего лишь в нескольких милях от нее, променяет любовь на смерть, повергнув возлюбленную в горе.
А теперь я хочу еще раз вернуть свое повествование к шторму, пронесшемуся над побережьем Торре. Рыбаки и все люди, жившие у моря, развили в себе удивительное сверхчувство, позволявшее им знать, когда корабль находится в беде даже до того, как они услышат грохот пушек, всего лишь по мимолетному взгляду на водяную пыль, узнать о раненом олене, затравленном до смерти белыми всадниками моря. И поэтому я ничуть не удивился, когда некоторое время спустя, безо всяких видимых или слышимым сигналов бедствия, обнаружил, что мы с Розалиндой уже больше не одни на побережье. Рядом с нами уже стояло несколько человек, которые с трудом, напрягая глаза, пытались увидеть что-то, чего еще нельзя было увидеть. Мы с Розалиндой присоединились к ним, и она была первой, кто заметил севший на мель корабль.
Стон пронесся по побережью, когда и остальные увидели это. Его грот-мачта уже ушла под воду, и корабль беспомощно тонул. Был прилив, и ветер все время усиливался. При свете полной луны мы могли видеть громадные волны, бьющиеся о дамбу у торрского аббатства, взметающиеся в облаке водяных брызг и затем обрушивающиеся на луга под вязами и ясенями. Если бы кто-нибудь из людей отважился покинуть корабль, их спасение в этом ужасном море стало бы практически невозможным. Еще мужчины и женщины торопились спуститься к берегу, и так хорошо известная борьба началась снова.
Теперь мы с Розалиндой оказались отделены друг от друга, но я увидел ее, работающую, как никогда, помогающую тащить лодки вниз, так, как только это могло быть доступно человеческим силам. Но только несколько лодок смогло отойти от берега. Остальные были тут же потоплены, и нам пришлось спасать спасателей.
Я не помню, сколько человек было тогда спасено с разбитого корабля, но их было немного. Но я точно помню, как Розалинда спасала Иоанна, и тогда спасение это показалось мне чудесным, да я и теперь думаю так же. Я видел ее бегущей по берегу к Торрскому аббатству. Побережье уже скрылось под водой, и теперь море подступало к лугам. В ярком свете луны я видел отблеск ее голубого плаща, развевающегося за ее плечами подобно крыльям, зеленую траву, летящую серебристую пыль, и зрелище это было странным и прекрасным. Я было бросился за ней, но ветер был настолько свирепым, что я едва мог бороться с ним. А она все еще бежала, словно сила ее крыльев была могущественней силы ветра. Я слышал много старых историй о маленьких детях, упавших с высоты и приземлившихся на землю мягко, будто на крыльях, и о святых, путешествовавших из одного места в другое, если они имели в том большую нужду, со скоростью птиц, как если бы они обладали силами, не принадлежащими человеку, пока он остается в своем земном теле, но которые могут принадлежать ему впоследствии. Я не верил во все эти истории до той самой ночи.
Я боролся с ветром, пока не достиг конца луга, где уже показался парк Торрского аббатства и где голубой плащ Розалинды лежал на траве, как будто бы это уже не были ее крылья, в которых она нуждалась. Хотя я и стоял на траве, морская вода плескалась у самых моих ног, а волны разбивались всего в нескольких футах от меня. Луна вышла из-за облака, и я увидел девушку снова — она стояла по пояс в воде, будто дикая русалка, с подолом юбки, плавающим вокруг нее в воде и с темными развевающимися волосами.
Громадная волна надвигалась на нее с плавной, но страшной скоростью — громадная кривая зеленого огня, взметающаяся все выше и выше, с гребнем пены наверху. В следующий момент она должна была достигнуть наивысшей точки своего движения и обрушиться с грохотом. Розалинда бросилась навстречу волне с протянутыми руками, и я знал, что она увидела в этой кривой, потому что это была волна моего сна. Я попытался пробиться к девушке сквозь меньшие волны, но я был словно в кошмаре, мои ноги налились свинцом, а сердце — страхом. Розалинда не должна была удержаться на ногах. Это было невозможно даже для самого сильного мужчины, когда обрушилась та волна. Она поднялась над головой Розалинды, и грохот, разнесшийся по всему берегу, оглушил меня, а летящие брызги ослепили, едва лишь я попытался пробить себе дорогу сквозь них. Когда я снова обрел способность видеть, девушка все еще удерживалась на ногах, и ее руки крепко держали тело человека, который мог быть захлестнутым волной на берегу, если бы Розалинда не оказалась там, чтобы спасти его.
Я добрался до нее, и мы вытащили человека на луг вместе. Я взглянул в его лицо и с трудом узнал того прекрасного юношу, которого видел под тисовым деревом около часовни в свете свечей, но я не сказал: «Он мертв», потому что знал, что чудо еще не окончилось.
Розалинда не произнесла ни слова, но действовала так, будто бы скорость ее полета была все еще с ней. Она открыла ворота, ведущие с луга в парк, и затем расстелила на земле свой голубой плащ. Мы положили на него Иоанна и понесли через парк к аббатству, как когда-то, давным-давно, должно быть, также монахи несли отшельника Иоанна. Ветер ревел в деревьях и волны бились о дамбу за нашими спинами. То и дело слабый свет луны освещал группы испуганных, свернувшихся калачиком оленей, и их рога блестели, будто сделанные из серебра. И впереди огни аббатства показывали дорогу, по которой нам следовало идти.
Дорога показалась мне бесконечной, так изнурен я был этой тяжестью, и когда мы достигли главного холма аббатства, странный беспорядок огней и спешащих фигур показал мне, что Иоанн был не единственным пострадавшим человеком, принесенным в аббатство в ту ночь, и борьба, начатая на побережье, продолжалась в главном холле. Я же был подавлен, оказавшись снова в этом месте, где я когда-то жил монахом, найдя его уже не монастырем, а частным жилищем.
Освобожденный от своей ноши, я уже думал сесть где-нибудь в углу, обхватив голову руками, чтобы дать отдых моему разуму и восстановить силы. Но когда я снова поднял голову, я увидел Иоанна, лежащего на полу недалеко от меня, и сильного опытного рыбака, склонившегося над ним. Розалинда стояла на коленях позади юноши, пристально глядя на его безжизненное лицо, обращенное к ней. Я поднялся и подошел к ней, коснулся ее плеча и заговорил, но она не видела и не слышала меня. Я уже больше ничего не мог сделать для этих двоих и повернулся, чтобы идти помогать другим.
Первый неясный свет восхода прошел сквозь высокие окна, когда я снова вернулся к ним и нашел пришедшего в сознание Иоанна, тепло укутанного в одеяла, и ухаживающую за ним Розалинду. С ними обоими все было в порядке и они были поглощены друг другом. С благодарностью Богу я перекрестил их и повернулся, чтобы возвратиться домой.
Но в дверях я помедлил мгновение, оглянувшись, потому что они стали будто бы моими детьми, и мне не хотелось оставлять их, и тут я увидел, что Розалинда направляется ко мне. Она сделала реверанс, как тогда в часовне, взяла мою руку и сказала, немного задыхаясь:
— Вы так помогли нам. Почему? Кто вы?
— Иоанн, — сказал я. — Тот, кто помогает всем и утешает всех, кто приходит в часовню. И будет делать это, пока она стоит.
Я благословил ее снова и ушел туда, в рассвет, который был мирным и прекрасным, теперь, когда закончился шторм. Я оглянулся еще раз, она стояла, прислонившись к двери, потирая руками глаза, как уставший и сбитый с толку ребенок. Я знал, что никогда больше уже не увижу ни ее, ни Иоанна, хотя всегда буду молиться за них и всех тех, чьи жизни в будущих поколениях будут соответствовать их образцу. И я знал, что до конца своей жизни она будет думать обо мне, как о госте из рая, посланном помочь им в их нуждах. Или в конце концов Розалинда будет думать так, а Иоанн, быть может, будет сдержаннее в своих суждениях. Но они не забудут отшельника, они будут почитать его и учить своих детей почитать его до тех пор, пока не умрут, но благодаря им эта легенда будет жить и после их смерти. И это было то, чего я хотел.
С тех пор прошли годы, и теперь я уже очень старый человек, почти при смерти, и, как я и ожидал, мне более не довелось увидеть их, хотя я слышал о них и об их счастье. После штормов их юности, они, как говорится в старых сказках, жили долго и счастливо. Вот и окончена моя история, и я убираю книгу в тайник дымохода. Если верно то, что однажды она будет найдена, значит, это произойдет. Если нет, она останется непрочитанной. Я буду доволен в любом случае. И я доволен тем, что моя смерть уже близка. Мой дух последует за духом отшельника в рай, но Иоанн никогда не покинет этот клочок земли между зелеными холмами и морем».
5
Когда аббат закончил читать, свеча уже почти сгорела, и они с Захарией хранили молчание, пока свежая свеча не заняла место сгоревшей, ярко запылав.— Старая история в наши дни — словно эта вновь зажженная свеча, — тихо сказал аббат.
— Это прекрасно, но весьма странно, — сказал Захария.
— Почему странно? Эта история уходит своими корнями глубоко в этот кусочек земли. И верно, что она должна возродиться снова и снова, быть может. Как и горечавки. И потом, Захария, опыт каждого из нас не единственный в своем роде, как мы порой думаем. Мы учимся так же, как учились наши отцы, и так же страдаем.
— Это многое объясняет, — сказал Захария. — Если моя любовь к Стелле — это новый побег старой любви, тогда меня уже не удивляет то, что любовь пришла так внезапно.
— И мое внезапное расположение к тебе так же объяснимо, — сказал аббат, — как и эхо охотничьего рога над Беверли-Хилл, и звук барабана.
— Розалинда и Иоанн закончили свои жизни в Викаборо, — удовлетворенно сказал Захария, — те две могилы, с вырезанными на них горечавками, должны быть их могилами.
— Возможно… Но не хочешь ли ты спать?
— Спать? После такой истории? Нет.
— Тогда расскажи мне, как ты нашел Стеллу.
Захария рассказал все, а затем разговор перешел на любовь и ее таинство.
— Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей… — пробормотал Захария, подавляя зевок.
Вопреки своим ожиданиям, он все-таки захотел спать.
— Это написано на клочке бумаги в твоем Шекспире, — сказал аббат медленно, — он выпал, когда я убирал книгу.
— Доктор выписал это для меня, когда я уходил в море, — объяснил Захария, — он думал, что мне будет лучше иметь это, потому что это было написано на клочке бумаги в медальоне Стеллы.
Он бормотал, совсем как засыпающий ребенок, и в этот момент широко зевнул. Он и лежал, как ребенок, немного приподнявшись, подперев голову рукой, и его темные ресницы отбрасывали густые тени на впавшие щеки. Он выглядел совсем сонным, расслабленным, уносящимся в небытие, но внезапно напрягся и приподнялся на локте, с разумом ясным, как никогда.
Что случилось? Аббат снова пододвинул свой стул к окну и теперь сидел там — лицо его было в тени, и он не двигался и ничего не говорил. Покой комнаты не нарушался ни звуком, ни движением, тем не менее вся она была пронизана чувством таким сильным, что Захария испытывал на себе его давление, почти невыносимое, как тот страх, который душил его перед Трафальгаром. Юноша сел в кровати, и жалость охватила его. Он понял, что за чувство это было. Его необычайно зрелое сочувствие достигло сидящего в кресле человека, будто дуновение возвращающегося к жизни воздуха. Внезапно они будто бы поменялись местами. И теперь это он, Захария, неподвижно и терпеливо ждущий, казался старше их обоих.
Наконец аббат зашевелился и наклонился вперед с зажатыми между коленей ладонями.
— Доктор рассказал тебе что-нибудь про Стеллу, когда дал этот клочок бумаги? — спросил он.
Его голос был ясным, сухим и твердым, и голос Захарии был также ясен, когда он отвечал.
— Он рассказал мне, что Стелла была удочерена отцом и матушкой Спригг.
Все еще объединенным чувством присутствия некоего совершенства, им казалось, что голос каждого из них будто звучал в душе другого, так что в конце концов они слились в симфонию совершенной симпатии друг к другу.
— Расскажи мне все, что ты знаешь об этом удочерении, — почти приказал аббат.
Захария рассказал ему. Он все еще ничего не понимал, сознавая только, что каждое из его мягко сказанных слов, звучащих так же тихо и беспристрастно, как тиканье часов, старило аббата на многие годы. Воздействие великой радости в первые мгновения может быть таким же мучительным, как воздействие горя. Хотя радость и не обладает парализующими качествами горя. Ибо в глубинах своей души человек ожидает счастья, которое должно произойти когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь. Внезапно промокнув среди ясного неба, он не ошеломлен в своем неверии, как бывает ошеломлен, когда небеса темнеют и сверху обрушиваются потоки воды. Захария знал, что история, рассказываемая им, вела к счастью. Он знал об этом и поэтому безмятежно и твердо шел через напряжение первой муки. Он закончил свой рассказ и немного подождал, но не для того, чтобы сказать что-нибудь еще, а для того, чтобы решить, что ему делать дальше. Было так хорошо служить этому человеку, который так бескорыстно служил ему. Аббат двинулся, разжал руки, вытянул их и затем позволил им свободно упасть на ручки кресла.
— Много лет назад у меня были жена и ребенок, — сказал он Захарии, — я думал, что потерял их обеих при крушении «Амфиона». Но теперь мне кажется, что мой ребенок все еще жив.
Свет луны и свечи вдруг показался Захарии необычайно ярким. Он почти ослепил его. Юноша закрыл глаза и затем снова открыл их. Аббат передвинулся в своем кресле так, чтобы лунный свет падал ему на лицо. Но Захария не видел этого. Вместо лица аббата в лунном свете он видел лицо Стеллы, опиравшейся подбородком на верх калитки.
— Ну и дурак же я был, — тихо сказал он, — только у вас и у Стеллы такие темно-серые глаза, одинаково посаженные и такие яркие, что трудно смотреть в них, не опуская взгляда. И форма ваших рук, и — так много всего.
Он сделал паузу, уже зная, что ему следует сделать теперь.
— Ночь уже на исходе, я думаю. Однажды вы говорили мне, что любите встречать рассвет на улице.
Аббат резко поднялся. Это было именно то, чего он хотел. Вырвавшись из дома, шагать по улице в одиночестве. Но сперва он пересек комнату и остановился у кровати, глядя на Захарию.
— От кого угодно, — сказал он, — даже от твоего отца-доктора я ожидал бы услышать эти новости, но только не от тебя.
Он исчез в одно мгновение, бесшумно закрыв за собой дверь, но Захария услышал только то, что аббат сказал самому себе, выходя: «…она жива… и это искупит все печали, которые я когда-либо испытал».
Захария лежал на постели аббата, как когда-то, весь израненный, лежал на его столе. Как о многом ему нужно было подумать! Но теперь, оставшись в одиночестве, чтобы подумать обо всем этом, Захария вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что уже не мог ни о чем размышлять. Он перевернулся на другой бок, снова подложил руку под щеку и мгновенно уснул.
6
Несколько часов спустя его разбудил запах кофе и звон фарфора, но когда Захария повернулся, ожидая увидеть на фоне окна высокую, прямую, как меч, фигуру аббата, вместо этого перед ним оказалась голова и опущенные умудренные плечи доктора.— Отец! — почти закричал он.
Доктор хмыкнул в знак того, что услышал приветствие, но не повернул головы.
— Не все сразу, — буркнул он, — теперь я слишком занят с этим кофе. Я уже насмотрелся на тебя, пока ты спал, а ты еще насмотришься на меня.
Захария улыбнулся. Богатство и теплота глубокого голоса доктора, казалось, принесли с собой все великолепие английской глубинки, окутывающей его: зарево кукурузных полей, гудение пчел, запах клевера. «Ты еще насмотришься на меня». Это говорила Англия. Он любил ее и служил ей. Она была этим довольна.
Доктор окончил готовить завтрак, подошел к кровати и встал рядом с нею, глядя на Захарию.
— Просыпайся, сын, — сказал он, и голос его слегка охрип от нежности.
Его глаза ярко сверкали, и обветренное, загорелое некрасивое лицо озарилось гордостью. Затем тон его голоса внезапно изменился.
— Вставай, ты, ленивый балда! Завтракать в постели, будто какая-нибудь изнеженная леди! Если это вообще можно назвать завтраком! Кофе и булочки. Черт возьми, я стал завтракать только парой жареных яиц и куском ветчины.
Посмеиваясь, Захария вылез из кровати. Его ноги слегка подгибались под тяжестью тела, когда он шел через всю комнату к шкафу, где аббат положил его вещи, но доктор остановил его железной хваткой чуть повыше локтя.
— Да-а, аббат был подобрее ко мне, — довольно проворчал Захария, — не то что вы!
Обняв сына одной рукой, доктор другой открыл дверцу шкафа и вытащил одежду Захарии. Затем помог ему одеться, снова подтолкнул к столу и, усевшись на подоконнике, налил кофе.
— Я приехал так скоро, как мог, — сказал он. — Ну, ты знаешь. Прошлой ночью я приехал слишком поздно, чтобы что-то предпринимать, можно было только завалиться спать в гостинице. Шагая по улице сегодня утром, я встретил монсеньора де Кольбера, выходящего из булочной. После нескольких минут разговора нам пришлось повернуться и возвратиться в гостиницу. Пассажирский поезд на запад страны отходит сегодня утром. Аббат уже отправляется на нем. Во дворе гостиницы я взял его булочки, а он прихватил мою сумку. Там были некоторые необходимые для путешествия вещи, бритва и все такое. А также книга по заболеваниям печени, которая вряд ли его заинтересует. А теперь я должен иметь дело с его бритвой и его требником, который вряд ли заинтересует меня.