3
   Влажная ночь разлеглась на кровлях и башнях Города. На окрестных болотах кричали, давясь от усердия, лягушки. Огромный костер пылал у выездных ворот, выхватывал из тьмы глухую кирпичную стену Сторожевой башни и внушительный эшафот, на котором в плаху был воткнут топор как наглядный символ власти предержащей.
   У костра толпились ожидавшие открытия ворот на рассвете; их кони и быки мирно жевали сено. Седовласый слепец с длинными висячими усами настраивал арфу, склонив ухо к серебряным струнам.
   — Спой о великом Карле! — просили его, поднося ему чашу сидра.
   Певец задумчиво взял несколько аккордов и начал:

 

 
   Великий Карл, могучий император,
   Полвека целых правил среди франков.
   Сдались ому враги и покорились
   Соседние цари и короли.
   Вернулся Карл в любимый свой Аахен,
   На троне золотом среди вассалов,
   Среди мужей мудрейших и храбрейших,
   Уселся Карл свой правый суд вершить!

 

 
   — Аой! — выкрикнули слушатели, знавшие наперед, когда кончится строфа.
   Подъехали караульные и тоже стали слушать.

 

 
   Он слово первое сказал тогда вельможам, Что выстроились ангелам подобно, В парчу и шелк заморские одеты, По сторонам у трона самого:
   "Не будьте чванны и не отдаляйтесь
   От мужиков, от сирых и убогих,
   И помните, что всяк родится голым
   И голым покидает этот свет!"

 

 
   — Вот это верно! — воскликнул зажиточный крестьянин, которого накануне избили близнецы. — Земных богатств на тот свет не заберешь.
   — Кто это тут разглагольствует? — спросил, подъезжая, Райнер.
   — Тише, тише! — кричали вокруг. — Не мешайте!

 

 
   Второе слово Карла — к благородным,
   К дружинникам и всадникам сильнейшим:
   "Опорой государства вы слывете,

 

 
   Вы призваны хранить и защищать.
   Не будьте ж привиденьем на дорогах,
   Которым няньки неслухов пугают,
   Насильниками наглыми, ворами,
   Волками, стерегущими овец!"

 

 
   — Аой! — воскликнул сам певец, исторгая из струн аккорд, подобный воплю.
   — Взять его! — послышался в тишине приказ Райнера. — Вот он, смутьян, что совращает народ против сеньоров!
   В ответ раздался взрыв негодования такой силы, что пламя костра приникло, словно от испуга. Всадники двинулись к певцу, но Нанус, рыночный мим, пройдясь колесом, испугал лошадь начальника караула, и та выбросила седока. Разыгралось побоище.
   Крестьяне хватали камни и палки, оборванцы поражали всадников из рогаток. Слышался свист, вой, ржание лошадей, и все покрывал громоподобный, рокочущий бас урода Крокодавла.
   — Матушка! — сказал Альде сын, когда они еще только услышали голос певца. — Да ведь это старый Гермольд из нашего рода.
   — Дождется он плахи! — сокрушалась Альда. — Бедовая голова!
   Когда же Райнер приказал певца схватить и разыгралась драка, Винифрид сумел проникнуть в самую ее гущу и схватил слепца за руку:
   — Это я, дядюшка Гермольд… Обопритесь о мое плечо!
   Рассвет застал костер еле тлеющим в залитых водой головешках. На площади валялись трупы, а из окрестных тупичков то и дело слышался визг — там еще шла расправа с инакомыслящими. Со ржавым воем открылись ворота, караульные ощупывали каждый воз.
   — А, это снова ты, самурский лучник? — Сонный Райнер пикой уперся в повозку Альпы. — Не прячешь ли ты слепца? Эй, пропустите этих!
   Райнер был весьма недалек от истины. Когда парижские зубчатые башни скрылись за купами каштанов, Винифрид раздвинул в повозке корзины и высвободил спрятанного под ними певца.
   — Кровь Эттингов в тебе на старости бушует! — корила Альда, обирая с него соломинки. — Не пора ли на покой?
   — Нет мне покоя, раз нет его в моей стране, — отвечал Гермольд, слабыми пальцами ощупывая, не повредились ли колки арфы. — Сидел я, старый осел, в Туронском лесу, воображал, что век свой доживаю. Ан жизнь моя только началась — и какая жизнь!
   — Поедем лучше к нам, на новую усадьбу, в Валезии, — предложил Винифрид. — Вырубим колоды, заведешь себе пасеку…
   Мирно беседуя, тащились они по пыльной дороге, заботясь лишь о том, чтобы не встретить лихих людей. Когда впереди замаячила тупоконечная башня замка в Квизе, по обочинам стали попадаться группы пешеходов. Шли крестьяне, неся косы и грабли, семенили старцы, матери спешили, неся грудных детей. Все возбужденно говорили о ведьме, которую в деревянной клетке только что доставили в Квиз. У Винифрида при слове «ведьма» екнуло сердце.
   Там, на церковном дворе, толпа со свистом и улюлюканьем окружала клетку так плотно, что из-за сутулых мужицких спин можно было увидеть только верх решетки и конного часового с пикой. Слышался исступленный собачий лай.
   — Это кто лает-то? — недоумевала Альда. — Неужели сама ведьма?
   Винифрид раздвинул каменные бока мужиков и увидел на вонючей, позеленевшей соломе изможденное голое тело — женщины, мальчика ли, непонятно. Длинношерстная борзая с гноящимися глазами огрызалась в ответ на кидаемые камни и комки навоза. Равнодушный ко всему конвойный старался только, чтобы сквозь прутья не совали лезвия. Но вот осколок кирпича угодил ведьме в шею, и она под гогот толпы подняла голову, тряхнула слипшимися волосами и поглядела на своих мучителей с такой злобой, что они притихли.
   — Аза-ри-ка! — закричал не помня себя Винифрид и рванул прутья клетки с такой силой, что они вылетели из пазов.
   Азарика села, равнодушно глядя на всех, а собака, вообразив, что это какой-то новый, еще худший истязатель, старалась укусить его за руки. Зеваки, крича кто что попало, вцепились в Винифрида и помогли конвойным оторвать его от клетки.
   — Господин добрейший! — унижалась Альда перед Тьерри, который был начальником конвоя. — Отпустите моего сына, он но в себе… Ведьма глазищами его зачаровала, эк они какие адские у ней!
   Пришлось ей в ногах поваляться, пока все содержимое ее кошелька не перекочевало в карманы Тьерри.
   Погонщики цокнули на мулов, и огромная клетка, колыхаясь, покинула церковный двор в Квизе. Альда же подхватила своего избитого сына и, причитая, повела к повозке. Там Гермольд, выслушав подробный рассказ, покачал головой:
   — Не так, сынок, ты действовал, не так… Еще, однако, и сейчас не поздно, доверься мне. А ты, мать, брось свое хлюпанье, Эттинги все-таки боевые франки, а не церковные просвирни. Послушай, сынок. Они повезут ее кругом леса, а здесь есть прямая тропка, я однажды шел по ней ощупью, вернее бежал от щедрот императрицы!
   Незадолго до захода солнца гнедой Байон, имея в седле сразу двух всадников — Винифрида и Гермольда, державшегося за его пояс, — выехал на большую дорогу далеко впереди медленно тянущейся клетки.
   Тьерри первым увидел у придорожной глинобитной стены какого-то старца в белой столе, с травяным венком на почтенной голове. Старец держал арфу, а подле него были фляга с вином и кружка.
   — Уважаемые! — взмолился старик, заслышав стук копыт по слежавшейся пыли. — Окажите милость божьему страннику: всего только налейте вина из этой благословенной посуды — губы мне омочить!
   — Кто таков? — спросил Тьерри. — Твоя морда чем-то знакома, однако убей меня бог, не могу вспомнить. А винцо у тебя прелесть, — хлебнул он без разрешения. — Хватит на нас на всех. Эй, ребята, распрягайте, будем здесь ночевать!
   Затрещал костер, распряженная клетка замерла, накренившись. Фляга Гермольда заходила по рукам конвойных. В опрокинутой чаше ночного неба повисла тоскующая луна, и, обращаясь к ней, Гермольд тихо пел, позванивая струнами:

 

 
   Вонзил рассвет свой лучезарный меч,
   Но не к нему я обращаю речь.
   Зачем светила щит мне золотой,
   Мне нужен свет не солнечный, а твой!
   Во тьме сияет он, непостижим,
   И звезд огни бледнеют перед ним.
   Так притяженья лунного сильней
   В улыбке тихой девичьей твоей.
   Я ею, как лунатик, одержим,
   Как жаждущий святыни пилигрим…

 

 
   — Чего это вдруг ведьма в клетке заворочалась? — обеспокоился Тьерри. — Не твое ли пение на нее действует? Тоже, хе-хе, про любовь нравится слушать. Эй, часовой, не вались на бок, очнись, поганец!
   Тьерри пододвинулся к слепцу и, высасывая последние капли из его фляги, поведал, как его ценит сам его святость канцлер.
   — Так и говорит: «Тьерри, на тебя вся надежда…» Этак ведь недолго и вице-графом стать, а? Говорят, бродячие певцы те же волохо… влохво… волхователи! — Язык у Тьерри заплетался. Пусть старик наворожит, чтобы быть ему поскорее вице-графом. Но главное — стеречь ведьму… Если ведьму упущу — в Лаон мне возвратиться нельзя. Куда тогда податься? Тогда уж только к графу Каталаунскому, этот созывает отчаянных. Но теперь, слава богу, нечего страшиться: до Парижа один переход, лес безлюден, а луна — хоть вшей в сорочке обирай, ха-ха-ха!
   Похохотав, Тьерри без перехода захрапел. Спали конвойные, мирно паслись мулы и кони. Винифрид вышел из кустов и по указанию Гермольда обшарил Красавчика, ища у него ключ от клетки.
   — Нашел? На шнурке от креста? Слава богу, не придется ломать клетку. Спеши, сынок, да постарайся, чтобы собака не лаяла. Хотя могу ручаться, эти лаонские скоты до полудня теперь глаз не разомкнут — состав проверенный!
   Винифрид отомкнул клетку. Азарика будто ждала этого, выбралась наружу. Следом выскочила собака.
   — Не смей! — ударила девушка Винифрида, который хотел ее поддержать. — Уходи!
   Обескураженный Винифрид пробормотал, что в седельных сумах Байона целы ее вещи, какая-то одежда, он ничего не трогал. Азарика молча выдернула из его руки повод, и гнедой, почуяв хозяйку, встрепенулся. Не одеваясь, не оборачиваясь, она вскочила в седло и пустила коня вскачь. Собака бесшумно исчезла за ней в лесу.
   — Опять умчалась, как тогда, — сказал Винифрид Гермольду.
   — Ее надо понять, — вздохнул старец. — Нам с тобой тоже надо отсюда драпать. Клетку замкнул? Ключ повесь назад этому ироду. Жаль, что остался без коня, но даже мула тронуть нам нельзя. Пусть думают, что ведьма сквозь прутья с туманом просочилась, иначе здешние сеньоры все леса обрыскают с собаками.
   Они побрели, спотыкаясь, потому что деревянная нога Гермольда натерла ему кожу, и Квизский замок предстал перед ними только на восходе солнца. И когда уж показались их быки и Альда, изнывающая от беспокойства, Винифрид спросил:
   — Дядюшка Гермольд, а все-таки она чародейка?
   — Хм! Если б было так, не пришлось бы нам ее дважды выручать. Мерлин, говорят, в соломинку нырял от тюремщиков, Добрых две недели они колесили по дорогам Валезии, чтобы сбить со следа возможную погоню. Альда не пилила сына за потерю Байона — конь был воинский, дело мужчины им распорядиться. Но сердце изныло от мыслей об оставленных детях, и она еле дождалась, когда кончились их плутания и они решились приблизиться к дому.
   Предчувствия ее не обманули — землянка была пуста! Валялись расшвырянные вещи детей, платок Агаты… Недоенная корова мычала в хлеву, брыкались голодные овцы. Странно, грабители не тронули скота!
   Кинулись к оврагу, но там шалаши пришлых людей стояли опустошенные таким же образом. Альда кусала себе руки и выла, сомкнув рот: в лесу, полном неизвестности, кричать в голос было опасно. И как могла она решиться оставить все на подростка Ральфа и старика Евгерия!
   Кое-как переночевали, а утром Гермольд, у которого, как у всех слепцов, слух был необыкновенно остр, сообщил, что слышит в глубине леса скрежет лопат и скрип осей.
   — Это в том направлении… — соображала Альда. — Там холм, который зовется Барсучий Горб.
   Не успели они решить, что делать дальше, как послышался шорох травы под копытами, и на поляну въехал вооруженный всадник. Это был — о ужас! — все тот же Красавчик Тьерри!
   — Га! — закричал он, играя петлей аркана. — Бог вас все-таки ко мне привел! Ты, ломавший клетку в Квизе, и ты, опоивший нас по дороге! Или вы — раздвоившийся дьявол?
   Аркан он, однако, убрал, так как Винифрид взял его на прицел своего лука. Простоволосая Альда, похожая на фурию, схватила топор, и даже слепец Гермольд выдернул из-за пояса клинок. Тьерри несколько раз их перекрестил, почесал в затылке и решил глубокомысленно:
   — Нет, вы все-таки люди, не бесы — не расточились. А ведьму, ясно, нечистый унес… И что мне вечно такое невезенье? Ну, вот что, мужик, воевать мне с тобой не с руки. Отвечай-ка по правде, твоя ли это нора? Слушай — его милость граф Каталаунский этот лес пожаловал мне в лен. Так что, шустрый лучник, ты будешь платить мне оброк — мы договоримся! Либо, еще лучше, ты пойдешь ко мне в стрелки. А детей твоих и домочадцев я пока взял в залог.
   Альда заломила руки, дав волю своему отчаянию. Тьерри выпятил нижнюю губу.
   — Ну чего орешь? Я же не людоед какой-нибудь. Они работают у меня на холме. Мы с графом Каталаунским хотим до холодов здесь замок построить, чтобы закрепить наше право. Ведь еще от принцессы Аделаиды как бы не пришлось обороняться! И вы ступайте-ка работать. Клянусь честью, как только стены возведем, всех отпущу.
   За его спиной показались еще всадники.
   — Эй, молодчики! — махнул им Тьерри. — Быков ихних гоните к холму да прихватите корову из хлева, на ней тоже можно камень возить. А ты, лучник, сунь стрелу в колчан и не бунтуй, не то я велю своим вассалам — видишь, у меня теперь есть и вассалы! — щекотать твою женку, пока ты сам хохотать не примешься.

 
4
   — Озрик, чума тебя разрази! Откуда ты взялся, дружище?
   Роберт стиснул плечи Азарики, радостно ее разглядывая.
   — Ты совсем не изменился! Тот же сагум, та же стеганка, которую я тебе когда-то выбрал. Но худой, почерневший весь… Ты что, болел? Протей наш как-то ездил в Андегавы, отец Фортунат сказал ему, что ты уехал на родину… Я так опечалился! Душу ведь некому открыть, а тут со мной такое приключилось!
   Азарика тоже была рада увидеть его открытое, обветренное лицо, да и всех товарищей, всех школяров рада была увидеть.
   В ту ночь, когда Винифрид освободил ее из клетки, она мчалась, не разбирая зарослей и оврагов, пока изнемогший Байон не остановился и впереди в лучах восхода не заблистали башни и колокольни Парижа. Тогда она оделась в то, что нашла в сумах, и собралась с силами. Как же дальше быть?
   «Мы, Робертины, навеки твои друзья…» Нет, невозможно быть во враждебном мире одному! Пусть Эд страшен, зато с ним не страшно ничего. Если даже Фульк явится и ткнет в нее пальцем, он не выдаст… Но и казнь если уж принять, то от него!
   К Эду попасть теперь было нелегко. В просторном помещении Сторожевой башни, носившем название «Зал караулов», он творил суд и расправу, вершил дела. Роли близких были распределены: кому быть по правую руку графа, кому стоять за его креслом.
   — Я с этими церемониями не считаюсь! — сказал Роберт, проводя Азарику сквозь плотный ряд вассалов.
   Откинулся полог, и Эд вышел в Зал караулов, отвечая на поклоны. У Азарики внутри похолодело — как-то он ее встретит.
   Рядом с графом вертелся Кочерыжка, бывший аббат, который, по-видимому, что-то докладывал ему.
   — Ха! — прервал его Эд. — Можешь не продолжать. Остальное я предвижу заранее. Ведьма, посланная Фульком, — это очередной обман, россказни, мыльный пузырь. Предлог, чтобы меня же и обвинить, что я не выслал караул — встречать ведьму. Вот если в клетке мне привезут самого Фулька, будь он хоть трижды канцлер, клянусь святым Эрибертом, я назначу ему усиленный караул!
   У Азарики потемнело в глазах, ноги подкосились. Ее держали только плечи вассалов, и Роберт ободряюще сжимал ее локоть.
   — Граф! — обратил он внимание брата. — А вот и наш Озрик.
   Но Азарика уж не смотрела на Эда. Со страхом ловила она теперь взгляд Кочерыжки. А тот подобострастно внимал словам графа о том, что ему нужны ученые люди и главное — преданные люди, что Озрик всегда найдет привет и защиту при его дворе… И бывший аббат одним из первых поздоровался со вновь прибывшим, причем в самых пылких выражениях.
   Так началась жизнь при графском дворе. Роберт отвел друга к кастеллану, и тот выделил ему комнату, стойло для Байона. Выдал чешуйчатый панцирь, пояс с серебряной насечкой, кованую каску с петушьим гребнем, такую новенькую, что в нее можно было смотреться, как в зеркало. Так были обмундированы все палатины — «дворцовые», — личная охрана графа.
   — Ну, что же тут с тобой приключилось? — спросила она Роберта, который не отходил ни на шаг, всем видом своим показывая, что переполнен какой-то необыкновенной тайной.
   — Да уж и не знаю, как сказать… — Юноша рассматривал свои ногти. Кстати, по ногтям-то и была заметна перемена, происшедшая с ним: прежде грязные и кривые, теперь они розовели ювелирной отделкой. — Уж и не знаю, как сказать… Я и каялся, и молился…
   — Рассказывай толком или уж совсем молчи.
   — Скажу, скажу, а ты не осуждай строго…
   — Говори, грешник!
   Выяснилось, что, по старинному обычаю, он был снаряжен в посольство за невестой брата. В Трисе после пышных охот и пиров Аолу посадили на коня и отправили с ним в Париж.
   — Вы вдвоем ехали, что ли?
   — Да нет конечно — вокруг нас была тьма народу… Эх, я вижу, ты ничегошеньки не понимаешь! — Загорелое лицо его стало растерянным, как у заблудившегося мальчишки. — Мы просто ехали и говорили ни о чем… Да она и вообще молчунья, трех слов подряд не скажет.
   — Вот это дело! Ты молчун, она молчунья — хороша беседа!
   — Ах, что ты, Озрик! А еще ученый человек! Она же все понимает, сердцем все понимает и отзывается на все.
   — Говори прямо, ты в нее влюблен?
   Роберт от таких слов пришел в совершеннейший ужас, даже за голову схватился, а на Азарику напал зуд озорства, хотелось немедленно сломать что-нибудь, орать, беситься от веселья. И она расспрашивала безжалостно:
   — Было у вас объяснение?
   — Да нет же… — Роберт все более падал духом. — Она если что хотела мне сказать, только через герцогиню Суассонскую, свою сестру… («Эта дворцовая кура тоже здесь, — отметила Азарика. — Ну нипочем ей меня не узнать!») Только иной раз, — вздохнул Роберт, — взглянет, будто светом златым обольет. А мое бедное сердце к копытам ее коня так и падает…
   — Да ты поэт! — засмеялась Азарика. — Уж не сочиняешь ли ты стихи?
   Роберт простодушно кивнул. Дар этот в нем действительно проснулся.
   — Помнишь, в школе, я не умел, а Фортунатус звал меня тупицей? Теперь сочиняю и даже пою, только не по-латыни, а по-простому, по-романски.
   В тот же вечер, как только пылающее солнце опустилось в Сену, бывшие школяры собрались у Галереи правосудия, где бездомные горемыки располагались на ночлег прямо под колоннами.
   — Опять мы все в сборе! — шумел гуляка Протей. — Только тутора нет. Наш сеньор Верринский теперь где-то ножки своей праведницы целует монастырской, ха-ха! И ты, Авель, приперся? Говорят, ты обворожил сердца всех парижских стряпух. Еще бы! Едва ли им приходилось встречать кавалера, который, доедая жирного каплуна, мечтает о бараньем боке!
   Так, балагуря, они взялись под руки и пошли, перегородив набережную, распугивая прохожих. От прежних времен их отличало, кроме всего прочего, и то, что на почтительном отдалении следовали их слуги и оруженосцы.
   Когда совсем стемнело, они очутились у фасада дворца, выходившего к реке. Здесь был палисадник, и в темноте крупные розы угадывались по волнам аромата. Над кустами ярко светилась арка балкона.
   — Там покои прелестницы с глазами цвета жженого миндаля, — шепнул Азарике Протей, во Роберт услышал и отвесил ему подзатыльник.
   Загудела струна — Фарисей настраивал монохорд, послышался перелив дудки Иова. И Роберт неторопливо запел, голос его, приятный баритон, крепчал по мере того, как воодушевлялся поэт:

 

 
   Нет, не боюсь, что панцирный барон
   Меня повалит в схватке топором.
   Нет, не боюсь, что в заводи лесной
   Меня разбойник заарканит злой.
   И даже не боюсь, что ясность дум
   Встревожит заклинаньями колдун.
   Мне ведом страх один лишь с давних пор —
   Мне снится ловкий и коварный вор,
   Который не алмаз и не копье —
   Похитит сердце нежное твое!

 

 
   Протей снова захихикал в ухо Азарике:
   — Вот это спел! Кто же здесь вор, как не тот, кто поет о любви чужой невесте?
   Он заработал новый пинок, уселся на каменную скамью рядом с толстым Авелем и наклонился, что-то делая под скамьей.
   Роберт запел новую песню, и голос его был печален. Казалось, все в мире исчезло и только в свежем запахе реки плывет этот тоскующий голос. Кто-то в арке шевельнул штору.
   — Она! — сказали школяры.
   Но тут с соседнего крыльца послышался громкий разговор, стали спускаться люди. Донесся восторженный голос герцогини:
   — Ах, это, наверное, бродячие клирики! Они знают такие веселые песни, мы их попросим.
   Бывшие школяры, прыснув, пустились наутек — хотя какая опасность могла ожидать здесь графских палатинов? Просто было весело удирать, гикая, по набережной. Лишь бедный Авель остался как вкопанный, потому что Протей привязал его к скамье за кушак. Авель сопел" не понимая, что его держит.
   — А вот и певец! — приблизилась к нему герцогиня Суассонская. — Дайте мне фонарь. Боже, какой он, оказывается, толстый, а ведь изысканный голос! Спойте, голубчик, мы вас щедро наградим.
   Но Авель продолжал сопеть, и камеристка, бойкая на язык, предположила, что божественный певец просто переел за обедом и его мучат колики. Герцогиня возмутилась такой прозой и велела нетактичной девице во искупление своей вины перед певцом тут же его поцеловать.
   И это было последней каплей, переполнившей чашу страданий Авеля. Собрав в едином усилии всю свою мощь, он наконец оборвал кушак и унесся во тьму, как метеор.
   Бежала, смеясь, и Азарика. Ночной чистый воздух окрылял, хотелось, раскинув руки, взлететь над медленной рекой, над громадами зданий — туда, туда, к темным вершинам Горы Мучеников!
   Нет, правильно сделала она, выбрав путь в Париж. Будь что будет!

 
5
   Едва лишь начинал брезжить рассвет и петухи ленивой сипотцой возвещали приход дня, рог Эда, подаренный ему Сигурдом и прозванный за это Датчанкой, тупым, дикой силы криком будил население дворца. Дамы крестились и, помянув нечистого, которому в такую рань не спится, поворачивались досыпать на другой бок. А палатины, знавшие, что граф проспавшего может и хлыстом подбодрить, рысью бежали к фонтану, где уже синел ледок, а вода, если ее взять в рот, ломила зубы.
   Затем на плацу одни, разбежавшись, прыгали через деревянного коня, другие звенели клинками, изучая приемы рукопашной. Третьи толпились вокруг Язычника — нелепого вертящегося чучела в панцире, которое в руке имело здоровенный кол. Надо было, изловчившись, ударить Язычника копьем так, чтобы вовремя увернуться от кола, которым он не преминет ответить на ваш выпад.
   Азарика при первом же броске угодила под удар кола и распласталась на земле. Но ей ничуть не было стыдно, хотя палатины хохотали так, что дворцовые дамы еще раз помянули беса. В пей кипела злость, та самая злость, которая помогла ей перенести гибель отца, рабство у Заячьей Губы, позор клетки…
   И она вновь кидалась на Язычника и вновь падала, не успев увернуться. Отвратительный визг его шарниров стал сниться ей по ночам. Но мало-помалу она научилась побеждать грозное чучело а в фехтовании она благодаря природной гибкости и быстроте стала одной из первых. Даже Протея одолевала, весьма коварного в бою, а бедный, вечно пыхтящий и вечно оглядывающийся Авель не решался с ней и драться.
   — Ты становишься мужчиной, — хвалил ее Роберт.
   Он даже пощупал ей подбородок — не пора ли заводить бритву? И она с каким-то мстительным наслаждением ощущала, как от утренних туманов и кислых запахов конюшни голос ее становится хриплым и низким. Физические упражнения, которыми Эд с восхода до заката истязал своих палатинов, заставили се раздаться в плечах; даже кости словно бы стали крупней. Теперь она, подобно другим палатинам, входя в трапезную, не ожидала, пока освободится место. Уверенно раздвигала плечи и втискивалась на скамью.
   А Эд словно бы опять забыл о ней. Правда, он и с невестой-то виделся только в церкви. Она жила во дворце, в апартаментах принцессы, а Эд из-за уймы дел так и ночевал в Зале караулов. Но та — тихоня, утешитель ей найдется…
   Азарика выбрала момент и отвела ему собаку. Кое-как соврала, что случайно нашла Майду в лесу под Парижем. Эд рассеянно благодарил, погрузившись в какие-то свои расчеты.
   Закипала ярость. «Да знает ли он, в конце концов, обо мне? Вот возьму да все ему открою…» Но давний животный страх перед бастардом перевешивал все.
   Во время разводов и учений она украдкой за ним наблюдала. Отмечала: необузданности прежней в нем нет, зато появилась уверенность, надменность… Не влиянье ли это царственной Аолы?
   И среди боевых упражнений, вспотев до изнеможения, она вдруг испытывала невыносимый укол тоски. Уходила за оружейный склад и там, надвинув на нос козырек шлема, скрежетала зубами.
   Катились дни, одинаковые, как стершиеся монеты. Молодежь развлекалась, пожилые роптали. Ворчал даже близнец Райнер:
   — В Самуре сейчас самая страда — виноград давят, ульи окуривают, а у нас все Датчанка да Язычник! И зачем он тогда, этот лен, если хозяйничать в нем не дают?
   — У других, — вторил ему Симон, — вассалы только два раза в год съезжаются. Если уж война!
   У них нашелся единомышленник, барон из Мельдума, сорокалетний нелюдимый вассал, затесавшийся среди молодежи в надежде выслужить у Эда титул вице-графа. Он поддакивал: