— Спой, отец наш! — просили они.
   И он пел, сипя от натуги, потому что ему хотелось, чтобы его слышало как можно больше людей:

 
   Шел Гелианд, царь правды, на священную войну,
   Вел за собой царь истины посконную страну.
   Он ловчих вел и рубщиков, лесных своих детей,
   Землей пропахших пахарей, измученных людей.
   И с ним двенадцать рыцарей, апостолов мирских,
   Двенадцать беспорочных, могучих и простых,
   И говорит тут рыцарю Луке великий царь:
   «Вот лук тебе, лукавого и лютого ударь!»
   А Павлу дал он палицу: "Ты павших ограждай,
   Ты, Симон, сирых силою от сильных защищай…"

 
   Когда смерклось, углежоги раздали факелы, и лаонская дорога осветилась потоком огней. Казалось, Млечный Путь, колыхаясь, течет по лесной просеке.
   Азарика задумалась и отстала от носилок с Гермольдом. Выехала из лесу в долину Озы и увидела, что окружена толпой женщин. Они схватили храпевшего Байона под уздцы, и заострившиеся от постоянного голода их лица были враждебны.
   — Это что за франтик? — закричала растрепанная злая старуха.
   Но тут же нашлась и защитница. Изнуренная, вконец оборванная, с седой прядью волос и ласковыми ямочками на щеках, она назвалась Агатой, женой Винифрида, и стала всем объяснять, что сеньор этот Озрик и он очень, очень добр…
   Злые морщины у женщин разгладились, но нехорошее предчувствие у Азарики нарастало, хотелось побыстрей вырваться из их жалкого и опасного круга.
   — Ну, раз ты такой добрый, прочти-ка нам грамоту, которую мы отняли у Тьерри. А то у нас все такие грамотейки, что буквы путают с прялками или рогульками от ухватов.
   При свете чадящих факелов Азарика еле разбирала строки, написанные кем-то наспех да еще нетрезвой рукою:
   — "Мы, божьею милостью граф Парижский Эвдус-Одон, повелеваем тебе, Тьерри, взять под стражу и содержать крепко всех, кого удастся тебе разыскать, схватить, обнаружить из рода Эттингов…" Ложь! — задохнулась Азарика. — Грамота подложная, на ней нет даже графской печати! — И продолжала читать, от возмущения не вдумываясь в смысл последующих слов: — «Делаю это по настоянию моего советника и истинного моего повелителя, мирское имя которого — Озрик, на самом же деле это оборотень, исчадие сатаны…» — Так это, выходит, ты оборотень? — прервала старуха, хватая Азарику за стремя.
   — Я… — хотела она оправдаться, леденея от ужаса и чувствуя, как в ее панцирную стеганку, штаны, сапоги впиваются те же клещи, что утром растерзали Тьерри.
   — Постойте! — надрывалась Агата, пытаясь оттолкнуть остервеневших женщин. — Этот сеньор… Какой же он оборотень?
   — А вот мы спросим его самого, — зловеще усмехнулась старуха. — Отвечай, нехристь, только не юли и предварительно перекрестись. Кто ты сейчас: мужчина или женщина?
   — Женщина… — еле слышно ответила Азарика.
   Ее ударили сзади по голове. Свет множества факелов, рассыпавшихся по долине, поплыл и заколебался в глазах. Ее старались стащить с седла, но верный Байон все время вскидывался, не давал. Били палками, сучьями, камнями, просто царапали и даже кусали. Кто-то в ярости ударил серпом коня, и Байон, отчаянно заржав, вырвался, помчался под градом камней, припадая на раненую ногу. Всадник обвисшим мешком мотался в его седле.

 
3
   После заката Эд выходил на верхнюю террасу замка в Компендии, всматривался в дальние пожары, полыхавшие за лесом. Всю весну он приводил в порядок этот загородный дворец Карла Лысого, возводил башни, перестраивал стены. Окружающим он говорил, что хочет переселиться из Парижа, чтобы не докучать горожанам своим присутствием. Придворные, обозревая растущие, как на дрожжах, бастионы и шеренги палатинов, марширующих на плацу, вздыхали: «Орлиное гнездо!», а те, кто посмелее, оглянувшись по сторонам, поправляли: «Гнездо стервятника, вы хотите сказать?» Эд возобновил посольство к герцогу Трисскому, вновь прося руки его наследницы, Аолы. Тем более что брат его Роберт неотлучно жил в Трисе, надо думать, неустанно располагая сердце невесты к блистательному жениху. Пронеслись слухи, что в качестве свата Эд просил быть самого Фулька, но это было столь невероятно!
   Известие о гибели Тьерри и внезапном исчезновении Озрика он получил одновременно. Придя в сквернейшее расположение духа, он уединился на террасе, вышагивал там, приказав палатинам гнать всех посетителей в три шеи. Принимал только вестников, которых рассылал сам, чтобы узнать, какой еще замок сожжен или какой сеньор растерзан.
   Ему рассказали о встрече Карла III с народом. Император в последние дни был озабочен прибытием в Лаон живого слона, которого послал ему испанский халиф. По всем дорогам им были разосланы слуги, поставлены запасы слоновьей еды, а в местах ночлега даже разбиты гигантские навесы. Слон мирно дошествовал до переправы через Озу, а здесь стремительная река не внушила ему доверия, и он отказался взойти на приготовленный ему плот.
   Карл III лично выехал к переправе. Целый день слона уговаривали, понукали, заманивали, но усилия были тщетны. Иногда животное как будто бы склонялось к просьбам людей, даже ступало на мокрые бревна, но стоило ему ощутить под ногами колыхание реки, как оно, разбросав сопровождающих, кидалось обратно на берег.
   Лишь к вечеру пфальцграф Бальдер вспомнил, что выше по течению есть так называемый Воловий мостик, по которому перегоняют стада. Слона повели туда, мост спешно укрепили, устлали соломой, и животное мирно перешло на лаонский берег под клики утомившихся придворных.
   Здесь и увидел Карл III приближающиеся к нему со всех сторон потоки факельного света. И народ впервые узрел своего владыку. Правда, на золотом фоне заката в белой мантии, издали похожей на обыкновенную простыню, на пузатой каурой кобылка он ничуть не был похож на Карла Великого из легенд — густобородого, велегласного, могучего, как двенадцать великанов, вместе взятых. Чисто выбритое мягкое лицо его расплылось в растерянной улыбке, глаза мигали от дыма факелов. «Что это, что это?» — спрашивал он у пфальцграфа.
   И все же это был император, и люди валились на колени, плакали от избытка чувств, вопили кликуши, и все покрывал рокочущий гул Крокодавла.
   — А это кто? — показывали на гороподобное чудовище с хвостом вместо носа, шествовавшее за Карлом III.
   И это тоже было закономерно — владыка мира в качестве домашнего животного держит не какую-нибудь болонку, а этакого адского коня с ногами в виде столбов!
   Вынесли вперед носилки с Гермольдом, и старец, окончательно лишившийся голоса, протягивал руки в сторону императора и его слона, хрипел и пытался вещать нараспев:
   — Ты как месяц белый в златом небе… Ты наша надежда, а мы твои божьи звезды, и нет нам числа… Владей же нами, накажи наших притеснителей, и мы за тобою всем миром… Победа тебе!
   «Светлый месяц» ни слова не понял из того, что хрипел этот всклокоченный старик на плечах дюжих оборванцев. Повернувшись спиной к своим верным «звездам», он хлестнул каурую лошаденку и пустился во всю прыть по Лаонской дороге. За ним, оглядываясь в страхе, поспешила его пышная свита. Погонщики сумели подбодрить слона, и тот тоже побежал, раскачиваясь на тумбах-ножищах.
   А народ, недоуменный, остался стоять на коленях под треск догорающих факелов. Становилось зябко, кричали голодные младенцы, в лесу выли волки и бродячие собаки. Новые толпы прибывали, привлеченные слухом, что сам Карл разговаривает с народом, давили передних.
   Тогда случилось то, чего опасался Гермольд; все ринулись в свои края избивать господ. Запылала Каталаунская земля, вдова герцога Суассонского только тем и спаслась, что псари покойного мужа вывезли ее в ящике из-под нечистот. Пикардия, затем страна Сикамбров, Арденнский лес превратились в кипящий муравейник. Все, что было тайного, лесного, подспудного в тихой стране франков, теперь всплывало наверх.
   — И странно, — рассуждали придворные, — в Парижском лене восстанием не тронут почти ни один бенефиций!
   — Говорят, что как только мятежники крикнут: «На Париж!», идущие с ними уроды перебивают: «На Реми!» или «На Виродун!» — Странно, очень странно… Не помогает ли Эду нечистая сила?
   На третий день мятежа вестники сообщили графу Парижскому, что на опушке леса близ Воловьего мостика дозорными подобран Озрик, оруженосец графа, избитый, еле живой. Около валялся его издохший конь. Вскоре пострадавшего доставили в Компендий. Эд сам сошел к повозке, поднял оруженосца и, как пушинку, внес в замок. Там почтительно склонились мавританские врачи. Граф хотел разорвать рубашку раненого, но тот, несмотря на слабость, загородился руками и молил оставить его в покое.
   Эд велел его не трогать и, прежде чем уходить, задержался, глядя в темные от страдания глаза оруженосца. Тот сухими и жаркими, худенькими пальцами уцепился за его руку, и столько собачьей верности было в его взгляде, что суровый Эд не выдержал, опустился на колени, поцеловал маленького соратника в потрескавшиеся губы.
   Слуги доложили, что прибыл Готфрид, граф Каталаунский.
   — Сидишь? — язвительно спросил Эда Кривой Локоть, входя в Залу приемов. Сагум висел на нем обгорелыми клоками — пришлось пробиваться через пылающий лес, — Это будет пострашней, чем норманны. Когда собственный лакей набрасывается на тебя в спальне — увольте, это уж не война!
   — Что тебе угодно? — холодно спросил Эд.
   — Я спрашиваю: сидишь? — вне себя закричал Кривой Локоть. — У тебя-то все спокойно, ты и поглядываешь, как твоих собратьев избивают!
   — Я предупреждал. Говорил об этом покойный Гоццелин и многие другие. Стране необходим король, а не рыхлая пешка.
   — Ага-а… — иронически закивал Кривой Локоть, даже расшаркался в поклоне. — Вот как? Значит, правду говорят что весь этот мятеж — твоя затея! Рассказывают, что мятежники носят с собой грамоту… Впрочем, наплевать, мне хоть бы черт на троне, лишь бы спокойно было в поместье.
   — На что ты все намекаешь, Кривой Локоть? — с прежней отчужденностью спросил Эд. — Живи я по твоему подобию, я бы, воспользовавшись твоей беззащитностью, тотчас хвать бы тебя — и в каменный мешок. Но сейчас не время для раздоров. Ступай, отдохни, приведи себя в порядок, слуга покажет отведенный тебе покой.
   Пришли мавританские врачи и, покачивая тюрбанами, выразили озабоченность по поводу здоровья любимца графа. Вся беда в том, что этот достопочтеннейший Озрик, хоть и в бреду, никого к себе не подпускает, нельзя даже осмотреть… Граф отослал их и вызвал дежурного гонца.
   — Скачи немедленно в Туронскую землю, в урочище Морольфа. Коней загонишь — не жалко, лети!

 
4
   Открыв глаза после очередного забытья, Азарика различила в полумраке знакомый до отвращения горбоносый, со впалым ртом старушечий профиль. А ей-то снилось поле из цветущих маков, июльский ленивый ветерок шевелил их яркие, крупные лепестки. Затем она обнаружила, что лежит голая, укутанная в простыню, обложенная какими-то примочками и духовитой травой. Она хотела вскочить, но Заячья Губа проворно ее удержала:
   — Лежи, лежи, дурочка… Чего ты?
   Она шаркала в шлепанцах, готовила лекарства, гоняла мух, жевала деснами разносолы, которые почтительно доставляли ей графские повара. В свободную минуту садилась возле Азарики вязать чулок и была похожа на добрую бабушку в благополучном доме.
   — Послушай, я расскажу тебе историю твоего происхождения, пора бы уж тебе знать. Однако не воображай, что я тебе раскрою какую-нибудь царскую родословную. Ты найденыш, и родители твои невесть кто — пахотные, черные люди.
   Старуха ловко накидывала крючком петли, то и дело относила вязанье в сторону, любуясь.
   — Так вот. Как ты уже понимаешь, Одвин не родной тебе отец. Уж кто был в свое время заядлый бунтарь и мятежник, так это Одвин. Подбивал на мятеж где только можно, пока не вынужден был на старости лет скрываться в туронских дебрях. А уж какая голова, какой ум! Итак, твои настоящие родители были повешены после одного из таких мятежей, и подыхать бы тебе в канаве, если бы не Одвин!
   Азарика разглядывала игру солнечных зайчиков на беленом своде. К ней возвращалась ее давняя несказанная грусть. Отец — не отец. Какое, в конце концов, дело, кто дал ей телесную жизнь? Одвин дал ей жизнь духовную, и только он ей отец навеки.
   — И что за блажь поднимать мятежи? — разглагольствовала старуха. — Если все захотят быть господами, кто станет обрабатывать поля? Господа ли, рабы — все хотят одинаково кушать. Начнется голод страшный, мор, станут есть человечину, ведь так уже бывало… Рабство вечно, пока существует человеческий род! Вот и теперь они бунтуют, а поля не засеяны. Осенью хвать-похвать, а хлебушка-то и нету!
   Азарике же виделась текущая по темному лесу река факельных огней, в ушах звучала грозная песнь про царя истины, идущего истреблять зло. Как-то они там? Что они там?
   Заячья Губа откровенничала:
   — Я ведь присматриваюсь к тебе давно. Кто знал Одвина, тот сразу угадает в тебе отражение его ума. Но, признаюсь, я хотела тебя уничтожить.
   Азарика невольно повернула к ней голову на подушке. Зрачки блистали из-под намазанных бровей колдуньи.
   — За Эда! — Старуха подняла назидательно палец. — За моего Эда!
   Зайчики плясали, свиваясь и развиваясь. Мелькал крючок в желтых пальцах старухи.
   — Да, да, за Эда. Но ты сама себя спасла, выручив его у святого Эриберта. Ты была ему единственным верным другом, и поэтому я люблю тебя почти как его!
   Она отложила вязанье, прошлась по комнате. Чутко поворачивала ухо, ловя подозрительные шумы. И вдруг повернулась, пошла навстречу ожидающим глазам Азарики. Ведьма вновь проглядывала в ней — в хищной походке, в завораживающих жестах, в прищуре безжалостных глаз.
   — А теперь ты должна уйти! Уйти добровольно! Эд не может стать королем, пока возле него оборотень!
   Она еще пометалась из угла в угол и наконец уселась, подобрав вязанье.
   — Признаюсь честно — ты хорошая девка. Моему бы сыну я лучшей жены не желала. Но Эд — другое! Он король, король по духу, по славе, по красоте! Хочешь, я подберу тебе жениха из сеньоров — в Саксонии, в Аквитании, где тебя никто не знает? Не хочешь? Впрочем, понятно: ты любишь Эда, кто ж тебе заменит его… И я ведь была такой! Но корона, корона и потом Аола, невеста…
   Всю эту ночь Азарика лежала с открытыми глазами. Боль телесная уступила боли душевной… Нет больше ей в этом мире приюта!
   А Эд ее и не навещал. Свадьба, строительство, пылающие у границ имения, то и дело приезжающие бароны, среди которых и бывшие враги. До оруженосца ли теперь?
   Однажды трубы возвестили прибытие знатнейших персон. Выглянув, обитатели Компендия увидели ковровые возки и носилки, покрытые парчой. Реяли вымпела на пиках многочисленной кавалькады. Из черного возка выбрался канцлер Фульк, какой-то помятый, грустный. Рассеянно благословлял встречающих.
   Эд спустился ему навстречу по главной лестнице, где палатины в парадных панцирях выстроились на каждой ступеньке.
   — Сын мой… — всхлипнул Фульк, протягивая ему руку для поцелуя. — Какие испытания, какие невзгоды! Я привез под твою защиту принца Карла, его имение вчера разорено злодеями. Будь заступником сироте, ведь это последний отпрыск великого рода Каролингов!
   И уже через час по всем дорогам поскакали вестники, развозя грамоты канцлера. В них все герцоги, графы, сеньоры призывались под знамена Эда, защитника Западно-Франкского престола.
   Пришел день, когда Азарика встала, натянула на себя свой вдруг ставший широким сагум и, опираясь на палочку, прошлась от кровати к окну. Во внутреннем дворе стоял шум невообразимый — выстраивались конные отряды, из ворот выезжал, скрипя осями, обоз. Каких только штандартов и значков нельзя было увидеть — вся древняя Нейстрия прибыла под команду графа Парижского!
   Эд выступал в поход и даже не пришел проститься с ней, Азарикой, а ведь они теперь не увидятся никогда!
   Азарика оглянулась, высматривая Заячью Губу. Та на кухне спорила с поваром по поводу каких-то печений. Хромая, девушка выбралась из комнаты и вдоль стены, увешанной сарацинскими коврами, приблизилась к двери Залы приемов.
   Эд был там — в золоченом панцире, с красным султаном на шлеме. Вокруг него толпились герцоги и графы, а Кривой Локоть держал его дружески под руку. Азарика у притолоки не сводила с него глаз, пока во дворе не послышалась команда «по коням» и придворные не двинулись вниз.
   — Нет, не могу, пока не услышу от него еще хоть слово!
   Сама для себя неожиданно она произнесла это вслух, и все стали оглядываться на нее. А она решительно вошла в Залу приемов, и все расступились, поглядывая на прихрамывающего юношу с давно не стриженной головой и с любопытством переводя взгляд на графа, блистающего, как некий истукан.
   Азарика шла, неотрывно смотря в глаза Эду, стараясь навек запечатлеть в памяти его серые спокойные глаза и его смелое лицо. Она сразу почувствовала отчуждение, которое возникло у всех, как только она появилась, но хуже всего была досада, мгновенно промелькнувшая в лице Эда.
   — Это ты, наш маленький Озрик? — ласково обратился к ней Эд. — Ты уже поправился? Молодец! Скажи, есть ли у тебя какое-нибудь пожелание мне в дорогу?
   — Есть, — сказала Азарика и откашлялась, чтобы говорить чисто и звонко. — Будь милосерден, граф Парижский. Щади малых твоих, мужиков серых и глупых. Ведь если ты станешь королем, ты будешь и их королем!
   Эд напряженно ждал, что скажет она еще. Но она теперь молчала, горестно глядя на него снизу вверх. И он, дотронувшись до ее плеча, усмехнулся.
   — Мужицкий король, значит? От-лич-ная шутка!
   И все герцоги, графы, сеньоры и прочие по достоинству оценили отличную шутку. Разинув пасти, усатые и бородатые, они захохотали: «Ой, умора, мужицкий король!», а те, кто стоял позади, шептали соседям, что вот это-то и есть тот самый оборотень, любимец Эда!

 
5
   Злодейка старость нещадно гнула Фортуната. Когда приходилось куда-нибудь брести, он теперь то и дело останавливался, чтобы поднять нос и осмотреть дорогу. Но он бодрился и воображал себя юрким и деловитым. На лето он вновь выселился в свою лесную келейку, только просил послушников, чтобы, приготовив все необходимое, они уходили восвояси, оставляя его в полном уединении.
   А он доставал свою пухлую Хронику и — увы! — по-прежнему из тайника, потому что хоть приор в монастыре был новый, но повадки у власти остались старые. Вздыхал, поминая тех, кого унесло быстротечное время, разглаживал страницу, скрипел пером, выводя год.
   «Год 888 (полюбовался — три восьмерки, как три аккуратненьких двойных бублика!). Прибыли в град святого Ремигия, иначе называемый Реймс или Реми, первосвятители Франции и первовластители ее. Был съезд великолепный, блеск, подобного которому отчизна франков не видела со времен Людовика Благочестивого. И возложил корону Хлодвига на главу славного Эда, которого иначе называют Эвдус, Одо или Одон, не кто иной, как достопочтенный канцлер Фульк, архиепископ. И держал при этом боевой меч брат нового государя, отныне граф Парижский Роберт, а будущий тесть, герцог Трисский, держал на подушке государственное яблоко или державу…» Фортунат откинулся, радуясь четкости минускула, ровности строк, и весело подергал себя за седой хохолок. Перо бежало дальше: «…Император же божьею милостью Карл III стал готовиться к возвращению в страну тевтонов, потому что напали там свирепые венгры, а тамошний бастард, герцог Каринтийский Арнульф, обвинил светлейшего в бездействии. И выехала в канун вознесения из Лаона императорская чета и держала путь на Трибур, что на берегах Рейна, где повелел светлейший собрать съезд тевтонских князей…» Старик тревожно взглянул на дверь, заслоняя рукавом свою Хронику. Там в квадратном проеме на фоне зеленого света и резной листвы клена появился юношеский тонкий силуэт. Фортунат сощурился, а сердце скорей угадало, чем узнало:
   — Озрик! Святые угодники! Входи, мальчик, входи. Ты же всегда здесь желанный гость… нет, ты хозяин в этой убогой келье… Постой, дай-ка я вылезу из-за стола. Видишь, стал я немощен, как и болтлив, даже пишу не стоя, как полагалось бы по уставу…
   Он суетился, роняя то одно, то другое, но ни о чем не расспрашивал, ничего не добивался. Помог Азарике снять панцирный наряд, ахнул, увидев палочку, с которой она передвигалась.
   Утром хлопотал, чтобы принесли козьего молочка с выгона, оно исцеляет. Лично отправился к новому приору просить разрешения Озрику остаться. Но тот лишь важно наклонил голову — бывший оруженосец был вчера доставлен на королевских лошадях, и с ним прибыла соответственная виза.
   А дни стояли великолепные, лето находилось в зените своею царства, все обещало изобилие и мир. Лишь по дорогам пылили копытами дозоры и заставы — вылавливали разбежавшихся после мятежа. Велено было смертью не казнить, а, наказав плетьми, возвращать прежним сеньорам. Незыблемая Забывайка была набита этими горемыками.
   Азарика вставала чуть свет, слушала возню и веселье птиц. При восходе в одной рубахе длинной, до пят, спускалась к воде. Убедившись, что старик знает, кто она, перестала перед ним притворяться, хотя он по-прежнему с оттенком грусти называл ее «Озрик» и «сын мой» или просто «мальчик».
   Там, где мелкая Мана, вынырнув из густых, колеблемых ветром камышей, под зеленой сенью столетних вязов готовится впасть в Лигер, была у нее излюбленная заводь. Там на чистейшем песчаном дне сновали стайками рыбки-уклейки, раковина-жемчужница раскрыла створки навстречу кристально чистой струе. Азарика, оглядевшись, скидывала рубаху и, осторожно держась за шершавый ствол нависшей над водою ивы, входила в ледяную поначалу и такую живительную воду!
   Затем сушила волосы, которые она перестала стричь. Сидела задумчиво на старом стволе, опустив ноги в воду, и ласковая вода обтекала ее босые пальцы.
   Двойная жизнь кончилась, все отлетело прочь — и доброе и дурное. Теперь уж незачем ни лицемерить, ни хитрить, ни надевать маски, а сердце — отупело, что ли? — даже не чувствовало обиды. Только злой разум вновь и вновь подставлял, по-разному варьируя, одну и ту же сцену — венцы, вознесенные над головами, утробный бас диакона, лицо Аолы, как всегда равнодушно-царственное от сознания своей красоты и врожденного превосходства…
   Но надо же как-то жить?
   Однажды она гуляла по лесу (палочку уже отбросила, хотя еще прихрамывала немного). Там, в светлых рощах берез, монахи еще с осени заготовили дрова, и поленницы то тут, то там возвышались меж кустами. И там ей послышался отчетливый детский плач. То есть она точно не знала, потому что никогда не возилась с детьми, но инстинкт ей подсказывал, что так кричит новорожденный, самая кроха, который ужасно хочет есть.
   Определив, что крик раздается изнутри обширной поленницы, она осторожно обошла ее с подветренной стороны и, найдя узкий проход между двумя пирамидами дров, бесшумно заглянула туда.
   Там имелось небольшое пространство, которое ленивые монахи устроили, чтобы скрываться от требовательного приора. Под соломенным навесом, прямо на траве и одуванчиках, лежала, не шевелясь, женщина. Ее босые ноги были покрыты рубцами давних увечий и сбиты в кровь, изъедены язвами чуть ли не до костей. Ребенок надрывался, а лежащая не шевелились, и Азарика уже хотела войти, как женщина со стоном приподнялась на локте, достала грудь и прижала к себе младенца.
   — Ешь, маленький, ешь, бедняжка Винифрид, если что-нибудь сумеешь высосать из этого дряблого мешка!
   Это была Агата, она кормила новорожденного сына Винифрида и звала его так же, как отца, — Винифрид! Азарика окаменела, следя за свершавшимся у нее на глазах великим таинством кормления младенца.
   — Ах! — простонала Агата, откидываясь на траву. — Я и сама-то третий день, кроме щавеля да молочая, во рту не держала ничего и встать вот не могу…
   А ребенок надрывался, требуя своего.
   Тогда Азарика кинулась в келью, набросала в холщовую сумку хлеба, вяленой рыбы, печеной репы, налила в пузырь козьего молока. Еле дождалась ночи и, забыв про хромоту, понеслась к поленнице.
   — Кто это? Кто? — тревожно встретила ее Агата. — Ты кто, говори! Не дам ребенка, не да-ам! Лучше убей…
   Но, сделав несколько глотков молока, успокоилась. Затем стала принюхиваться и прислушиваться в абсолютной тьме и подозрительно спросила:
   — А ты, случайно, не Озрик будешь или как там — Азарика?
   И, убедившись, что это именно так, заголосила на весь лес:
   — Уйди, оборотень проклятый, отродье сатаны, ничего твоего не возьму! Не загублю его крохотную душу!
   Ударила по пузырю с молоком, отбросила ковригу хлеба. Проснулся ребенок, а она исступленно выла:
   — Это ты, оборотень, принес горе нашей семье! Это из-за тебя все Эттинги погибли!
   Пришлось спешно уходить, и всю ночь Азарика тревожилась, потому что даже из кельи слышны были жалобные крики в лесу.
   На рассвете она встала, подкралась к поленнице, там все было тихо. Заглянула осторожно — мать и ребенок мирно спали. И она отправилась к реке. Но здесь ее ожидал новый сюрприз. Как всегда, она неторопливо скинула рубаху, обвеялась на свежем ветерке и спустилась в заводь, пошлепывая по воде. Зажмурившись от наслаждения, погрузилась по самую шею.
   И вдруг красивый мужской голос с чужеземным акцентом сказал над самой ее головой:
   — А эта девочка много испыталь… Ай-ай, какая шрама!
   На нависшем стволе старой ивы в мелкой листве притаились двое — и как только она не заметила их! Туники их были расшиты не по-франкски — красным крестом. На ногах красовались кожаные лапти в ремнях.