Страница:
Бастард приказал обыскать дом и двор. Симон пошел наверх, а Райнер спустился в погреб. Тьерри заявил, что поищет во дворе; может быть, там, кстати, найдется и какая-нибудь завалящая лошаденка.
— Ехать тебе во дворец на палочке! — издевались близнецы.
Эд сапогом отодвинул кресло с распростертым в нем Гермольдом и стал греть руки у очага. Огонь затухал, и вместо топлива бастард кинул туда арфу и деревянную ногу хозяина.
Аббат указал ему на кресло:
— Вот, ваша милость, это тот самый, кого вы ищете. Кроме него, здесь некому быть.
Эд наклонился над онемевшим Гермольдом.
— Отвечай, ты был на Бриссартском мосту, когда там погиб Роберт Сильный, герцог Нейстрии?
Гермольд только и смог, что кивнуть головой. Тут как раз вернулся Тьерри, сообщая, что во дворе нет ни ведьмы, ни лошади, а дождь, проклятый, так и хлещет. Спустился со второго этажа близнец Симон, обирая с себя паутину:
— Никакой колдуньи, только какой-то перепуганный мальчишка, вероятно второй слуга.
С веселыми криками ввалились из погреба Райнер и оруженосцы. Они тащили бурдюк черного андегавского, которое берег бедный однорукий, и пробовали его на ходу.
Бастард влил вино в рот Гермольду, плеская как попало,
— Ну! — ухватив за косицу, Эд запрокинул лицо Гермольда. — Правда ли, сорок воинов было с герцогом, когда у моста на них напали норманны? Почему же герцог сражался один и пал, не желая сдаваться?
— Готфрид Кривой Локоть… — хрипел Гермольд, моргая белесыми старческими глазами, — который теперь граф Каталаунский… Он первый повернул коня…
— И вы все бежали за ним?
— Нам казалось, герцог скачет сзади…
— Ногу ты… не на Бриссартском мосту потерял?
— Нет… Много позже.
Бастард хлестнул его по лицу перчаткой и отошел. В этот момент как раз Хурн, оруженосец близнецов, запихивал в карман серебряный стакан Гермольда.
— Руку на стол! — зарычал Эд.
Не решаясь противиться, Хурн положил дрожащую руку на скатерть. Бастард кивнул Тьерри, и тот потащил меч из ножен. Близнецы умоляли о прощении на первый раз, и Эд, выругавшись, отменил казнь. Аббат святого Вааста ходил вокруг него на цыпочках, заглядывал в глаза.
— Ты как теперь этот дом — себе возьмешь?
— Эту крысиную нору? Можешь ее забирать хоть себе, церковная кочерыжка.
Аббат, успевший нахвататься из бурдюка, заплясал, напевая: «Мне, мне! Он подарил все это мне!» Близнецы же, указывая на него, смаковали его новое прозвище — «церковная кочерыжка».
— А что ты подаришь нам? — спрашивали они Эда.
— Будете мне верно служить, подарю целый город.
— М-между п-прочим, — аббат начал уже заикаться от обильного питья, — в-ваша м-милость, т-та девка, которую мы ищем, она же об-боротень… Может и в оленя обернуться, и в летучую стригу, и в слугу-мальчишку…
— И в бурдюк с вином? — усмехнулся Эд.
— И в б-бурдюк, истина ваша!
Эд приказал засунуть горлышко бурдюка ему в рот. Аббат вертел круглой головой, глотал что есть мочи, глазищи его выпучились, как у жабы. Близнецы хохотали:
— Кругленькая у тебя ведьма, заставь-ка ее похудеть!
Тогда раздался надломленный голос Гермольда. Он сполз с кресла и у самых ног бастарда молил гостей уйти. Дом этот у него не бенефиций, не может перейти к другому владельцу. Это его аллод, наследственное владение, и имеются на это грамоты… Пусть гости уйдут, он готов даже золотом заплатить.
Сказал и тут же пожалел о сказанном. Тьерри и близнецы, по примеру своего вожака обращавшие на него внимание так же мало, как на какую-нибудь мокрицу, обступили его, наклонясь.
— Где грамоты? Где золото? Показывай, куда прячешь!
Тьерри со рвением ударил его сапогом в зубы, тот отхаркивался кровью и молчал.
— Дозволь его подвесить! — просил Тьерри бастарда. Посеченное лицо его пылало. — Дозволь!
Бастард, повернувшись к ним спиной, меланхолично водил пальцами по толстенным древним бревнам стены. Приняв его молчание за согласие, Тьерри и близнецы раздели старика догола и привязали к столбу. Разогнули кочергу и сунули ее в очаг накаляться.
— Бастард! — простонал калека. — Гляди, что делают с человеком твои мерзавцы!
Эд молча прошел вдоль стены, и, причудливо искажаясь на закруглениях, за ним ползла его тень.
— А что сделали со мной после того, как по вашей милости погиб мой отец? А я ведь был совсем ребенком!
Монах, который дремал под столом в обнимку с бурдюком, очнулся, встал на четвереньки, потом, пошатываясь, на ноги.
— "Шел монах к своей милашке!" — загорланил он. — «Хи-ха-ха да хи-хо-хо! К полведерной своей фляжке с сатанинским молоком!» Он приподнял краешек рясы и пустился в пляс, повизгивая. Тьерри пинком загнал его снова под стол.
— При живой матери, при коронованных дядьях и братьях, — продолжал бастард, схватив себя за локти, — в рабство! За что? И сейчас я все как изгой преступный… Ответь мне ты сначала: за что?
В очаге треснула головешка, бывшая некогда деревянной ногой. Снаружи шумел ветер, пришедший на смену дождю.
— А меня за что? — высунулся из-под скатерти неугомонный аббат. — Домик мой сожгли напившиеся магнаты, имущества у меня нет, кроме кобылки, да и на ту зарится Красавчик Тьерри. Папа римский нам, духовным, даже жениться запретил. Хотя в писании сказано: коль не можешь не жениться, так женись, да поскорей!
— Вот я тебя сейчас оженю! — Тьерри выдернул из огня раскаленную кочергу и ткнул аббата пониже спины.
— Уй-уй-уй! — завопил священнослужитель.
Пылающей кочергой Тьерри махал перед лицом Гермольда, приглашая сознаться, где грамоты и золото.
— Приведите сверху мальчишку! — заорал аббат. — У хрыча сразу развяжется язык!
Гермольд напрягся на столбе и плюнул в перекошенную физиономию Красавчика.
— Будьте вы прокляты, разбойники ночные! Пусть не будет вам вовек ни счастья, ни удачи! Да издохнете вы без семьи, без очага, и ворон расклюет ваши гнилые трупы… Что ты гасишь огарок, смрадный Тьерри, тебе стыдно смотреть в глаза твоей жертвы?
В наступившей темноте послышалось шипение железа и слабый вскрик Гермольда.
— Зажгите огонь! — приказал бастард. — Кто смел погасить? Тьерри, брось кочергу. Симон, приведи сверху мальчишку.
И вдруг с улицы раздался истошный крик.
— Это десятник деревенский кричит, — определил аббат. — Что ему нужно?
Райнер распахнул дверь, и стало слышно, как десятник выкрикивает, колотя в медное било:
— Норманны идут, норманны! Спасайтесь, люди!
Эд вышел наружу и расспросил десятника. Оказалось, что под покровом дождя норманны высадились на пристани, вероятно надеясь самого императора захватить.
— А много их?
— Говорят, сотни три или четыре,
— Ого! — вскричали близнецы.
Все спешно переседлывали лошадей. Тьерри схватил повод кобылки аббата, а тот его отнимал. Оруженосцы привязали раненую собаку к седлу Эда.
— Куда, куда? — суетился аббат, видя, что Тьерри уже в седле его кобыленки,
— Пошел прочь, поганая кочерыжка! — Тьерри отшвырнул его пинком, так что поп полетел в крапиву.
Но Эд приказал кончать распри, и аббат, догнав выезжающего Тьерри, вскочил сзади него на круп лошади.
Затем устремился к лестнице — посмотреть, что наверху. Нога ударилась обо что-то круглое и тяжелое. Пригляделся и вздрогнул — это была голова безрукого слуги.
Сверху послышались шаги, и Винифрид на всякий случай спрятался за кресло. Ему показалось, что белый призрак спускался, словно плыл по ступенькам. Потом понял — это же и есть Азарика, одетая в костюм сына Гермольда!
Девушка творила непонятное. Приникла к груди лежащего старика и затихла, будто умерла вместе с ним. Винифрид хотел было выйти из-за кресла, но она внезапно поднялась, раскинув руки, как крылья белой птицы. Justitio! Veritas! Vindicatio! — выкрикивала она.
Страшно было смотреть в ее дикие глаза, слышать голос, ставший похожим на совиный клекот. «Мать была права, — сжавшись, крестился Винифрид. — Бесов заклинает!» А она вновь повторяла на своем латинском языке: «Справедливость! Правда! Месть!» — и вырывала у себя клоки волос, чтобы болью телесной утолить душевную боль. И вдруг увидела голову однорукого, оскалившую зубы, запнулась и выбежала вон. Винифрид хотел за ней последовать, но жалобный стон его остановил. Старый Гермольд ожил и пытался встать. Винифрид от ужаса даже не мог креститься.
Молочный туман выполз из леса, растекаясь по лугам. Вершины холмов растворялись в предутренней мгле. Далеко в деревне монотонно отбивал колокол — ни голос человека, ни крик петуха не отвечали его одинокому зову.
Туман распадался на клочья, и они двигались в пойме реки, похожие на вереницы слепых. Колокол бил и бил им вслед, глухой в пелене тумана и все же слышный на много миль окрест.
Азарика сделала шаг, и туман подхватил ее, словно на крылья. А колокол бил и бил далеко позади, провожал без радости и без печали.
Большой колокол Хиль грянул, и низкий его звук ударил в монастырские своды, замирая в толще камня. Приор Балдуин со стоном повернулся на жестком своем ложе, не в силах разлепить веки. Противный голос между тем продолжал не то напевать, не то нашептывать:
— Итак, ты спишь? Спи, благо тебе. Ведь ты не знаешь, что один из твоих учеников — женщина.
Балдуин мигом проснулся, сел, почесывая худые икры. Голос прекратился, но в ушах все отдавалось: «Один из твоих учеников — женщина».
Приор знает: это все ОН, это ЕГО проделки. После того как приор велел окропить кельи святой водой и обошел монастырь крестным ходом, ОН приутих. Проявлял себя лишь в мелких выходках — то задувал ночью дым в очагах, то толкал под локоть переписчиков, чтобы те портили дорогостоящий пергамент. Приору он стал являться не в апокалипсическом облике, а в виде misere mus — крохотной мышки, которая смешливым глазком поглядывала, будто гвоздь в душу втыкала. Приор поставил на нее мышеловку, но бес и тут схитрил. Мышеловка прихлопнула палец ноги самого Балдуина, и приор не мог стоять обедню.
Теперь же бес вот на какие пустился уловки! Приор покрутил головой, отгоняя наваждение. Явился цирюльник, повязал ему салфетку, намылил. Водил бритвой, выскабливая морщины. Балдуин стал думать о вывозке навоза, как лукавый явственно ухмыльнулся у самого уха: «А у тебя в обители женщина!» — Преподобный отец! — всполошился цирюльник. — Вы изволили порезаться!..
Приор шел к ранней мессе внушительным шагом. Хоть и сухощав, но властен, представителен — миряне издали спешат поклониться. Монастырек невелик, не такая держава, как, скажем, в Туре или Реми, где находили себе покой короли. Но хозяйство Балдуина крепко, и даже после трех налетов бретонцев и двух — норманнов (ох, эта карающая десница господня!), он кладет в закрома не менее ста возов пшеницы и пятисот ячменя. А пивоварни, а сыродельни, а кожевенные дубильни — не перечислишь. И тут еще голос, полный издевательства и соблазна: среди твоих учеников женщина!
А все каноник Фортунат, друг покойного Сервилия Лупа, хе-хе, блистательные лбы! За образованностью гонятся, за талантом, а кому он, этот талант, нужен в век, когда главное — нюх потоньше да клыки поострей?
Прошлой осенью каноник Фортунат принял нового ученика. Приору уже тогда все это показалось странным. Новенький, правда, был мальчишка как мальчишка — тощие плечи, резкие скулы, плохо стриженная грива черных волос. Но что-то Балдуин разглядел в нем неестественное — какую-то чисто женскую мягкость. И не просто понял — почувствовал: нельзя принимать.
Но тут каноник Фортунат проявил несвойственное ему упорство. Пригласил приора в книгописную палату, и там новый ученик исписал страницу текстом из жития. Преподобные отцы наблюдали, как рука его, играючи, летала по пергаменту, выписывая кокетливые строки. Монастырские писцы рты разинули — уж они-то пишут с натугой!
Балдуин стал расспрашивать новичка — как зовут, кто отец. Юноша на звучной латыни отвечал, что зовут его Озрик, что он из Туронского края, отец его, Гермольд, не так давно умер.
Хм! Приор знавал Гермольда, кто ж его не знавал в веселые времена Карла Лысого. Но, помнится, Гермольд хоть и бойко бряцал на арфе, но по-латыни и двух слов путно связать не мог. А сын его так и чешет на языке Цицерона, будто вырос не в лесной глуши, а где-нибудь на берегах Тибра. И все же сомнительно было его брать.
Однако сказано: «Твоя нужда тебя же и погубит». В ту пору как раз проезжал клирик Фульк, новый наперсник канцлера Гугона. Хотел он заказать молитвенник в подарок Карлу, наследному принцу, но остался недоволен почерком его, Балдуиновых, писцов и заказал другому монастырю. А ведь новичок воистину каллиграф!
Ну, посмотрим. Приор утрет нечистому козлиный нос. Сегодня же прикажет новичка раздеть и посрамит адские козни,
— Возлюбленнейший отец Балдуин, благословен ваш приход…
Произнеся «аминь», приор сел, а каноник остался стоять и, сложив руки, ожидал, чего изволит начальство. Выслушав сомнения приора по поводу новичка, он кротко заметил:
— Да ведь они ж все вместе моются в бане.
Приор чуть себя по лбу не хлопнул. Ба! Как же он это из виду упустил! Вот был бы срам, если б узнали, что приор раздевает учеников, ища меж ними женщину… Даже перед Фортунатом стыдно, хотя этот апостол смирения и виду не подает.
В монастыре святого Эриберта, собственно говоря, две школы, Внутренняя — schola interior, и внешняя — schola inferior.
Во внутренней обучаются кое-каким молитвам и песнопениям, чтобы пополнить ряды сельского клира. Это все народец забитый, покорный, и не они доставляют приору огорчения. Главный источник беспокойства — это школа внешняя. Там учатся сынки владетелей, которые отлично знают, что находятся в ней лишь в силу указа Карла Великого — «каждый да посылает сына своего в учение». Ждут с нетерпением, когда истекут положенные три года и они вернутся в свои поместья, где примутся махать мечами и преследовать хорошеньких поселянок. И уж до гробовой доски не вспомнят они не только семи свободных искусств, но даже простейшей грамоты.
Не помнит приор Балдуин, как было во времена Карла Великого, но ныне знать сыновей в монастыри не отдает, учит дома или вообще не учит ничему, кроме фехтования и верховой езды. А в школу полезли незаконные отпрыски сеньоров и прочая шантрапа. Образование дает им право ехать ко двору, просить должностей и земель, а должности и земли все давно расхватаны ловкачами. Оттого-то все они буйные, эти ученики внешней школы, оттого-то процветает в них чертополох сомнения и непокорства.
— Сколько раз, преподобнейший Фортунат, я указывал — не забивать им головы Вергилием, Аристотелем и прочей языческой чепухой. И ни-ка-ких более театральных представлений, слышите?
— Но сказано у Алкуина: хоть источник нашей премудрости — писание, средства ее — у древних мудрецов. Об этом же и в посланиях апостольских: «Вноси в сокровищницу свою и новое и старое…» Вот так всегда! Попробуй его уколоть, а он отпарирует ловко подобранной цитатой. А уж благостен, а уж невозмутим! Живой укор приору, который вечно в хлопотах и суете.
Приор встал.
— Довольно с них «Отче наш» и немного красноречия. А насчет женщины — думать об этом запрещаю. Разберусь сам.
Закрыть бы школу совсем! Но предусмотрительный Фортунат добился, чтобы к ним прислали на учение сводного братца самого графа Парижского. Черный Конрад шутить не любит, так что, пока этот барчук в монастыре, о закрытии школы нечего и мечтать.
Приор вздохнул и обернулся, уже взявшись за кольцо двери:
— Лучше позаботьтесь о Часослове для маркграфини Манской. Не позже троицы он должен быть переписан!
Пройдя анфиладу коридоров, Балдуин очутился перед железной дверцей, из-за которой слышался гул голосов и взрывы смеха.
Приосанился, пригладил тонзуру и трижды стукнул в железную дверь.
Он знает, что делается там в этот момент. Спешно прячут игральные кости, листают книги. Еретики нераскаянные! Сказав молитву, приор вошел.
Великовозрастный тутор — староста — вытянулся возле двери с пучком розог на плече.
— У, лодырь! — Приор хлопнул его четками по лбу. — Рожа постная, будто все утро молился, а сам небось богохульства изрекал!
Кто знает этих недорослей? Пройдешься по нему розгочкой, а он, глядишь, годика через три станет могущественным сеньором!
Ученик Протей подскочил, стер с кафедры пыль, подвинул стульчик. Зря стараешься, неуч, ступай на свое место в угол, коленями на горох, где ты обречен стоять всю неделю!
Первым делом вызвал Озрика, новичка. Нет, разве это женщина? Худ, плоск, каждая косточка торчит сквозь монастырский балахон. Ждет безбоязненно (лучший ученик!), во взгляде готовность исполнить любое приказание.
— Ступай, сын мой. — Приор и ласково говорил — как бранился. — Займись сегодня лучше Часословом для маркграфини. Она нам целую пустошь отписала, черт побери!
Спохватился, что помянул нечистого. Мысленно отплюнулся и вызвал к кафедре Авеля.
Авель — это гора плоти, это чудовище, вечно жующее и вечно ухитряющееся дремать. Родители его где-то пропали в плену, имение растащили соседи, так что толстощекому одна дорога — в аббаты.
— Читай! Да перестань сопеть, боже правый! От Луки святое благовествование, стих шестой.
— Assumpsit eum in sanctam civitatem, — бойко начал Авель. — Et statuit eum super pinnaculum templi…
Балдуин умиротворенно прикрыл глаза и закивал головой. Авель уткнулся в книжку и затараторил бойчее. И вдруг чуткое ухо приора уловило в аудитории смешок. Наверное, заметили какую-нибудь оплошность наставника и фыркают себе в рукава. Над Фортунатом небось не смеются!
Приор обратил проницающий взор в сторону Авеля и тотчас обнаружил причину смеха. Толстяк держал книгу открытой не на шестом стихе, а на семнадцатом! Этому лентяю легче выучить наизусть со слов товарищей, чем читать самому!
Школяры, видя, что хитрость Авеля разгадана, хохотали уже открыто. По знаку приора староста — тутор подскочил с розгой и задрал Авелю ряску. Обнаружилось розовое тело с висячими складками жира. Авель заревел, не стыдясь товарищей, а приора пронзила мысль: а что, если переодетая женщина это и есть Горнульф из Стампаниссы, прозванный в школе Авелем?
И только он это подумал, как из-под угла шаткой кафедры выбралась крохотная мышка, почистила усики и глянула па приора, будто гвоздик вонзила. Приор схватил свои книги, таблички и, уже не думая о солидности, кинулся вон.
— Вот, сын мой Озрик, из этой ткани мы выкроим пеплум, в который у нас оденется Мудрость, хламиду, которую будет носить Риторика, плащ в форме призмы, который мы сошьем для Арифметики.
И он пропел, покачивая бородкой, стих, с которым выйдет на подмостки Арифметика:
С моею помощью ты тайны числ откроешь,
Воздвигнешь стены и корабль построишь.
Тебя не устрашит и путь морской, опасный,
Коль дружишь с Арифметикой прекрасной.
И пусть приор Балдуин сердится и запрещает, — продолжал каноник, — а мы его победим кротостью и терпением. Когда был я отроком вроде тебя, старый Рабан Мавр рассказывал нам об академии при дворе Карла Великого. Мудрейший Алкуин сам сочинял пьесы, ученики разыгрывали их, и император не только не гнушался их посещать, но, напротив, сердился, если выходила задержка.
Келья Фортуната таилась в лесу под сенью ясеней и кленов. Другие отшельники, боясь норманнов и бретонцев, давно покинули лесные убежища, перебрались под защиту монастырских твердынь. Фортунат же никак не мог расстаться с уединенным приютом, где клен резными лапами лезет в окно, где можно увидеть синицу, гуляющую по столу. Как променять это на душные дормитории, где всюду недремлющее око приора Балдуина?
Хорошо здесь и Озрику среди тишины. Пришла весна, солнце растопило снег, сок побежал под корой деревьев. Оттаяло слабое сердечко, сбросило оковы страшной зимы. Былое ушло в невероятную глубину, как будто рассказано кем-то в мимолетной сказке. И мнится ей, что не каноник Фортунат, а старый мельник Одвин на кожаной табуретке рассказывает быль и небыль баснословных времен. И дочь его не костюмы шьет для школьного лицедейства, а штопает ему тунику или старый плащ.
— Клянусь святым Эрибертом! — восклицает добрейший Фортунат. — Ты, Озрик, владеешь иглой совсем как девочка. Правда, монах, подобно воину, иглою должен орудовать не хуже, чем мечом…
А в ту проклятую осень, когда ее привели в дормитории, где ученики спали вповалку, натянув на себя тряпье! Сопящие, храпящие, кажущиеся зверообразными тела юношей, между которыми она должна отыскать себе место!
Всплывают дни, как кошмары. Вот подобный горе мяса Авель — самый нищий и самый бесправный из школяров. Он нашел наконец существо униженней себя и, схватив Азарику клешнеподобными ручищами, принялся тереть ей кожу от затылка против волос. Она извивалась и стонала, криком же боялась выдать себя. Под всеобщий смех Авель приказал новичку жить под нарами и счищать глину с его огромнейших сандалий. Он съедал ее порцию, оставляя лишь хрящи да огрызки. Словом, проделывал с ней все то, что раньше проделывали с ним самим. Притворщик Протей, хвастун перед товарищами и нытик перед учителями, всякий раз, будучи уличен в неблаговидном поступке, делал невинные глаза и сообщал: «А это не я, это новичок!» И неизвестно, как бы ей удалось дожить до весны, если бы не Роберт. Это был молчаливый юноша со светлыми волосами до плеч, нежный, как девушка, и сильный, словно молотобоец. Он долго гостил в Париже у матери, а вернувшись, сначала безразлично наблюдал, как издевались над новичком.
Латинская грамота давалась ему туго.
— "У", — расстроенно дергал он себя за волосы. — Ну как ее в книге отличить от "О"?
Приор никогда его не ставил на колени и не унижал розгой. Но ругал последними словами, насмешливо при этом уверяя, что будущему графу знать ругань, конечно, полезней, чем грамоту.
— "У"? — однажды помогла Роберту Азарика. — Это же очень просто. Запомни: буква эта походит на острый книзу норманнский щит, а "О" похоже на круглый, франкский.
— Скорее на бургундский, овальный.
— Вот-вот! Придумай теперь сам, на что похожа каждая буква.
В тот же вечер в дормитории Роберт дал Авелю такую трепку, что тот всплакнул и удалился на кухню в надежде облизать там какой-нибудь котел. Роберт же приказал Азарике:
— Под нарами больше не спи!
По праву знатности он занимал самое лучшее место — у печки. Теперь он отодвинулся, бесцеремонно отпихнув весь ряд лежащих за ним, и печка досталась новичку.
Никто уж не дерзал нападать на Азарику. После отбоя она рассказывала Роберту занимательные вещи: как Александр Двурогий завоевал весь мир и в колоколе спускался на дно морское; как на краю света обитает невероятный зверь — спереди львица, а сзади муравей. Даже пела ему шепотом сказания.
В темноте можно было угадать, как сияют глаза Роберта.
— Много дивного есть на свете, славный Озрик! Когда меня опояшут мечом, я непременно отправлюсь странствовать.
А пока надо было каждое утро открывать томик Деяний Карла Великого и зубрить с помощью Азарики: «Quam vis enim melius sit bene facere quam nosse prius tamen sit nosse quam faceret».
«Хотя более ценно действовать, чем знать, — повторил про себя Роберт, — необходимо знать, чтобы действовать…» И впервые осознал, что буквы у него сложились в осмысленную фразу. Он схватил Азарику и закружил ее по дормиторию.
— Ты у нас умница, Озрик!
И пошла слава об Озрике, умеющем и помочь и растолковать, а где надо — и посочувствовать. Даже слабость нового товарища все восприняли как нечто в порядке вещей и не устраивали ему больше козу, то есть подножку с выворачиванием руки, когда все валятся в кучу, кусаясь и царапаясь. И вообще жить было можно с этими зверенышами, если бы… Если бы не баня!
До сих пор ей удавалось счастливо избегать этой повинности. Осенью, когда она еще жила под нарами, Авель приказал ей в баню не ходить, а чистить его замаранную рясу. Во второй раз она притворилась, что у нее лихорадка, но это было еще рискованнее, так как лечил заболевших сам приор Балдуин, а у того одно лекарство — клизма. Каноник тогда ее выручил — увел к себе, обещая исцелить травами. В третий раз она добровольно вызвалась таскать воду и топить печь, и это с восторгом было принято ленивыми дежурными. А уж после них она одна выкупалась всласть — впервые за много недель!
Ударил большой Хиль, и его могучий звон вплелся в шум леса.
— Angelus domini… — забормотал Фортунат, собираясь к мессе. — Ты, дитя, помолись здесь и постарайся все дошить сегодня…
Когда стемнело, в дверь просунулась лисья мордочка Протея.
— Озрик, ты один? Фортунатус ушел?
Вслед за ним ввалилась и вся компания — Роберт, за ним тутор, толстый Авель, который принюхивался, не пахнет ли съестным. Приятели с шуточками примерили сшитые костюмы, а Протей спросил:
— Озрик, ты снадобье приготовил?
— А что, уже надо?
— Ты забыл? Сегодня сорок мучеников, гулянка у святой Колумбы. Ну, делай да приноси в дормитории, а мы побежали…
— Ехать тебе во дворец на палочке! — издевались близнецы.
Эд сапогом отодвинул кресло с распростертым в нем Гермольдом и стал греть руки у очага. Огонь затухал, и вместо топлива бастард кинул туда арфу и деревянную ногу хозяина.
Аббат указал ему на кресло:
— Вот, ваша милость, это тот самый, кого вы ищете. Кроме него, здесь некому быть.
Эд наклонился над онемевшим Гермольдом.
— Отвечай, ты был на Бриссартском мосту, когда там погиб Роберт Сильный, герцог Нейстрии?
Гермольд только и смог, что кивнуть головой. Тут как раз вернулся Тьерри, сообщая, что во дворе нет ни ведьмы, ни лошади, а дождь, проклятый, так и хлещет. Спустился со второго этажа близнец Симон, обирая с себя паутину:
— Никакой колдуньи, только какой-то перепуганный мальчишка, вероятно второй слуга.
С веселыми криками ввалились из погреба Райнер и оруженосцы. Они тащили бурдюк черного андегавского, которое берег бедный однорукий, и пробовали его на ходу.
Бастард влил вино в рот Гермольду, плеская как попало,
— Ну! — ухватив за косицу, Эд запрокинул лицо Гермольда. — Правда ли, сорок воинов было с герцогом, когда у моста на них напали норманны? Почему же герцог сражался один и пал, не желая сдаваться?
— Готфрид Кривой Локоть… — хрипел Гермольд, моргая белесыми старческими глазами, — который теперь граф Каталаунский… Он первый повернул коня…
— И вы все бежали за ним?
— Нам казалось, герцог скачет сзади…
— Ногу ты… не на Бриссартском мосту потерял?
— Нет… Много позже.
Бастард хлестнул его по лицу перчаткой и отошел. В этот момент как раз Хурн, оруженосец близнецов, запихивал в карман серебряный стакан Гермольда.
— Руку на стол! — зарычал Эд.
Не решаясь противиться, Хурн положил дрожащую руку на скатерть. Бастард кивнул Тьерри, и тот потащил меч из ножен. Близнецы умоляли о прощении на первый раз, и Эд, выругавшись, отменил казнь. Аббат святого Вааста ходил вокруг него на цыпочках, заглядывал в глаза.
— Ты как теперь этот дом — себе возьмешь?
— Эту крысиную нору? Можешь ее забирать хоть себе, церковная кочерыжка.
Аббат, успевший нахвататься из бурдюка, заплясал, напевая: «Мне, мне! Он подарил все это мне!» Близнецы же, указывая на него, смаковали его новое прозвище — «церковная кочерыжка».
— А что ты подаришь нам? — спрашивали они Эда.
— Будете мне верно служить, подарю целый город.
— М-между п-прочим, — аббат начал уже заикаться от обильного питья, — в-ваша м-милость, т-та девка, которую мы ищем, она же об-боротень… Может и в оленя обернуться, и в летучую стригу, и в слугу-мальчишку…
— И в бурдюк с вином? — усмехнулся Эд.
— И в б-бурдюк, истина ваша!
Эд приказал засунуть горлышко бурдюка ему в рот. Аббат вертел круглой головой, глотал что есть мочи, глазищи его выпучились, как у жабы. Близнецы хохотали:
— Кругленькая у тебя ведьма, заставь-ка ее похудеть!
Тогда раздался надломленный голос Гермольда. Он сполз с кресла и у самых ног бастарда молил гостей уйти. Дом этот у него не бенефиций, не может перейти к другому владельцу. Это его аллод, наследственное владение, и имеются на это грамоты… Пусть гости уйдут, он готов даже золотом заплатить.
Сказал и тут же пожалел о сказанном. Тьерри и близнецы, по примеру своего вожака обращавшие на него внимание так же мало, как на какую-нибудь мокрицу, обступили его, наклонясь.
— Где грамоты? Где золото? Показывай, куда прячешь!
Тьерри со рвением ударил его сапогом в зубы, тот отхаркивался кровью и молчал.
— Дозволь его подвесить! — просил Тьерри бастарда. Посеченное лицо его пылало. — Дозволь!
Бастард, повернувшись к ним спиной, меланхолично водил пальцами по толстенным древним бревнам стены. Приняв его молчание за согласие, Тьерри и близнецы раздели старика догола и привязали к столбу. Разогнули кочергу и сунули ее в очаг накаляться.
— Бастард! — простонал калека. — Гляди, что делают с человеком твои мерзавцы!
Эд молча прошел вдоль стены, и, причудливо искажаясь на закруглениях, за ним ползла его тень.
— А что сделали со мной после того, как по вашей милости погиб мой отец? А я ведь был совсем ребенком!
Монах, который дремал под столом в обнимку с бурдюком, очнулся, встал на четвереньки, потом, пошатываясь, на ноги.
— "Шел монах к своей милашке!" — загорланил он. — «Хи-ха-ха да хи-хо-хо! К полведерной своей фляжке с сатанинским молоком!» Он приподнял краешек рясы и пустился в пляс, повизгивая. Тьерри пинком загнал его снова под стол.
— При живой матери, при коронованных дядьях и братьях, — продолжал бастард, схватив себя за локти, — в рабство! За что? И сейчас я все как изгой преступный… Ответь мне ты сначала: за что?
В очаге треснула головешка, бывшая некогда деревянной ногой. Снаружи шумел ветер, пришедший на смену дождю.
— А меня за что? — высунулся из-под скатерти неугомонный аббат. — Домик мой сожгли напившиеся магнаты, имущества у меня нет, кроме кобылки, да и на ту зарится Красавчик Тьерри. Папа римский нам, духовным, даже жениться запретил. Хотя в писании сказано: коль не можешь не жениться, так женись, да поскорей!
— Вот я тебя сейчас оженю! — Тьерри выдернул из огня раскаленную кочергу и ткнул аббата пониже спины.
— Уй-уй-уй! — завопил священнослужитель.
Пылающей кочергой Тьерри махал перед лицом Гермольда, приглашая сознаться, где грамоты и золото.
— Приведите сверху мальчишку! — заорал аббат. — У хрыча сразу развяжется язык!
Гермольд напрягся на столбе и плюнул в перекошенную физиономию Красавчика.
— Будьте вы прокляты, разбойники ночные! Пусть не будет вам вовек ни счастья, ни удачи! Да издохнете вы без семьи, без очага, и ворон расклюет ваши гнилые трупы… Что ты гасишь огарок, смрадный Тьерри, тебе стыдно смотреть в глаза твоей жертвы?
В наступившей темноте послышалось шипение железа и слабый вскрик Гермольда.
— Зажгите огонь! — приказал бастард. — Кто смел погасить? Тьерри, брось кочергу. Симон, приведи сверху мальчишку.
И вдруг с улицы раздался истошный крик.
— Это десятник деревенский кричит, — определил аббат. — Что ему нужно?
Райнер распахнул дверь, и стало слышно, как десятник выкрикивает, колотя в медное било:
— Норманны идут, норманны! Спасайтесь, люди!
Эд вышел наружу и расспросил десятника. Оказалось, что под покровом дождя норманны высадились на пристани, вероятно надеясь самого императора захватить.
— А много их?
— Говорят, сотни три или четыре,
— Ого! — вскричали близнецы.
Все спешно переседлывали лошадей. Тьерри схватил повод кобылки аббата, а тот его отнимал. Оруженосцы привязали раненую собаку к седлу Эда.
— Куда, куда? — суетился аббат, видя, что Тьерри уже в седле его кобыленки,
— Пошел прочь, поганая кочерыжка! — Тьерри отшвырнул его пинком, так что поп полетел в крапиву.
Но Эд приказал кончать распри, и аббат, догнав выезжающего Тьерри, вскочил сзади него на круп лошади.
8
Когда стало светать, в разоренный дом Гермольда осторожно вошел Винифрид. Увидев неподвижного Гермольда, отшатнулся, но затем обрезал путы, снял обвисшее тело. Молчал, сняв шапку.Затем устремился к лестнице — посмотреть, что наверху. Нога ударилась обо что-то круглое и тяжелое. Пригляделся и вздрогнул — это была голова безрукого слуги.
Сверху послышались шаги, и Винифрид на всякий случай спрятался за кресло. Ему показалось, что белый призрак спускался, словно плыл по ступенькам. Потом понял — это же и есть Азарика, одетая в костюм сына Гермольда!
Девушка творила непонятное. Приникла к груди лежащего старика и затихла, будто умерла вместе с ним. Винифрид хотел было выйти из-за кресла, но она внезапно поднялась, раскинув руки, как крылья белой птицы. Justitio! Veritas! Vindicatio! — выкрикивала она.
Страшно было смотреть в ее дикие глаза, слышать голос, ставший похожим на совиный клекот. «Мать была права, — сжавшись, крестился Винифрид. — Бесов заклинает!» А она вновь повторяла на своем латинском языке: «Справедливость! Правда! Месть!» — и вырывала у себя клоки волос, чтобы болью телесной утолить душевную боль. И вдруг увидела голову однорукого, оскалившую зубы, запнулась и выбежала вон. Винифрид хотел за ней последовать, но жалобный стон его остановил. Старый Гермольд ожил и пытался встать. Винифрид от ужаса даже не мог креститься.
Молочный туман выполз из леса, растекаясь по лугам. Вершины холмов растворялись в предутренней мгле. Далеко в деревне монотонно отбивал колокол — ни голос человека, ни крик петуха не отвечали его одинокому зову.
Туман распадался на клочья, и они двигались в пойме реки, похожие на вереницы слепых. Колокол бил и бил им вслед, глухой в пелене тумана и все же слышный на много миль окрест.
Азарика сделала шаг, и туман подхватил ее, словно на крылья. А колокол бил и бил далеко позади, провожал без радости и без печали.
Глава II
У врат учености
1
— Приор Балдуин! Ты спишь, приор Балдуин?Большой колокол Хиль грянул, и низкий его звук ударил в монастырские своды, замирая в толще камня. Приор Балдуин со стоном повернулся на жестком своем ложе, не в силах разлепить веки. Противный голос между тем продолжал не то напевать, не то нашептывать:
— Итак, ты спишь? Спи, благо тебе. Ведь ты не знаешь, что один из твоих учеников — женщина.
Балдуин мигом проснулся, сел, почесывая худые икры. Голос прекратился, но в ушах все отдавалось: «Один из твоих учеников — женщина».
Приор знает: это все ОН, это ЕГО проделки. После того как приор велел окропить кельи святой водой и обошел монастырь крестным ходом, ОН приутих. Проявлял себя лишь в мелких выходках — то задувал ночью дым в очагах, то толкал под локоть переписчиков, чтобы те портили дорогостоящий пергамент. Приору он стал являться не в апокалипсическом облике, а в виде misere mus — крохотной мышки, которая смешливым глазком поглядывала, будто гвоздь в душу втыкала. Приор поставил на нее мышеловку, но бес и тут схитрил. Мышеловка прихлопнула палец ноги самого Балдуина, и приор не мог стоять обедню.
Теперь же бес вот на какие пустился уловки! Приор покрутил головой, отгоняя наваждение. Явился цирюльник, повязал ему салфетку, намылил. Водил бритвой, выскабливая морщины. Балдуин стал думать о вывозке навоза, как лукавый явственно ухмыльнулся у самого уха: «А у тебя в обители женщина!» — Преподобный отец! — всполошился цирюльник. — Вы изволили порезаться!..
Приор шел к ранней мессе внушительным шагом. Хоть и сухощав, но властен, представителен — миряне издали спешат поклониться. Монастырек невелик, не такая держава, как, скажем, в Туре или Реми, где находили себе покой короли. Но хозяйство Балдуина крепко, и даже после трех налетов бретонцев и двух — норманнов (ох, эта карающая десница господня!), он кладет в закрома не менее ста возов пшеницы и пятисот ячменя. А пивоварни, а сыродельни, а кожевенные дубильни — не перечислишь. И тут еще голос, полный издевательства и соблазна: среди твоих учеников женщина!
А все каноник Фортунат, друг покойного Сервилия Лупа, хе-хе, блистательные лбы! За образованностью гонятся, за талантом, а кому он, этот талант, нужен в век, когда главное — нюх потоньше да клыки поострей?
Прошлой осенью каноник Фортунат принял нового ученика. Приору уже тогда все это показалось странным. Новенький, правда, был мальчишка как мальчишка — тощие плечи, резкие скулы, плохо стриженная грива черных волос. Но что-то Балдуин разглядел в нем неестественное — какую-то чисто женскую мягкость. И не просто понял — почувствовал: нельзя принимать.
Но тут каноник Фортунат проявил несвойственное ему упорство. Пригласил приора в книгописную палату, и там новый ученик исписал страницу текстом из жития. Преподобные отцы наблюдали, как рука его, играючи, летала по пергаменту, выписывая кокетливые строки. Монастырские писцы рты разинули — уж они-то пишут с натугой!
Балдуин стал расспрашивать новичка — как зовут, кто отец. Юноша на звучной латыни отвечал, что зовут его Озрик, что он из Туронского края, отец его, Гермольд, не так давно умер.
Хм! Приор знавал Гермольда, кто ж его не знавал в веселые времена Карла Лысого. Но, помнится, Гермольд хоть и бойко бряцал на арфе, но по-латыни и двух слов путно связать не мог. А сын его так и чешет на языке Цицерона, будто вырос не в лесной глуши, а где-нибудь на берегах Тибра. И все же сомнительно было его брать.
Однако сказано: «Твоя нужда тебя же и погубит». В ту пору как раз проезжал клирик Фульк, новый наперсник канцлера Гугона. Хотел он заказать молитвенник в подарок Карлу, наследному принцу, но остался недоволен почерком его, Балдуиновых, писцов и заказал другому монастырю. А ведь новичок воистину каллиграф!
Ну, посмотрим. Приор утрет нечистому козлиный нос. Сегодня же прикажет новичка раздеть и посрамит адские козни,
2
— Достойнейший отец Фортунат, да пошлет вам бог все блага!— Возлюбленнейший отец Балдуин, благословен ваш приход…
Произнеся «аминь», приор сел, а каноник остался стоять и, сложив руки, ожидал, чего изволит начальство. Выслушав сомнения приора по поводу новичка, он кротко заметил:
— Да ведь они ж все вместе моются в бане.
Приор чуть себя по лбу не хлопнул. Ба! Как же он это из виду упустил! Вот был бы срам, если б узнали, что приор раздевает учеников, ища меж ними женщину… Даже перед Фортунатом стыдно, хотя этот апостол смирения и виду не подает.
В монастыре святого Эриберта, собственно говоря, две школы, Внутренняя — schola interior, и внешняя — schola inferior.
Во внутренней обучаются кое-каким молитвам и песнопениям, чтобы пополнить ряды сельского клира. Это все народец забитый, покорный, и не они доставляют приору огорчения. Главный источник беспокойства — это школа внешняя. Там учатся сынки владетелей, которые отлично знают, что находятся в ней лишь в силу указа Карла Великого — «каждый да посылает сына своего в учение». Ждут с нетерпением, когда истекут положенные три года и они вернутся в свои поместья, где примутся махать мечами и преследовать хорошеньких поселянок. И уж до гробовой доски не вспомнят они не только семи свободных искусств, но даже простейшей грамоты.
Не помнит приор Балдуин, как было во времена Карла Великого, но ныне знать сыновей в монастыри не отдает, учит дома или вообще не учит ничему, кроме фехтования и верховой езды. А в школу полезли незаконные отпрыски сеньоров и прочая шантрапа. Образование дает им право ехать ко двору, просить должностей и земель, а должности и земли все давно расхватаны ловкачами. Оттого-то все они буйные, эти ученики внешней школы, оттого-то процветает в них чертополох сомнения и непокорства.
— Сколько раз, преподобнейший Фортунат, я указывал — не забивать им головы Вергилием, Аристотелем и прочей языческой чепухой. И ни-ка-ких более театральных представлений, слышите?
— Но сказано у Алкуина: хоть источник нашей премудрости — писание, средства ее — у древних мудрецов. Об этом же и в посланиях апостольских: «Вноси в сокровищницу свою и новое и старое…» Вот так всегда! Попробуй его уколоть, а он отпарирует ловко подобранной цитатой. А уж благостен, а уж невозмутим! Живой укор приору, который вечно в хлопотах и суете.
Приор встал.
— Довольно с них «Отче наш» и немного красноречия. А насчет женщины — думать об этом запрещаю. Разберусь сам.
Закрыть бы школу совсем! Но предусмотрительный Фортунат добился, чтобы к ним прислали на учение сводного братца самого графа Парижского. Черный Конрад шутить не любит, так что, пока этот барчук в монастыре, о закрытии школы нечего и мечтать.
Приор вздохнул и обернулся, уже взявшись за кольцо двери:
— Лучше позаботьтесь о Часослове для маркграфини Манской. Не позже троицы он должен быть переписан!
Пройдя анфиладу коридоров, Балдуин очутился перед железной дверцей, из-за которой слышался гул голосов и взрывы смеха.
Приосанился, пригладил тонзуру и трижды стукнул в железную дверь.
Он знает, что делается там в этот момент. Спешно прячут игральные кости, листают книги. Еретики нераскаянные! Сказав молитву, приор вошел.
Великовозрастный тутор — староста — вытянулся возле двери с пучком розог на плече.
— У, лодырь! — Приор хлопнул его четками по лбу. — Рожа постная, будто все утро молился, а сам небось богохульства изрекал!
Кто знает этих недорослей? Пройдешься по нему розгочкой, а он, глядишь, годика через три станет могущественным сеньором!
Ученик Протей подскочил, стер с кафедры пыль, подвинул стульчик. Зря стараешься, неуч, ступай на свое место в угол, коленями на горох, где ты обречен стоять всю неделю!
Первым делом вызвал Озрика, новичка. Нет, разве это женщина? Худ, плоск, каждая косточка торчит сквозь монастырский балахон. Ждет безбоязненно (лучший ученик!), во взгляде готовность исполнить любое приказание.
— Ступай, сын мой. — Приор и ласково говорил — как бранился. — Займись сегодня лучше Часословом для маркграфини. Она нам целую пустошь отписала, черт побери!
Спохватился, что помянул нечистого. Мысленно отплюнулся и вызвал к кафедре Авеля.
Авель — это гора плоти, это чудовище, вечно жующее и вечно ухитряющееся дремать. Родители его где-то пропали в плену, имение растащили соседи, так что толстощекому одна дорога — в аббаты.
— Читай! Да перестань сопеть, боже правый! От Луки святое благовествование, стих шестой.
— Assumpsit eum in sanctam civitatem, — бойко начал Авель. — Et statuit eum super pinnaculum templi…
Балдуин умиротворенно прикрыл глаза и закивал головой. Авель уткнулся в книжку и затараторил бойчее. И вдруг чуткое ухо приора уловило в аудитории смешок. Наверное, заметили какую-нибудь оплошность наставника и фыркают себе в рукава. Над Фортунатом небось не смеются!
Приор обратил проницающий взор в сторону Авеля и тотчас обнаружил причину смеха. Толстяк держал книгу открытой не на шестом стихе, а на семнадцатом! Этому лентяю легче выучить наизусть со слов товарищей, чем читать самому!
Школяры, видя, что хитрость Авеля разгадана, хохотали уже открыто. По знаку приора староста — тутор подскочил с розгой и задрал Авелю ряску. Обнаружилось розовое тело с висячими складками жира. Авель заревел, не стыдясь товарищей, а приора пронзила мысль: а что, если переодетая женщина это и есть Горнульф из Стампаниссы, прозванный в школе Авелем?
И только он это подумал, как из-под угла шаткой кафедры выбралась крохотная мышка, почистила усики и глянула па приора, будто гвоздик вонзила. Приор схватил свои книги, таблички и, уже не думая о солидности, кинулся вон.
3
Каноник Фортунат развернул пакет, и чистейший холст лег на стол, осветляя потолок кельи.— Вот, сын мой Озрик, из этой ткани мы выкроим пеплум, в который у нас оденется Мудрость, хламиду, которую будет носить Риторика, плащ в форме призмы, который мы сошьем для Арифметики.
И он пропел, покачивая бородкой, стих, с которым выйдет на подмостки Арифметика:
С моею помощью ты тайны числ откроешь,
Воздвигнешь стены и корабль построишь.
Тебя не устрашит и путь морской, опасный,
Коль дружишь с Арифметикой прекрасной.
И пусть приор Балдуин сердится и запрещает, — продолжал каноник, — а мы его победим кротостью и терпением. Когда был я отроком вроде тебя, старый Рабан Мавр рассказывал нам об академии при дворе Карла Великого. Мудрейший Алкуин сам сочинял пьесы, ученики разыгрывали их, и император не только не гнушался их посещать, но, напротив, сердился, если выходила задержка.
Келья Фортуната таилась в лесу под сенью ясеней и кленов. Другие отшельники, боясь норманнов и бретонцев, давно покинули лесные убежища, перебрались под защиту монастырских твердынь. Фортунат же никак не мог расстаться с уединенным приютом, где клен резными лапами лезет в окно, где можно увидеть синицу, гуляющую по столу. Как променять это на душные дормитории, где всюду недремлющее око приора Балдуина?
Хорошо здесь и Озрику среди тишины. Пришла весна, солнце растопило снег, сок побежал под корой деревьев. Оттаяло слабое сердечко, сбросило оковы страшной зимы. Былое ушло в невероятную глубину, как будто рассказано кем-то в мимолетной сказке. И мнится ей, что не каноник Фортунат, а старый мельник Одвин на кожаной табуретке рассказывает быль и небыль баснословных времен. И дочь его не костюмы шьет для школьного лицедейства, а штопает ему тунику или старый плащ.
— Клянусь святым Эрибертом! — восклицает добрейший Фортунат. — Ты, Озрик, владеешь иглой совсем как девочка. Правда, монах, подобно воину, иглою должен орудовать не хуже, чем мечом…
А в ту проклятую осень, когда ее привели в дормитории, где ученики спали вповалку, натянув на себя тряпье! Сопящие, храпящие, кажущиеся зверообразными тела юношей, между которыми она должна отыскать себе место!
Всплывают дни, как кошмары. Вот подобный горе мяса Авель — самый нищий и самый бесправный из школяров. Он нашел наконец существо униженней себя и, схватив Азарику клешнеподобными ручищами, принялся тереть ей кожу от затылка против волос. Она извивалась и стонала, криком же боялась выдать себя. Под всеобщий смех Авель приказал новичку жить под нарами и счищать глину с его огромнейших сандалий. Он съедал ее порцию, оставляя лишь хрящи да огрызки. Словом, проделывал с ней все то, что раньше проделывали с ним самим. Притворщик Протей, хвастун перед товарищами и нытик перед учителями, всякий раз, будучи уличен в неблаговидном поступке, делал невинные глаза и сообщал: «А это не я, это новичок!» И неизвестно, как бы ей удалось дожить до весны, если бы не Роберт. Это был молчаливый юноша со светлыми волосами до плеч, нежный, как девушка, и сильный, словно молотобоец. Он долго гостил в Париже у матери, а вернувшись, сначала безразлично наблюдал, как издевались над новичком.
Латинская грамота давалась ему туго.
— "У", — расстроенно дергал он себя за волосы. — Ну как ее в книге отличить от "О"?
Приор никогда его не ставил на колени и не унижал розгой. Но ругал последними словами, насмешливо при этом уверяя, что будущему графу знать ругань, конечно, полезней, чем грамоту.
— "У"? — однажды помогла Роберту Азарика. — Это же очень просто. Запомни: буква эта походит на острый книзу норманнский щит, а "О" похоже на круглый, франкский.
— Скорее на бургундский, овальный.
— Вот-вот! Придумай теперь сам, на что похожа каждая буква.
В тот же вечер в дормитории Роберт дал Авелю такую трепку, что тот всплакнул и удалился на кухню в надежде облизать там какой-нибудь котел. Роберт же приказал Азарике:
— Под нарами больше не спи!
По праву знатности он занимал самое лучшее место — у печки. Теперь он отодвинулся, бесцеремонно отпихнув весь ряд лежащих за ним, и печка досталась новичку.
Никто уж не дерзал нападать на Азарику. После отбоя она рассказывала Роберту занимательные вещи: как Александр Двурогий завоевал весь мир и в колоколе спускался на дно морское; как на краю света обитает невероятный зверь — спереди львица, а сзади муравей. Даже пела ему шепотом сказания.
В темноте можно было угадать, как сияют глаза Роберта.
— Много дивного есть на свете, славный Озрик! Когда меня опояшут мечом, я непременно отправлюсь странствовать.
А пока надо было каждое утро открывать томик Деяний Карла Великого и зубрить с помощью Азарики: «Quam vis enim melius sit bene facere quam nosse prius tamen sit nosse quam faceret».
«Хотя более ценно действовать, чем знать, — повторил про себя Роберт, — необходимо знать, чтобы действовать…» И впервые осознал, что буквы у него сложились в осмысленную фразу. Он схватил Азарику и закружил ее по дормиторию.
— Ты у нас умница, Озрик!
И пошла слава об Озрике, умеющем и помочь и растолковать, а где надо — и посочувствовать. Даже слабость нового товарища все восприняли как нечто в порядке вещей и не устраивали ему больше козу, то есть подножку с выворачиванием руки, когда все валятся в кучу, кусаясь и царапаясь. И вообще жить было можно с этими зверенышами, если бы… Если бы не баня!
До сих пор ей удавалось счастливо избегать этой повинности. Осенью, когда она еще жила под нарами, Авель приказал ей в баню не ходить, а чистить его замаранную рясу. Во второй раз она притворилась, что у нее лихорадка, но это было еще рискованнее, так как лечил заболевших сам приор Балдуин, а у того одно лекарство — клизма. Каноник тогда ее выручил — увел к себе, обещая исцелить травами. В третий раз она добровольно вызвалась таскать воду и топить печь, и это с восторгом было принято ленивыми дежурными. А уж после них она одна выкупалась всласть — впервые за много недель!
Ударил большой Хиль, и его могучий звон вплелся в шум леса.
— Angelus domini… — забормотал Фортунат, собираясь к мессе. — Ты, дитя, помолись здесь и постарайся все дошить сегодня…
Когда стемнело, в дверь просунулась лисья мордочка Протея.
— Озрик, ты один? Фортунатус ушел?
Вслед за ним ввалилась и вся компания — Роберт, за ним тутор, толстый Авель, который принюхивался, не пахнет ли съестным. Приятели с шуточками примерили сшитые костюмы, а Протей спросил:
— Озрик, ты снадобье приготовил?
— А что, уже надо?
— Ты забыл? Сегодня сорок мучеников, гулянка у святой Колумбы. Ну, делай да приноси в дормитории, а мы побежали…