— Мужик таков, — добавил он. — Уж как-нибудь да исхитрится, уж что-нибудь придумает, а не даст своему детищу в подвале околеть.
   — Что ты говоришь! — махнула в ужасе Азарика и спустилась вниз. Стояла у притолоки, печалясь.
   Там и нашел ее Эд, навалился грузом своего тела, отыскал в темноте ее нос и пребольно ухватил в два пальца.
   — Ты, сопляк! За все, что ты мне сделал, я твой должник. И советы мне свои подавай! Но я на коротеньком твоем носу хочу тебе зарубить: при людях ни-ни!
   И удалился чистить своего серого с подпалинами. Коня он чистил всегда собственноручно, о чем-то даже с ним разговаривал. Конь должен знать только своего всадника, учил он.
   Расстроенная Азарика к ужину не пошла. Прокралась за спинами пирующих и легла на солому возле ложа, постеленного Эду.
   Проснулась, когда вокруг была тьма. Со всех сторон несся храп спящих. Рядом, как равномерно дышащая гора, посапывал Эд. Лежала без сна, смотрела в сквозную трубу очага, откуда вместе с инеем врывалось мерцание звезд, и казалось, что вся Вселенная вращается вокруг нее, Азарики.
   Наверху, у Гислы, приглушенно плакал ребенок. Азарика старалась представить себе, как у нее кто-нибудь родится, но никак не получалось. Болел нос, оттасканный Эдом. Значит, и верно, он до сих пор не подозревает, что она женщина? И это было даже обидно.
   И за эту его наивность ей даже стало жаль его. Сняла с себя походное овчинное одеяло и накрыла им Эда поверх медвежьей шкуры.
   Утро началось с рева Датчанки, с плеска холодной воды, хохота парней, топота копыт вновь прибывающих. Эд накануне разослал своих монахов к окрестным вассалам, и теперь Азарика сбилась с ног, поминутно докладывая о прибытии того или иного сеньора.
   — Вот это дисциплина! — сказал Эд. — Придется каждому за образцовое поведение заказать золотой ошейник.
   Он любезно всем подавал руку и всматривался в каждого, словно испытывая. И, видимо, был недоволен: вассалы держались вежливо, но настороженно и отчужденно.
   — Вот что, — решил граф, — едем-ка на охоту! Не мешает поразмяться, друг о друга пообтереться да и дичи настрелять.
   Охота выдалась удачной и веселой. Она уже шла к концу, как собаки подняли в самой чащобе медведя. Зверь вылез злой и сонный, насиженную берлогу покидать не хотел. Отмахнулся от надоевших собак и хотел удрать, но дорогу ему преградили всадники с рогатинами. Приходилось принимать бой, и мишка встал на дыбы.
   Эд выехал вперед и бросил перед медведем перчатку.
   — По праву сюзерена зверь принадлежит мне.
   Он спрыгнул с серого, приказывая отогнать собак. Никто еще не понял, что он задумал, кроме Азарики. Принимая повод коня, она шепнула: «Зачем?» — вложив в это слово всю меру своего беспокойства. Но он лишь дернул плечом, как балованный ребенок.
   Сняв с себя колчан, перевязь с мечом, даже кинжал, он ходил вокруг медведя, весело его рассматривая. Мишка сделал еще одну попытку дезертировать, но вновь наткнулся на чью-то рогатину. Он поднялся с ревом, ища противника. А Эд, ожидая, стоял перед ним, глядя на его свисающую клочьями, плохо облинявшую шкуру, на его брыластую шею, на его лапы, покрытые рубцами и шрамами.
   — Знатный противник! — сказал он, обращаясь к одной Азарике. — Не то что гадостный Фульк.
   Медведю надоело попусту топтаться, и он сделал рывок на Эда. Тот ловко перескочил ему за спину, и медведь замигал близоруко. И верно, как Фульк, когда тот собирается вставить в глаз свое стекло!
   Однако медведь сообразил, куда делся Эд. Перевернулся с неменьшей ловкостью, чем вызвал шумное одобрение публики. Шум этот ему не понравился, он решил показать, что хозяин леса все-таки он. Наскочил на Эда с такой яростью, что тот не успел уклониться.
   Они схватились, будто обнялись, когти зверя заскользили по стальным плашкам панциря Эда. Медведь заревел трубно, завыл в голос, а Эд будто ушел внутрь его огромной косматой туши.
   — Что же мы стоим? — волновалась Азарика.
   Но какой-то старый, видавший виды вассал ее успокоил:
   — Так бывает на медвежьих травлях. Не беспокойся, Эд зря рисковать не станет, мы его знаем.
   Между тем медведю становилось тесно в железных объятиях человека. Он стал вертеться, повизгивая, даже делал попытки оттолкнуть от себя Эда. Но человек обрек зверя на гибель, и теперь ничто не могло спасти бедного хозяина леса. Медведь прекратил вой, стал конвульсивно кашлять, содрогаясь всем телом и отпихивая от себя упорного врага. Еще через некоторое время мишка стал хлюпать, и вот уж его туша повалилась на снег волосатой горой, а над ней стоял Эд, победитель. Его панцирная спина была измазана медвежьей кровью. Ликуя, он подбросил к соснам свой железный шишак.
   Старый вассал рядом с Азарикой качнул головой.
   — Ах, сатана! Все-таки взял и удушил!
   Обратно ехали дружно, хохотали, наперебой вспоминали борьбу с медведем. Теперь все вассалы, даже пожилые, с обожанием поглядывали на Эда. («Вот зачем был нужен бедный медведь!» — подумала Азарика.) Приехав в Верринский замок, стучали по столу ножами:
   — Медвежатинки хотим, медвежатинки!
   Эд благодушно уселся во главе стола. Азарика повязала его полотенцем и подала таз — вымыть руки.
   — Позвольте спросить вас, милейшие сеньоры, — начал он, — как случилось, что город Париж в рискованнейшем положении, а каждого из вассалов мои гонцы застают чуть ли не в теплой постели?
   — Мы присягали не городу Парижу, — насупился старый вассал. — Мы присягали графу Парижскому.
   — Значит, вы намеревались дождаться, пока язычники расправятся с Парижем, а потом примутся за вас? В таком случае возвращение графа Парижского не должно вас радовать. Вот мой приказ: завтра мы выступаем, чтобы прорваться в Париж.
   Слышно было только жевание и треск разрываемых сухожилий. Кое-кто хотел просить хоть день отпуска, распрощаться с домашними — все-таки война! — но не посмел и залил вином свою печаль.

 
4
   Дерзнув напасть на Париж, король Сигурд взвесил все «за» и «против». Долго он, сидя в своих северных болотах, ковал впрок лезвия из знаменитой норманнской стали, смолил дракары, рассылал вербовщиков и в Норвегию, и в Ирландию, и в Англию, и в Готскую землю — всюду, где свили хищные гнезда викинги — гроза морей. На его призыв отовсюду слетались любители живого мяса. Теперь он не распылял свои флотилии по рекам, а, собрав тысячу дракаров («Воды Сены не были видны из-под их бортов!» — сокрушались франкские летописцы), внезапно явился под стенами Парижа.
   Расчет Сигурда был прост: воспользовавшись замешательством в Нейстрии после смерти Гугона и таинственного исчезновения Эда, застать все ворота открытыми. Сначала так все и шло. Парижане и глазом не успели моргнуть, как в разгар большой осенней ярмарки норманны свалились им на голову. Но тут-то Сигурд и просчитался. Он не учел натуры своих воителей. Как исступленно он ни приказывал, чтобы викинги прорывались скорей к воротам предместий, они застряли в Пинциаке, где был центр ярмарки, ловя разбегавшихся купцов.
   И когда дракары под внушительный рев труб, хлопая полосатыми парусами и испуская тучи стрел, подошли к Парижу, их встретило напряженное молчание у запертых наглухо ворот.
   Пришлось начинать планомерную осаду. Пленные жители под несусветными пытками показали, что в городе войска почти нет. Карл III отослал его в Германию под предлогом отражения венгров, а на самом деле в противовес тамошнему могущественному бастарду Арнульфу Каринтийскому.
   Увы! Безрассудные парижане не собирались направлять к Сигурду своих послов с веревками на шее. В Городе оказались богатые склады, заготовленные в свое время Эдом. Престарелый Гоццелин, архиепископ, позабыв свои кондитерские увлечения, смущал умы парижан, призывая их сопротивляться. Он уговаривал вассалов, убеждал купцов, воспламенял юношей, бранил клириков и сумел обеспечить оборону всех стен и башен Города.
   И все же Сигурду удалось захватить Левый берег. Он проломил его бревенчатую стену, и бой закипел в лабиринте улочек предместья святого Михаила. Осажденные цеплялись за каждый сруб или сарай, из пожарных бочек обливали горящие строения. Сам архиепископ Гоццелин на лопоухом муле разъезжал по пылающим весям в сопровождении здоровяка Авеля, который еле оправился от ран, полученных в ночь исчезновения Эда.
   — Святой отец! — кричали Гоццелину. — Прячься, вон стрела летит!
   — Староват я для пернатой красавицы, — отвечал прелат. — Она молоденького ищет.
   В конечном счете защитники Парижа оставили Левый берег. Но при этом полегло столько доблестных жрецов грабежа, а трофеев оказалось так мало, что, подведя баланс, викинги приуныли.
   На Левом берегу оставалась ими не захваченной только бревенчатая Квадратная башня перед мостом через Сену. Для поднятия духа Сигурд решился на маневр, который ранее отвергал, — сжечь мост Левого берега (а он мог еще пригодиться, чтобы ворваться в Город посуху) и тем самым изолировать Квадратную башню.
   Так и сделали. Выше по течению Сены разорили множество селений, и из их добротных сухих бревен соорудили гигантский плот, а на него взгромоздили возы с сеном, бочки со смолой, ящики с серой. Все это запалили и пустили вниз по реке.
   На сей раз ополченцы Гоццелина растерялись. Норманны хохотали, глядя, как защитники моста мечутся, озаренные багровым отсветом пожара, как они пытаются шестами либо развалить пылающий плот, либо протолкнуть его между быками. Мост все-таки сгорел, а защитники Квадратной башни предпочли погибнуть, но не сдаться.
   Однако сжечь таким же образом мост Правого берега не удалось. Гоццелин велел натащить на мост побольше бочек и огромных керамических сосудов, в которых в Галлии любят хранить зерно. Несмотря на помехи со стороны норманнов, целый день сосуды эти наполняли водой, черпая ее ведрами на веревках. Как только приближался зажигательный плот, на него обрушивались струи, способные залить и адское пламя.
   Настали рождественские холода, которые в эту зиму были особенно жестоки. Норманнское же воинство явилось одетым весьма легкомысленно, рассчитывая на парижские гардеробы. Взятых осенью пленных и добычу успели распродать, деньги растранжирить. Мужики на сто миль окрест разбежались по лесам, некому стало кормить господ викингов и убирать за ними нечистоты. Пошли повальные болезни, стали ходить слухи о черной смерти.
   Сигурд сам сделался мрачен, как черная смерть. Из Тронхейма ему привезли двенадцать прорицателей, белобородых старцев Одина, древних настолько, что каждому, для того чтобы согнуть руку или сделать шаг, требовалось ровно столько времени, сколько часовому, чтобы обойти вокруг королевского шатра. С ними приехала вещая дева, отменно пышная и дебелая. Проходит мимо воинов, а у тех глаза делаются мутными, как у вяленой трески.
   Дева с утра до вечера заботилась о своей белокурой прическе. То мыла ее в ромашке или в луковичной шелухе, то утюжила гребешком. Старцы же занимались тем, что сосредоточивались для высшей прозорливости, при этом похрапывали сладко. Уверяли, что слышат, как трава растет, но, по-видимому, отчетливо слышали только, как на кухне начинали ложки звякать.
   В конце концов все это Сигурду так надоело, что он почти перестал бывать в своем шатре. День и ночь рыскал с конным отрядом по окрестностям Парижа.
   Однажды он ехал мимо Горы Мучеников, с которой непокорный Париж виден как с птичьего полета — если бы, увы, викинги могли еще л летать! На повороте отлично вымощенной дороги (трудолюбие и аккуратность парижан возбуждали в Сигурде тихую злобу) ему встретилась древняя старуха в черной каппе и с клюкой.
   — Остановись, Сигурд, король данов!
   — Ну, положим, не так трудно догадаться, что я Сигурд, король данов, — проворчал викинг, осаживая коня.
   Старуха объявила, что ей надо беседовать с ним с глазу на глаз. «Не ходи, король!» — советовала свита, но Сигурд подумал; а вдруг это могущественнейшая волшебница, которых, по рассказам, так много в таинственной Галлии?
   В пещере чадила коптилка, возвышался скелет в нелепом парчовом одеянии. Ведьма стала жечь увитые бисером свечи и оговаривала при этом, что они из человечьего сала. Сигурд снял рогатый шлем, и седой его чуб свесился словно третий длинный ус. Эта старуха с ярко накрашенным мертвенным ртом и заячьей губой, из которой выглядывал единственный зуб, внушала ему отвращение, но и почтение одновременно.
   Заячья Губа открыла, что ее послал канцлер Фульк.
   — Подумать только! — ухмыльнулся Сигурд. — Каких сановных людей канцлер ко мне посылает!
   Колдунья извлекла из складок юбки кусок пластины из слоновой кости, на которой были начертаны рунические письмена. Король с большим сомнением взял, повертел в руках и достал у себя другой кусок. Надлом и разделенные руны обоих кусков сошлись точь-в-точь.
   — А ты меня не помнишь, — сказала старуха, торжествуя. — Я лет пять назад была у тебя от покойного канцлера Гугона.
   — Как же, как же! — припомнил король. — Ты лично просила тогда за какого-то гребца, чтобы я дал ему убежать.
   Волшебница вернулась к цели своей миссии.
   — Канцлер Фульк напоминает тебе о вашем уговоре, помнишь? Как только он, Фульк, при всем народе повелит тебе — уходи, ты должен повиноваться беспрекословно. Час этот близок,
   — Как бы не так! — вскричал Сигурд. — Он-то чем мне помог, чтобы я закончил этот злополучный поход? Седьмой месяц топчусь под стенами строптивого городишка, да поглотит его бездна!
   — Во-первых, не тараторь так быстро, я не настолько сильна в норманнском языке, чтобы поспевать за извивами твоей мысли. Во-вторых, он посылает тебе доказательство своей дружбы.
   — Какое?
   — Ишь нетерпеливый! Сначала поклянись еще раз, что не нарушишь условий договора.
   — Викинги никогда не клянутся!
   — И, однако, постоянно обманывают.
   — Говори, исчадье зла!
   — Хорошо. Обернись-ка к скелету, то бишь к сеньору Мортуусу. Как раз за его спиной начинается подземный ход в две мили, который кончается в самом сердце Правой стороны…
   Сигурд вскочил, нахлобучивая шлем. Заячья Губа удержала его.
   — Не передать ли его благочестию канцлеру какие-либо заверения в благодарности?
   В ответ король захохотал. Он смеялся искренне, как ребенок, даже вытер слезу краешком плаща.
   — Пусть твой слабодушный хозяин, этот павлин с душою воробьишки, молит своего распятого бога, чтоб я не обманул его при расчете.
   Но Заячья Губа грустно покачала головой:
   — Умерь свое веселье, король. Попробуй-ка обмануть — и ты умрешь, исчезнешь, как пыль, сдутая ветром!
   Сигурд, не прекращая потешаться, указывал на старуху пальцем.
   — В доказательство того, — старуха понизила голос, поглядев на дверь, — что наши люди тебя окружают, мне разрешено предать тебе одного из них. Вот тебе теперь половинка старинного золотого аурея, на которой какой-то кесарь изображен в лавровом венке. Тот из твоих, у кого найдется другая половинка, — человек Фулька.
   Сигурд смолк, опасливо поглядывая на волшебницу. На прощанье просил погадать ему о судьбе. Заячья Губа бросила горсть проса в плошку с вином и, поводив но нему пальцем, объявила:
   — Берегись, коршун, время воробьев и павлинов кончается. Сокол уж на воле, скоро он будет тут.
   — Кого ты подразумеваешь под именем сокол?
   — Того, кто страшен и коршунам, и павлинам.
   Сигурд устремился из пещеры. Теперь смеялась Заячья Губа.
   — О святая простота! О молот в руках ловкачей!
   Прискакав к своему темному шатру — старцы давно спали, устав от целодневного общенья с богами, — Сигурд запалил факел и, бросив поводья часовому, откинул полог.
   На его королевском золоченом седалище расположились, тесно обнявшись, белобрысая вещая дева и самый юный из его, Сигурда, оруженосцев. Первое, что бросилось королю в глаза, — блистающая в свете факела половинка кесарской монеты на упитанной груди вещей девы. Король согнал прочь оруженосца, а деве раскроил темя утыканной шипами железной палицей.

 
5
   Из подземного хода норманны вырвались, как потоп, никто не мог понять, что же случилось. Вот тут-то были захвачены врасплох и люди в домах, и женщины в постелях, и золото в шкатулках. Тяжелый черный дым стлался по воде от горевших хлебных складов, которые парижане жгли, чтобы не отдавать врагу. Каждое предместье пылало и сопротивлялось, оно знало: лучше смерть, чем варварский плен.
   Но и здесь Сигурду помешало вечное пристрастие его воинов — лишь бы дорваться до добычи. Прибывавшие из подземелья волны завоевателей растворялись по кварталам, и никакая сила не могла заставить их опомниться, пока все, что взято, не было поделено. На том берегу Гоццелин страдал, сжимая пальцами виски.
   — О, если б хоть сотни четыре тяжеловооруженной конницы! Враг навечно остался б в лабиринте улиц. Господи, сотвори чудо!
   Но господь не хотел сотворять чудо, и лишь монастыри Правого берега успели захлопнуть ворота перед самым носом норманнов, оставшись, как занозы, в их тылу.
   Месяц прошел для парижан в унынии и размышлениях, как теперь удержать Остров Франков, последнюю частицу надежды. Однажды к архиепископу Гоццелину, сидевшему за арифметическими расчетами, хватит ли на острове муки хоть по четверть фунта на едока, явился толстяк Авель, которого прелат любил называть не иначе, как «племянник». Авель мрачно жевал заплесневелую корку, а краснощекое, несмотря на наступившее бесхлебье, его лицо имело просительное выражение.
   — Сегодня в монастыре святого Германа праздник… — сказал он по своему обыкновению без предисловий.
   — Ну и что? — рассеянно спросил прелат.
   — Я туда приглашен.
   — Да ты понимаешь, что говоришь? — изумился Гоццелин, отрываясь от расчетов. — Монастырь святого Германа на Правом берегу и осажден. Как же ты пройдешь?
   — Понемножку, понемножку…
   И чем более Гоццелин его отговаривал и даже запрещал, тем жалобнее просил Авель. В конечном счете архиепископ решил: пусть идет, бог хранит смелых, а здесь это гороподобное дитя все равно исчахнет на четверти фунта муки ежедневно.
   Авелю приоткрыли створу цепных ворот моста на Правом берегу, где у франков осталось лишь предмостное сооружение, звавшееся парижанами фамильярно «Башенка». Авель спокойно вышел и отправился, сопровождаемый ироническими напутствиями товарищей. Норманны же, видя его полнейшую невозмутимость, поначалу не обратили на него внимания. Так добрался он до самых стен монастыря святого Германа, а уж туда войти не мог, потому что норманны его ворота завалили огромной баррикадой.
   Авель деловито принялся ее разбирать, откидывая самые крупные балки в сторону. Норманнские часовые сначала недоуменно пялили на него глаза, потом подняли тревогу. На Авеля наскочили сразу несколько язычников, держа в руках веревки, — за этакого великана на рынке рабов отвалят кругленькую сумму! Эти-то веревки особенно разгневали нашего агнца. Он без труда отнял у нападавших их секиры, а самих связал и, прикрываясь ими как заслоном, продолжал свое дело. Монахи в шлемах глядели на него с высоты ворот.
   — Жарится баранинка? — спрашивал их Авель.
   — Угу! — отвечали изумленные монахи.
   — Не подгорела бы… — опасался Авель и удваивал усилия. Через некоторое время он снова разгибал спину и спрашивал: — С петрушкой?
   — И даже с сельдереем! — кричали воины святого Германа, приободрившиеся при виде такой подмоги. — У нас и свежая рыбка в садке, ты только войди, мы тебе такого окунька в соусе изобразим, пальчики оближешь!
   — М-м! — стонал Авель, в голодном желудке у него урчало.
   Но тут на него набросились сразу десятка два врагов, подняв мечи. Нашему герою пришлось бы худо, веди он себя, как обыкновенный боец. Но он, не делая попытки сопротивляться, спокойно озирался по сторонам. И нападавшие подумали, что все-таки смогут взять его живьем.
   А он, разгадав их намерения, вытащил из баррикады огромную жердь и метнул ее плашмя так, что она на лету снесла головы половине нападающих, а прочие бесславно бежали. Ворота монастыря наконец распахнулись, и Авель туда вступил как триумфатор.
   Разъяренный Сигурд приказал тех, кто бежал от Авеля, публично утопить, а к воротам монастыря подкатить таран, только что изготовленный нанятыми в Испании мастерами.
   Услышав его гулкие удары, монахи пали духом и стали читать отходную, а Авель, сидевший в одиночестве за столом, рассердился:
   — Хамы, пообедать не дадут!
   — Господин Авель! — прибежали за ним привратники. — Ворота наши уж прогибаются, что делать?
   — Лейте на наглецов смолу, — приказал Авель, догладывая ножку.
   Через малое время они примчались опять:
   — Смола кончилась!
   — Проклятье! — чертыхался Авель. — Только за окунька взялся! Лейте на них кипяток, а мне дайте сметаны, сметаны мне дайте!
   Наконец ворота затрещали, готовые рухнуть. Авель встал, с сожалением оглядывая опустошенный стол. Остатки монахи поспешили припрятать, чтобы не отвлекать доблестного защитника.
   Авель выдвинул запирающий ворота брус, внезапно распахнул створу. Лоб тарана, не встретив помехи, далеко въехал в арку ворот. Ухватившись за него, Авель выдернул весь ствол и вышел с ним из ворот. Испанские мастера показали пятки, а остатки тарана Авель сжег перед воротами на костре.
   Когда он вернулся к святому Герману, монахи, кто со сковородкой, кто с кастрюлькой, приплясывали вокруг него и пели:

 
   Он сражается без правил,
   Но в любом сраженье прав.
   Раньше был он кроткий Авель,
   А теперь он Голиаф!

 
   Гоццелин смеялся от души, когда ему рассказывали о подвигах его «племянника».
   Вдруг доложили — кто-то его спрашивает, кто — не поймешь. Ввели человека в остатках прежде роскошной шубы, худого настолько, что обтянутая кожей желтая голова качалась в облезлом воротнике. Гоццелин еле узнал его — Юдик, управляющий принцессы!
   — Просят… — шевелил он губами. — Помирают они…
   Еще в начале осады принцесса, по совету Гоццелина, покинула фамильный дворец, слишком близко от которого теперь шли бои. Нетопленный и отсыревший, он дал пристанище табору беженцев из захваченных врагом предместий.
   Гоццелин, ведомый под руки своими серафимами, отыскал ветхий домишко в глубине Острова. Миновал закопченные коридоры, загроможденные мебелью, и оказался в низкой и душной комнате с заметным запахом тления. На куче подушек возвышалась птичья головка с запавшим ртом и приставленным к макушке роскошным париком.
   — Гугон! — позвала умирающая. — Подойди, Гугон.
   — Я не Гугон, — приблизился архиепископ, — я Гоццелин.
   — Все равно… Пусть придет Конрад.
   «Зовет покойников!» — подумал Гоццелин. Он позвонил в колокольчик, и юные послушники внесли приготовленные святые дары. Приживалки хныкали за дверьми.
   — Гугон, не уходи… — сказала принцесса, когда архиепископ приказал святые дары унести.
   — Я не Гугон, светлейшая, — как можно мягче возразил он.
   — Все равно… Последи, все ли вышли.
   Гоццелин повиновался. За долгую церковную жизнь сколько пришлось ему выслушать предсмертных исповедей, и каких! А ведь Аделаида — родная дочь Людовика Благочестивого, значит уходит навек последняя прямая внучка Карла Великого!
   — Гоццелин или кто ты есть… Посмотри, что у меня на столе?
   — Хлеб… Что еще? Свеча, что ли?
   — Черствый хлеб! Рожденная в порфире вынуждена есть черствый хлеб!
   Гоццелин промолчал. У множества беженцев в залах старого дворца не было и черствого хлеба!
   — Витибальд! — позвала принцесса, и Гоццелин вздрогнул: это было его давно забытое мирское имя. Как будто кто-то позвал его из могилы.
   — Витибальд… — повторила умирающая. — Помнишь, мы в детстве ловили птичек? Мазали клеем веточки…
   Гоццелин ощутил, как по щеке, помимо воли, крадется слеза.
   — Витибальд, поклянись… — еле разбирал он в шепоте старухи мертвые франкские слова. — Ни одному смертному… Эд не мой… Эд не мой сын… Я взяла его…
   — Зачем? — вырвалось у Гоццелина.
   Она закрыла совиные веки, головка выбилась из-под парика, и прелат подумал, что все кончено. Но черные ее глаза блеснули, и она отчетливо произнесла:
   — Глупый монах! Тебе не понять, что делает любовь!
   А потом, задыхаясь, бормотала уж совсем непонятные слова:
   — Спеши, скорей! Будет поздно… Андегавы… Забывайка…
   Далеко у входа происходила какая-то возня, слышались крики. Но архиепископ ничего не слышал. Погруженный в воспоминанья, он вдруг ярко увидел эту самую Аделаиду хрупкой девочкой в муслиновой фате, и он, герцогский сын, тоже юный, ведет ее к первому причастию… Какая-то, видимо, трагическая история с ней произошла! Сколько ж она унижений приняла за этого бастарда, а нате вам — он и не ее сын… И сгинул невесть где!
   Кто-то бежал по скрипучим коридорам, гремя шпорами.
   — Святейший, святейший!
   — Что? — спросил Гоццелин, не двигаясь с места.
   — Какое-то огромное войско подошло к стенам! Эд вернулся! Не иначе, наш Эд!
   Принцесса спала, мирно посапывая. Гоццелин, опираясь на вестника, ушел, наказав серафимам — чуть что, бежать за лекарем.
   Они, светлый, как агнец, и черный, как вороненок, уселись на подстилку возле двери.
   — Смотри! — вдруг шепнул светлый. — Ей плохо.
   — Бежим за лекарем! — привстал черный.
   Но товарищ за руку притянул его на место.
   — Тш-ш! Что ей лекарь? Душа ее отходит. Наблюдай, кто за ней явится — бес или ангел?

 
6
   — Смотри-ка, Озрик, вон у того мыса язычники на двух барках соорудили целый понтон!