Однако же несомненно, наши опытные агенты вскорости выведут следствие из тупика и прояснят хотя бы некоторые обстоятельства мрачного преступления. Более подробно о развитии событий читайте в вечернем выпуске».
   Бегло просмотрев отчет с места преступления, я перевернул страницу, чтобы рассмотреть фотографию убитой.
   Мои предчувствия оправдались — речь шла о той самой девушке. Да, панну Валерию я видел — видел лишь краткое мгновение, чтобы больше никогда в жизни не встретить. И все же девушка оставила неизгладимый след в моей душе.
   Портрет этой прекрасной женщины я самозабвенно написал за несколько часов вдохновенного труда. Воплощение идеально прекрасного лица на холсте помогло мне освободиться от напряженного беспокойства: закончив картину, я с облегчением вздохнул, избавясь от мрачной тоски, завладевшей мной со дня встречи, и вернулся к моим безмятежным вакхическим замыслам. Образ Валерии со временем поблек, подернулся дымкой и лишь мимолетным видением изредка напоминал о себе. Сегодня страшная смерть девушки пробудила воспоминания — отозвалось уснувшее эхо.
   Я приподнял штору и у окна внимательно рассмотрел фотографию с места преступления, выполненную безупречно. Со времени встречи минуло года два, но черты были все те же: ангельское лицо, субтильностью рисунка напоминающее аскетические лики святых дев, изваянные словно из воска непорочной белизны, — то же холодное мраморное чело, отмеченное знамением безмятежного покоя. С выражением лица гармонировали искусно убранные волосы и фон атласной подушки — складки легли вокруг ее головы широким белым ореолом монашеского чепца. Руки, скрещенные на груди, тихо вторили этой пречистой смерти. Она походила на святую, радостно принявшую уход из грешного мира и улыбкой встретившую небесное блаженство.
   Девушка беззаботно спала под саваном из белых лилий, они — символ непорочной души ее — венчали свою сестру, обетованную Богу. Над усопшей, в изголовье, глаз искал сияющих счастьем ангелов, розовыми устами приникших к ее губам, которые не познали земного поцелуя…
   Мной овладело лихорадочное беспокойство. В хаосе мыслей, сопоставлений и догадок билось неотвратимое, будто сама смерть, веление — увидеть места ночного кошмара своими глазами.
   Я сбросил легкие суконные домашние туфли и наклонился достать из-под кушетки ботинки. К вящему своему удивлению, вместо удобных башмаков для прогулок вытащил новые, только что купленные лакированные туфли. Раздраженно отшвырнув их, я открыл ночную тумбочку, уверенный, что найду привычную обувь. Не тут-то было, ботинки не нашлись. Не теряя времени на поиски, сунул ноги в неудобные лакировки и вышел на улицу, заперев квартиру на ключ.
   Через полчаса я уже шагал по дороге, длинной белой лентой бегущей к «Изгнаннице».
   Около трех часов пополудни, золотой жар солнца, рожденный ясным знойным утром, медленно таял в послеполуденной истоме.
   Живописный пейзаж, оживленный игрой солнечных лучей, оставлял безотчетное впечатление чего-то неестественного, неожиданного; я вроде бы узнавал окрестности — когда-то неприятно и печально знакомые. Досаждало лишь фальшивое освещение: ландшафт рисовался излишне четко и вызывал ощущение смутной неуверенности, неуместности. Воображение невольно подбирало иное освещение, возвращало местности «естественное» настроение, «подходящую» душу. И вот желто-красные полосы, простертые солнцем на пашне, неуловимо поблекли, поголубели, окрестности залило серебристо-зеленоватым лунным светом. Мир на мгновение потемнел, нахмурился синевой, заискрился светом белой лунной ночи.
   Моя походка внезапно изменилась: непринужденное равновесие нарушилось, пропала гибкость поступи — я двигался словно автомат, с вытянутыми вперед руками, указуя себе далекую цель…
   По левую сторону простирались погруженные во мрак нивы; пробежал ветерок, и таинственным перешептыванием колосьев зашелестели поля.
   Справа тянулась старинная белая стена — сначала кладбище, затем парк или сад — одна длинная, бесконечно длинная полоса. Ветви калины перекинулись через замшелые стены, колебались на ветру, тихо поверяя кому-то ночную скорбь вертограда смерти. Тонкие ивы под теплым дуновением оплакивали у стен горькую человеческую долю. Вот согбенная тень скользнула вдоль стены, устремилась вверх, удлинилась, исчезла в саду. Пятнами обвалившейся штукатурки, потеками лишайника хищно ощерилась стена — на ней брезжат призраки, узнают меня, призывают. Клацают ужасные челюсти, ястребиным когтем крючатся косматые руки, призраки забегают вперед, манят, глумятся — злые, неведомые, ускользающие…
   Вдруг под ногами загудело глухое бездонное эхо: я на мосту. Одинокое эхо в беспредельном молчании мира, оно столь ужасно, что в безумном страхе я зажал уши и бросился бежать — лишь бы не слышать. Глухое эхо — о чем-то жутком намекает оно, о близком — вот-вот пойму, хоть и не помню ни места, ни времени…
   Наконец мост пройден, я углубился в длинную аллею тополей. Величественно склоняются гибкие вершины, поверяют друг другу тайны. Ветви, вскидываясь, шелестят тихонько, шепелявят дрожащие листы.
   От одной к другой бежит вершинами ужасное ночное сказание, рожденное гулом дерев.
   Я выбрался из аллеи, остановился. Ночь рассеялась, погас призрачный лунный свет, сгинули хищные тени — теплым солнечным днем я стоял на берегу пруда перед замком.
   Протер глаза — не сонный ли морок меня одолел, и направился вдоль стены. С другой стороны замок казался более доступным; впрочем, отовсюду остриями щетинятся отвесные стены. С дороги в замок можно попасть только через подъемный мост, на ночь его поднимают к бастиону. И лишь с юга отвесная стена примыкала к замку.
   Похоже, здесь и удалось убийце подняться на недосягаемую высоту замка. Но и отсюда до первого окна — ни трещины, ни щербины, ни выбоины.
   Я беспомощно опустил голову, перебирая разные версии. Да, осмотр ничего не дал, разве что преступник действовал с крайним напряжением воли, под властью яростно-непреклонного нервного веления, для которого нет препятствий, будь то гладкие, как стекло, стены или бездонные пропасти; лишь такое веление открывает внутренние задвижки на окнах, заставляет действовать легко, бесшумно и ловко, такое веление — неодолимо… Нет, мне не разгадать тайны.
   Обескураженный, я наконец заметил — поблизости шныряли подозрительные личности, с любопытством следили за мной, и я вернулся на дорогу, вскоре уже быстро удалялся аллеей меж султанами тополей.
   Солнце спокойно светило, заглядывало между рядами убегающих вдаль деревьев, отмеряло минуты резкими мазками теней. Где-то в дупле, как одержимый, долбил дятел, ворожила счастье кукушка. Золотистый жаркий пятый час пополудни.
   И откуда этот лунный кошмар?
   Верно, я глубоко проникся душевным состоянием убийцы, что ночью, при луне, крадется на преступление, и перемучился всеми его казнями. Моя впечатлительность породила пластичность и необычайную силу переживаний. Ведь выстраданное мной психологическое состояние убийцы точь-в-точь соответствует описанию фактов, приведенных в газете. Все, по-видимому, в порядке. Только душу то и дело бередит безотчетное, неотвязное беспокойство, и ложью оборачиваются все утешительные увертки сознания…
   Ведь я лгу, уверяя себя, что все вполне объяснимо, и отдаваясь обманчивому покою, подобному предательски ясной водной глади.
   Впрочем, довольно! Трагедия «Изгнанницы», пожалуй, уж слишком затягивает меня в свой черный омут — как бы игра не оказалась гибельной. В конце концов, какое мне дело до этого ужаса! Пора осторожно отойти от края бездны.
   Но коварная мысль кружит обочинами, исподтишка глумится, прицеливаясь в уязвимые места. Невыносимая тяжесть легла на душу холодным, как сталь, офтальмоскопом, и он фиксирует малейшие недомолвки, вот-вот уловит меня в западню, и тут, к глубокому моему облегчению, я отвлекся от опасных ассоциаций, не доведя их до логического вывода.
   Я подошел к мосту, когда понял — снова услышать глухое эхо шагов у меня недостанет сил… Страшное воспоминание глухого эха непроизвольно отбросило меня назад. Ничего не поделаешь, придется обойти мост низиной.
   Я сошел с дороги и направился к оврагу, по счастью совершенно сухому. На буйно заросшем травой склоне заметил — кто-то опередил меня. Трава местами примята, дерн сорван скользившей по откосу обувью.
   На дне сухого оврага следы исчезли, однако дальше, под самым мостом, где вилась речушка, терявшаяся вдали среди бескрайних пустошей, я снова их обнаружил.
   Некто, подобно мне, свернул с дороги перед самым мостом. Странно! Не уступил ли человек тем же побуждениям?
   Любопытство превозмогло усталость, и я направился по следу. Перескочил узкую полоску воды и уже не поднялся на дорогу, а свернул в сторону, придерживаясь следов. Внимательно изучив отпечатки, убедился — оставлены они мужскими ботинками, более широкими, чем мои вечерние туфли.
   След недолго тянулся краем оврага, параллельно дороге, вскоре направление изменилось: следы резко свернули вправо — в поля и пустоши, отчетливо выделяясь на влажной глинистой земле.
   Надо думать, рано утром после погожей ночи прошел дождь и напитал землю; дорога быстро просохла, а в болотистых низинках сырость осталась и жарким днем.
   В глине вязли ноги, однако незнакомец не вернулся на шоссе, а брел дальше пустынными топкими полями без тропинок, дорожных указателей, меж, сомнамбулически придерживаясь избранного направления.
   Мне не хотелось брести по бездорожью, но любопытство взяло верх: куда ведут эти удивительные следы?
   Вскоре мое внимание привлекла странность: цепочка отпечатков отклонялась то вправо, то влево, порой зигзагом круто сворачивала в сторону. Внезапно следы очертили дугу — широкой петлей обежали поле, вернулись к исходному пункту.
   Что за черт! Так может идти либо маньяк, либо человек, снедаемый одной мыслью и не замечающий ничего.
   Быть может, навязчивая мысль, пытаясь разорвать порочный круг, в удрученном мозгу вернулась к своему истоку? Быть может, путником владела некая роковая идея и, вопреки всем усилиям, не выпускала из замкнутого круга?
   Я остановился в центре загадочного кольца и осмотрелся.
   Поначалу сжатая, как пружина, линия следов развернулась и неровно поползла вперед. Этот одержимый разорвал наконец магический круг и с трудом усилием воли, освободясь от наваждения, поспешил прямо. Волнообразная цепочка понемногу выровнялась, шаги обрели силу, укрупнились и с непонятной быстротой устремились к городу.
   Теперь я не поспевал за сверхъестественными, чуть не двухметровыми прыжками — человек, по всей видимости, убегал. Я не терял беглеца из виду и упорно преследовал его.
   Идти было тяжело, я с трудом волочил ноги. Непросохший, вязкий грунт крепко цеплялся за обувь — на туфлях толстым слоем налипла кирпично-красная глина.
   Мне вдруг сделалось невыразимо грустно. В измученном мозгу чащобой разрасталась тоска, словно подгоняемые бичами, клубились мглистые мысли; мрачные огни, вознесенные к небу неведомыми руками… хороводами стелились туманы, вот-вот готовые истечь от тяжкого бремени. По этим дождистым просторам то и дело пробегала холодная дрожь, сотрясала судорогой боли…
   А на краю земли стояло солнце — вечернее прощание с миром — и коралловым окаемом, будто сохой, отворачивало пласты пашни.
   Вдали гудел город, в пронзительной жалобе умирали заводские сирены, трубы дымными кольцами вспарывали лазурь. Родилась и оборвалась печальная мелодия… Я узнал. Трубач играл с костельной звонницы хейнал во славу пречистой Девы Марии. Гордая, чистая хвала…
   Я осмотрелся. След, казалось, опять приблизился к давно покинутой дороге. Видимо, я миновал пригородные пивоварни и пустырями подходил к городу.
   Наступил решительный момент: здесь незнакомец наверняка свернул к какому-нибудь дому…
   Сильно забилось сердце.
   Округа как будто знакомая… я узнал дома, задние дворы, огороды и сады.
   И побежал по таинственному следу; осаждали яростные, безысходные мысли…
   Преграда. Поднял глаза — калитка моего сада, за ней следы на тропинке до самых дверей дома.
   Рванул дверь. Закрыто.
   Рассеянные атомы мысли, будто железные опилки, притянутые магнитом, поляризовались с дьявольской быстротой. Накатила беспощадная волна, усмиряя бешеную круговерть мысли, и все расставила по местам…
   Обессиленный, я постоял на пороге, не отрывая глаз от следов — они вели в дом, а дом закрыт на ключ.
   Случайно бросил взгляд влево — еще какие-то следы; одна цепочка начиналась у порога и тянулась в глубь сада, другая возвращалась, по пути пересекая первую, обратно к дверям дома, сбоку, поэтому я не сразу заметил ее.
   Первый след в саду сворачивал за угол дома и петлял между цветниками к моей любимой клумбе с белыми лилиями… Я вскрикнул: чистые цветы мои исчезли — все оборвала чья-то страшная рука — на клумбе уродливо торчали обломанные стебли.
   Это он! Убийца!
   Скорее домой. Где ключ — с отчаянием рванул дверь, сорвал с петель, ринулся в комнаты.
   Ищу… Шкаф, письменный стол, бюро, ящики, тайники, в комнате Яна — книги, белье…
   Взгляд упал на закоптелую печную дверцу.
   Здесь?
   Дернул — едва не вырвал чугун вместе с кладкой. Погрузил руку в черную пасть…
   Сверток. Мои ботинки в красной глине, бархатная блуза.
   Развернул мягкую ткань…
   Какие тут сомнения?!!
   Блуза забрызгана кровью Валерии.
 

Тень Бафомета

ГРОМ

   Помян был готов. Встал от стола, расправил занемевшие в ночном бдении плечи и улыбнулся. Да, он был готов. Перед ним громоздилась кипа только что исписанных карточек — последние, быть может, аккорды жизни и творчества. Труд завершен. Он ласково провел ладонью по рукописям. Мысли, рожденные этой ночью, заклятые в творческом слове судьбоносного мига, казалось, еще пульсировали свежей кровью, еще не застыли в мертвые формы букв…
   С левой стороны стола под пресс-папье — завещание, составленное твердой, уверенной рукой человека, добровольно покидающего арену жизни по достойной уважения причине… Он просмотрел документ еще раз. Все в порядке: подпись, печать нотариуса, фамилии свидетелей…
   Посредине стола, на подносе, несколько писем: брату, краковским родственникам, матери. Последнее он еще раз пробежал глазами и задумался… Самое родное, самое близкое существо на свете! Бедная, как она перенесет удар, который он ей уготовил?…
   Почувствовал, как сжимает горло волнение. Слезы, неуместные мужские слезы, копились под веками.
   — Мама, дорогая, иначе нельзя!…
   Он поспешно вложил письмо в конверт и заклеил. Все самое главное сделано, ничто больше не препятствует шагу, к которому понуждает совесть. Перед ним путь прямой и ясный, точно королевский тракт. Пора, пожалуй, на него ступить… Он глянул на часы. Одиннадцать утра. В распоряжении оставался только час. Помян переоделся, выпил чашку шоколада и, закурив сигару, вышел. Было пятнадцать минут двенадцатого. До Цыганского леска, выбранного местом встречи, добрых полчаса ходу — он решил проделать эту дорогу пешком. Движение освежило его, вернуло бодрость. Он шел быстрым, пружинистым шагом, бросая вокруг любопытные, чуть ли не веселые взоры.
   В конце концов, может, оно и к лучшему, что дело приняло такой оборот. Самым тяжелым был момент неуверенности и колебаний, теперь же, когда исход совсем близок, он чувствовал огромное облегчение — будто камень, годами пригнетавший грудь, свалился внезапно. Совесть его спокойна: разрешается не личная распря, и не о пресловутой чести идет речь. Он исполняет особую миссию и готов положить за нее жизнь.
   Помян или Прадера — третьего не дано. Смерти он не боялся, ибо в нее не верил: загробное существование было для него столь же естественным и неизбежным, как переход ночи в день…
   Он замедлил шаг. Со скамейки сквера поднялась навстречу ему цветочница с глазами перепуганной серны.
   — Розы, орхидеи! — несмело предложила она свой товар. — Срезаны нынче утром.
   Он выбрал две розы, пурпурные, пышные; одну воткнул себе в петлицу, другую цветочнице — за лиф платья. Девушка вспыхнула, сравнявшись окраской с подаренным цветком.
   — Благодарю вас.
   — Прощай, прелестница.
   Помян миновал сквер и, выйдя на середину улицы, нырнул в двойной ряд домов. В перспективе замаячил эскадрон кавалерии: знамена, пики, ритмичный цокот копыт. Через минуту грянул военный оркестр. И толпа — уличный сброд. Все это двигалось прямо на него — катилось сверху. Щупальца человечьей лавины добрались до Помяна и втянули в свои сплетения. Втянули, но не раздавили — он сохранил себя в целости, пропарывал собой вязкую гущу, продираясь наверх, к Подвалю. Внезапно в глаза ударило белое пятно: из разноцветья деталей вырвалась вперед одна и укрупнилась, властно захватив его внимание. Банальная до смешного деталь! Чей-то белый пикейный жилет! Ха-ха-ха! Подумать только!
   С какой стати этот человек снял передо мной шляпу? Что за тип? Кто он, этот долговязый франт? Мгновенный обмен взглядами не прояснил ничего: совершенно незнакомый субъект. С чего это он поздоровался? Бог весть. Ха-ха-ха! Может, заметил, как я уставился на его жилет? Обрадовался моему восхищенному интересу к его белому пикейному жилету? И поблагодарил поклоном. Ха-ха-ха!… Как же легко осчастливить человека!…
   Волна отплыла, музыка заглохла где-то в уличных закоулках, среди каменных блоков. Помян обернулся и посмотрел назад. Город лежал перед ним, свернутый упругим большим клубом, словно картинка, зажатая в горсти великана. Кое-где лениво попыхивали дымком фабричные трубы. Туманная пелена на юге связывала выступы крепости с рекой.
   Он миновал городскую заставу. Увидел автомобиль Даниельского, устроившийся возле кафе «Под попугаем». Его ждали. Подошел Чорштыньский, протягивая руку для пожатия. Глаза друга внимательно, испытующе чего-то выискивали в его лице.
   — Как себя чувствуешь, Тадзик?
   Помян уловил в его голосе тревогу.
   — Отменно! Как никогда в жизни. Спасибо вам, мои дорогие, за точность. Едем?
   — Немедля. Остается всего десять минут.
   Сели в машину. Она тронулась, мгновенно окутавшись облаком пыли. Помян, заметив, что Даниельский украдкой вглядывается в него сбоку, легонько хлопнул его по колену.
   — Лолек, что-то ты нынче кисло выглядишь? Опять баталия с Идой?
   Приятель успокоенно заулыбался.
   — Браво, Тадзик! Едешь, словно на свадьбу.
   Над головами зашумели кроны первых дубов — въезжали в Цыганский лесок. Чорштыньский, поднявшись с сиденья, стоя высматривал что-то в бинокль.
   — Их, кажется, еще нет, — объявил он наконец с облегчением.
   — Хорошо, — одобрительно отозвался Даниельский. — Подождем. Лучше приехать первыми.
   Автомобиль описал широкий круг, пересек узкую лесную тропинку и въехал на замкнутую кольцом деревьев поляну. Вышли. Было без пяти двенадцать.
   Доктор достал из саквояжа складной табурет и начал размещать на нем хирургические инструменты. Острие какого-то ланцета, проверенное на свет, ему не понравилось — раскупорив бутылку с сулемой, он приложил к горлышку клочок ваты, напитал жидкостью и тщательно протер подозрительное лезвие. Движения его, флегматичные, словно рассчитанные по минутам и секундам, разозлили Чорштыньского.
   — Надо же вам было расположиться со своей снастью прямо тут, посреди поляны, — недовольно заметил он, украдкой указывая глазами на поворачивающегося к ним Помяна.
   — Юлек! Оставь в покое нашего милого доктора! Места хватит всем.
   Даниельский тем временем изучал местность. Лужайка, покрытая короткой, шелковистой муравкой, из которой тут и там выглядывали бирюзовые незабудки, стелилась под ногами ковром.
   — Ровно и гладко, как на столе, — констатировал он, обращаясь к Чорштыньскому. — Значит, отмеряем тридцать шагов, так?
   — Так. Только оставь это дело мне, я отмерю сам.
   Тот в ответ ухмыльнулся.
   — Разумеется, у тебя ноги длиннее, — вполголоса согласился он.
   С башни ратуши наплыла широкая, звучавшая медью волна. Пробило двенадцать.
   — Господин противник опаздывает, — раздраженно заметил Даниельский. — Долго нам еще ждать?
   — Должно быть, что-то помешало в последнюю минуту, — предположил Помян, закуривая сигару. — Можно и подождать хотя бы с часок.
   — Нет уж, позволь, — в один голос воспротивились секунданты. — Нет уж, дорогой! Если не явятся до половины первого, составляем протокол. Такой был уговор, они прекрасно знают.
   — Как хотите, — равнодушно ответил Помян, провожая взглядом спирали голубоватого дыма.
   Чорштыньский вынул из футляра пару пистолетов и подал для освидетельствования товарищу.
   — Все в порядке, — заключил через минуту Даниельский. — По шести патронов в магазинах, достаточно…
   Его прервал нервный автомобильный гудок.
   — Наконец-то! — вздохнул с облегчением Помян, отбрасывая сигару.
   Из машины вышли двое мужчин — стройные черные силуэты. Помян забеспокоился — его острые соколиные глаза не углядели противника.
   — Где же Прадера? — вполголоса недоумевал он.
   Тем временем секунданты церемонно раскланялись. На их лицах заметно было сильное волнение.
   Что-то случилось, подумал Помян, поспешно приближаясь к ним.
   — Господа! — каким-то не своим голосом объявил один из секундантов Прадеры. — Приносим извинения за опоздание… Причина тому чрезвычайная… Казимеж Прадера мертв…
   — Не может быть! — крикнул Помян, подаваясь вперед.
   — К сожалению, это печальная правда. Казимеж Прадера менее получаса назад принял смерть от руки неведомого злодея. Господа! Независимо от вашего к нему отношения почтите память необыкновенного человека!
   Помян, бледный как полотно, машинально снял шляпу, остальные последовали его примеру. Воцарилось долгое, гнетущее молчание.
   Через минуту группка из шести мужчин медленным отяжелелым шагом двинулась к ожидающим автомобилям. По дороге Помян несколько раз останавливался; взор его, отрешенный, словно застывший от изумления, цеплялся за контуры деревьев, беспомощно бродил по кустам, неподвижно зависал в пространстве. В прострации он уселся в машину.
   Когда миновали городскую заставу и въехали на Сенаторскую, его вырвали из оцепенения голоса газетчиков.
   — Премьер-министр Прадера убит!
   — Таинственное убийство! Жертва — премьер-министр Прадера!
   — Экстренный выпуск «Курьера»!… Покупайте! Покупайте!
   — Утренняя телеграмма «Пшеглёнда»! Трагическая гибель премьер-министра!
   — Прадера мертв!
   — Прадера — жертва политической мафии! Телеграмма! Телеграмма!
   — Коварное покушение на премьера!
 

ВИЗИТ В ОСОБНЯК НА УЛИЦЕ ЯСНОЙ

   Вражда Помяна и Прадеры имела свою историю. Она была органической и посему неизбежной — уходила корнями в проблемы мировоззренческие, широко раздвигающие рамки их обоюдной несовместимости; этот своеобразный конфликт вырвался за пределы единоборства двух незаурядных личностей и перекинулся на территорию общественных интересов — стал делом публичным, касаясь каждого сознательного члена общества.
   Тень, падавшая на галерею особняка на улице Ясной, расползлась далеко за пределы укромной резиденции премьер-министра. Многие инстинктивно чувствовали, что произошел случай, чреватый последствиями, что дело Прадеры является эпилогом не сегодня и не вчера начатой схватки двух враждующих сил, финалом борьбы за определенные принципы, трагическим исходом спора, завязавшегося на заре времен и с удивительным упорством возрождающегося из века в век. Чувствовали — но не вполне сознавали. До этого, к сожалению, общество не дозрело. Проглядывало кое-что в лавине газетных статей, слышалось в гомоне брошюрок ad hoc, «прощупывающих лучом анализа» таинственное происшествие на улице Ясной, — но на глубокую и решительную постановку проблемы никто не осмелился; как водится, только недомолвки, робкие, на каждом шагу отступающие в окопы повседневности домыслы, мелкие, низводящие факт до банальности предположения.
   «Господа! — остерегал трезвый голос одной из газет. — Господа! Давайте не будем вводить в сферу обычного убийства метафизические элементы. Что угодно, только не это! Бесплодность такого подхода очевидна».
   Предостережение было услышано. Дело Прадеры не выпускалось с тесной арены практической жизни. Свора легавых по старинке вынюхивала след убийцы, а верные рутине следователи изощряли мозги в хитроумнейших допросах свидетелей.
   Результат равнялся нулю. После месяца розыскных трудов следствие застыло на мертвой точке, дело зашло в тупик, из которого не виделось выхода. Надо было трубить отступление, но на это недостало отваги и… искренности перед самими собой…