Страница:
– Все доставляло мне непрерывное и радостное удивление, – сказал Андренио, – но при виде безграничных морских просторов дух мой объяли новые приливы восторга. Казалось, море, позавидовав земле, само заговорило со мною, упрекая в небрежении к нему и призывая многоголосым шумом волн своих обратить любопытные взоры также и на его величавую красоту. Итак, устав ходить – но не переставая размышлять, – уселся я на самом высоком утесе, и каждый новый накат прибоя наполнял меня новым восхищеньем. Поразительным и чудесным казалось мне, что сие странное и грозное чудовище стеснено скалами, будто узилищем, ограничено берегами и подчинено мягкой узде мелкого песка. Возможно ли, говорил я себе, чтобы для защиты от столь свирепого врага не было иной стены, кроме этой пыли?
– Да, – сказал Критило, – божественнее рачение заточило предусмотрительно и мощно две буйные стихии, которые, будь они на воле, давно уничтожили бы землю и всех ее обитателей: море замкнуто в пределах песчаных берегов, а огонь – в твердом лоне кремней, причем так искусно, что стоит раз-другой постучаться, и он тотчас выскакивает, исполняет свою службу, а когда больше не нужен, прячется обратно и гаснет. Без такой предосторожности не продержался бы мир и двух дней, все погибло бы от воды либо от огня.
– Никак не мог я наглядеться вдоволь, – возвращаясь к воде, сказал Андренио, – – на радостную прозрачность воды, на непрестанное ее движение, все упивался созерцанием жидких этих кристаллов.
– Говорят, что глаза, – заметил Критило, – состоят из двух туморов – водного и кристаллического, потому им на воду так приятно смотреть – ведь целыми днями без устали мы можем любоваться ее брызгами, пеной, течением.
– А как я восхитился, – сказал Андренио, – когда приметил, что хрустальные ее недра бороздят стаи рыб, столь непохожих на птиц и на зверей. – право же, изумление мое тут дошло до предела. Сидя на скале, наедине с собою и со своим невежеством, созерцал я дивную гармонию вселенной, образуемую противоречиями столь крайними и резкими, что, казалось бы, мир не мог бы и одного дня просуществовать. Вот что поражало меня! Да и кто бы не пришел в изумление, глядя на странную сию гармонию, проистекающую из противоположностей?
– Да, это верно, – отвечал Критило, – вся наша вселенная сложена из противоположностей и слажена из неладов: «одно против другого», – воскликнул философ [24]. У каждой вещи свой противник, с коим борется, то побеждая, то покоряясь; всякое деяние причиняет страдание, всякое действие встречает противодействие. Первыми в борьбу вступают стихии, за ними следуют вещества смешанные; зло ополчается на добро, несчастье наудачу; воюют меж собой времена года; даже светила ведут борьбу и одно над другим одерживают верх, что, правда, им самим не причиняет ущерба – ведь они владыки, – зато их раздоры приносят вред их подданным в подлунной. Из природы борьба противоположностей переходит в область морали. Найдешь ли человека, у которого нет соперника? Чего достигнет тот, кто не борется? Что до возраста, тут старики противостоят молодым; в темпераменте, флегматики – холерикам; в общественном состоянии, богатые – бедным; в местожительстве, испанцы – французам; так и во всех прочих свойствах одни противостоят другим. Но чему тут дивиться, ежели внутри самого человека, внутри земной его оболочки, распри эти яростней всего?
– Что ты говоришь? Неужто человек воюет с самим собою?
– О да, ведь он, хоть и мал, подобен миру, а потому весь состоит из противоречий: борьбу начинают гуморы [25], соответственно основным своим стихиям; влажная основа в человеке сопротивляется природному жару, который исподволь ее подтачивает и постепенно уничтожает. Низшие силы всегда в споре с высшими, плотское вожделение атакует разум и иногда его одолевает. Даже бессмертный дух не избавлен от всеобщих раздоров, ибо в нем идет ожесточенная война страстей между собою – и с ним: трусость борется с отвагой; уныние – с весельем; желание – с отвращением; раздражительность – с вожделением; то побеждают пороки, то торжествуют добродетели. Повсюду раздор, повсюду война. Жизнь человека на земле – сплошная распря. О дивная, бесконечно мудрая прозорливость Великого Настройщика всего сотворенного! Самой этой непрестанной и многообразной борьбою противоположных творений она упорядочивает, поддерживает и охраняет огромную махину вселенной.
– Это чудо божественной мудрости, – сказал Андренио, – всего более и восхищало меня. Такая изменчивость и такое постоянство! Я видел, что все имеет конец, все погибает, а мир всегда тот же, мир остается неизменным.
– Верховный Мастер так устроил, – сказал Критило, – что, когда погибает одно, тотчас возникает другое, и из развалин первого поднимается второе. Отсюда ты поймешь, что конец всегда есть начало; гибель одного создания – это рождение другого. Когда кажется, что вот-вот все кончается, тут-то все сызнова и начинается. Природа вечно обновляется, мир омолаживается, земля утверждается, и мы вновь и вновь изумленно преклоняемся перед божественным промыслом.
– Со временем, – сказал Андренио, – я стал примечать различия в движении времени: чередование дней и ночей, зимы и лета, меж коими весна как посредник между двумя крайностями.
– И здесь тоже является нам Божественная Благость, – сказал Критило, – распределившая по местам и в порядке не только всякие создания свои, но и поры времени: день назначен для труда, ночь для отдыха. Зимою растения укореняются, весною цветут, летом плодоносят, осенью крепнут и подрастают. А что сказать о дожде, этом дивном изобретении?
– Да, я был просто восхищен, – сказал Андренио, – глядя на обилие воды, изливающейся столь равномерно, спокойно и с такой пользой.
– И так вовремя, – добавил Критило. – Два дождливых месяца – это ключи года: октябрь для посева, май для сбора урожая. Также и различие лун способствует изобилию плодов и здоровью живых существ: одни луны холодные, другие жаркие, ветреные, влажные или ясные, соответственно двенадцати месяцам. Воды омывают и оплодотворяют, ветры очищают и животворят, земля прочна, чтобы поддерживать тела, воз-Дух податлив, чтобы могли двигаться, и прозрачен, чтобы могли видеть. Только божественное Всемогущество, вечное Провидение, необъятная Благость могли внести строй в столь огромную махину, на которую нам никогда вдоволь не наглядеться, не надивиться, не нахвалиться.
– Да, это верно, – продолжал Андренио, – так рассуждал и я, хотя и нескладно. Каждый день, каждый час развлекался я тем, что переходил с места на место, с одной скалы на другую, не уставая восхищаться и размышлять, рассматривая по многу раз все, что видел, – небо, землю, луга, море, – никогда не пресыщаясь их созерцанием. И особенно любопытно мне было постигать замыслы вечной Мудрости, сумевшей исполнить столь трудные задачи с такой изящной и искусной легкостью.
Одним из превосходнейших замыслов было создать в центре всего земную твердь как прочное и надежнее основание для всего сооружения, – сказал Критило. – Не меньшей находкой были вечнотекущие реки, поражающие нас своими истоками и устьями, – истоки никогда не иссякают, устья никогда не переполняются; также разнообразие ветров, которые мы ощущаем, не зная, где они начинаются и где кончаются; полезность и красота гор, этих твердых ребер в рыхлом теле земли, придающих ей живописную красоту; в горах скопляются запасы снега, образуются металлы, задерживаются облака, рождаются источники, ютятся звери, высятся деревья, пригодные для кораблей и зданий, там люди укрываются от речных паводков, строят крепости для защиты от врагов, наслаждаются жизнью простой и здоровой. Кто, кроме бесконечной Мудрости, мог свершить все эти чудеса? Посему справедливо признают ученые, что все умы на земле, по глубочайшем размышлении, не смогли бы улучшить даже самую малость, даже единый атом в совершенной природе. И ежели некий король [26] прослывший мудрецом из-за того, что знал несколько звезд (вот как высоко ценится ученость монархов!), дерзнул сказать, что, будь он помощником божественного Мастера при создании вселенной, он бы, мол, многое расположил иначе, а кое-что и лучше, то побудил его к этому не избыток знаний, но свойственный его народу недостаток, – страсть к похвальбе не могут они сдержать даже пред Господом.
– Погоди, – сказал Андренио, – дай мне высказать последнюю истину, самую важную из всех, мною восхваленных. Признаюсь, что среди многих чудес дивного устройства вселенной я особо приметил и всего более восхитился четырьмя: множеством созданий при их разнообразии, красотою в соединении с пользой, согласием при стольких противоречиях, изменчивостью в сочетании с постоянством, – все это чудеса, достойные восхищения и прославления. Но еще более изумляло меня то, что Творец, столь очевидно являющийся нам в своих творениях, скрыт в себе; мы постигаем все его божественные атрибуты – мудрость в замысле, всемогущество в осуществлении, прозорливость в управлении, красоту в совершенстве, величие в вездесущности, всеблагость в опеке, а также все прочие; все они и прежде обнаруживались в действии и ныне, не скрыты – однако великий сей Бог столь таинственен, что мы, хоть знаем его, но не видим, он скрыт от нас. – и явлен, далек – и близок; вот что поражает меня несказанно: сам себе не верю, но познавая и любя, верю в Него.
– В человеке, – молвил Критило, – весьма естественно влечение к Богу как к своему началу и концу, стремление познавать его и любить. Нет такого народа, даже самого дикого, что не признавал бы божества, – главный и вполне убедительный довод божественной сущности и существования Бога. Ибо всякая вещь в природе имеет смысл, всякое влечение – цель: если магнитная стрелка стремится к северу, стало быть, север есть там, где она успокоится; если растение стремится к солнцу, рыба к воде, камень к центру земли и человек к Богу, стало быть, Бог существует; он и есть север, центр, солнце, которое человек ищет, на котором успокаивается и в котором обретает блаженство. Великий сей Владыка дал бытие всему сотворенному, но сам-то получил бытие от себя самого; он бесконечен во всевозможных своих совершенствах также и потому, что ограничить его бытие, место, время никто не может. Мы его не видим, но познаем. Подобно высокому государю, замкнувшись в недоступной своей непостижимости, беседует он с нами через свой создания. И правильно определил некий философ нашу вселенную [27] как огромное зеркало Бога Книгой Бога назвал ее неученый мудрец [28], книгой, где создания – это письмена, по коим он читает совершенства Бога. Вселенная – это пир, сказал еврей Филон [29], для всякого хорошего вкуса, пир, насыщающий дух. Гармоничной лирой именовал ее Пифагор, которая услаждает нас и восхищает стройной своей музыкой. Пышным убранством несотворенного монарха назвал ее Тертуллиан [30], и сладостной гармонией божественных атрибутов – Трисмегист [31].
– Вот я и поведал тебе, – заключил Андренио, – обрывки моей жизни, больше прочувствованной, чем высказанной, – где избыток чувств, там не хватает слов. Теперь прошу тебя в награду за послушание исполнить мою просьбу – расскажи, кто ты, откуда явился и каким образом привела тебя судьба к этим берегам. Скажи мне, есть ли иной мир и иные люди. Все поведай, внимание мое будет равно любви к тебе.
Выслушать великую трагедию жизни Критило, рассказанную им Андренио, призывает нас следующий кризис.
Кризис IV. Стремнина жизни
– Да, – сказал Критило, – божественнее рачение заточило предусмотрительно и мощно две буйные стихии, которые, будь они на воле, давно уничтожили бы землю и всех ее обитателей: море замкнуто в пределах песчаных берегов, а огонь – в твердом лоне кремней, причем так искусно, что стоит раз-другой постучаться, и он тотчас выскакивает, исполняет свою службу, а когда больше не нужен, прячется обратно и гаснет. Без такой предосторожности не продержался бы мир и двух дней, все погибло бы от воды либо от огня.
– Никак не мог я наглядеться вдоволь, – возвращаясь к воде, сказал Андренио, – – на радостную прозрачность воды, на непрестанное ее движение, все упивался созерцанием жидких этих кристаллов.
– Говорят, что глаза, – заметил Критило, – состоят из двух туморов – водного и кристаллического, потому им на воду так приятно смотреть – ведь целыми днями без устали мы можем любоваться ее брызгами, пеной, течением.
– А как я восхитился, – сказал Андренио, – когда приметил, что хрустальные ее недра бороздят стаи рыб, столь непохожих на птиц и на зверей. – право же, изумление мое тут дошло до предела. Сидя на скале, наедине с собою и со своим невежеством, созерцал я дивную гармонию вселенной, образуемую противоречиями столь крайними и резкими, что, казалось бы, мир не мог бы и одного дня просуществовать. Вот что поражало меня! Да и кто бы не пришел в изумление, глядя на странную сию гармонию, проистекающую из противоположностей?
– Да, это верно, – отвечал Критило, – вся наша вселенная сложена из противоположностей и слажена из неладов: «одно против другого», – воскликнул философ [24]. У каждой вещи свой противник, с коим борется, то побеждая, то покоряясь; всякое деяние причиняет страдание, всякое действие встречает противодействие. Первыми в борьбу вступают стихии, за ними следуют вещества смешанные; зло ополчается на добро, несчастье наудачу; воюют меж собой времена года; даже светила ведут борьбу и одно над другим одерживают верх, что, правда, им самим не причиняет ущерба – ведь они владыки, – зато их раздоры приносят вред их подданным в подлунной. Из природы борьба противоположностей переходит в область морали. Найдешь ли человека, у которого нет соперника? Чего достигнет тот, кто не борется? Что до возраста, тут старики противостоят молодым; в темпераменте, флегматики – холерикам; в общественном состоянии, богатые – бедным; в местожительстве, испанцы – французам; так и во всех прочих свойствах одни противостоят другим. Но чему тут дивиться, ежели внутри самого человека, внутри земной его оболочки, распри эти яростней всего?
– Что ты говоришь? Неужто человек воюет с самим собою?
– О да, ведь он, хоть и мал, подобен миру, а потому весь состоит из противоречий: борьбу начинают гуморы [25], соответственно основным своим стихиям; влажная основа в человеке сопротивляется природному жару, который исподволь ее подтачивает и постепенно уничтожает. Низшие силы всегда в споре с высшими, плотское вожделение атакует разум и иногда его одолевает. Даже бессмертный дух не избавлен от всеобщих раздоров, ибо в нем идет ожесточенная война страстей между собою – и с ним: трусость борется с отвагой; уныние – с весельем; желание – с отвращением; раздражительность – с вожделением; то побеждают пороки, то торжествуют добродетели. Повсюду раздор, повсюду война. Жизнь человека на земле – сплошная распря. О дивная, бесконечно мудрая прозорливость Великого Настройщика всего сотворенного! Самой этой непрестанной и многообразной борьбою противоположных творений она упорядочивает, поддерживает и охраняет огромную махину вселенной.
– Это чудо божественной мудрости, – сказал Андренио, – всего более и восхищало меня. Такая изменчивость и такое постоянство! Я видел, что все имеет конец, все погибает, а мир всегда тот же, мир остается неизменным.
– Верховный Мастер так устроил, – сказал Критило, – что, когда погибает одно, тотчас возникает другое, и из развалин первого поднимается второе. Отсюда ты поймешь, что конец всегда есть начало; гибель одного создания – это рождение другого. Когда кажется, что вот-вот все кончается, тут-то все сызнова и начинается. Природа вечно обновляется, мир омолаживается, земля утверждается, и мы вновь и вновь изумленно преклоняемся перед божественным промыслом.
– Со временем, – сказал Андренио, – я стал примечать различия в движении времени: чередование дней и ночей, зимы и лета, меж коими весна как посредник между двумя крайностями.
– И здесь тоже является нам Божественная Благость, – сказал Критило, – распределившая по местам и в порядке не только всякие создания свои, но и поры времени: день назначен для труда, ночь для отдыха. Зимою растения укореняются, весною цветут, летом плодоносят, осенью крепнут и подрастают. А что сказать о дожде, этом дивном изобретении?
– Да, я был просто восхищен, – сказал Андренио, – глядя на обилие воды, изливающейся столь равномерно, спокойно и с такой пользой.
– И так вовремя, – добавил Критило. – Два дождливых месяца – это ключи года: октябрь для посева, май для сбора урожая. Также и различие лун способствует изобилию плодов и здоровью живых существ: одни луны холодные, другие жаркие, ветреные, влажные или ясные, соответственно двенадцати месяцам. Воды омывают и оплодотворяют, ветры очищают и животворят, земля прочна, чтобы поддерживать тела, воз-Дух податлив, чтобы могли двигаться, и прозрачен, чтобы могли видеть. Только божественное Всемогущество, вечное Провидение, необъятная Благость могли внести строй в столь огромную махину, на которую нам никогда вдоволь не наглядеться, не надивиться, не нахвалиться.
– Да, это верно, – продолжал Андренио, – так рассуждал и я, хотя и нескладно. Каждый день, каждый час развлекался я тем, что переходил с места на место, с одной скалы на другую, не уставая восхищаться и размышлять, рассматривая по многу раз все, что видел, – небо, землю, луга, море, – никогда не пресыщаясь их созерцанием. И особенно любопытно мне было постигать замыслы вечной Мудрости, сумевшей исполнить столь трудные задачи с такой изящной и искусной легкостью.
Одним из превосходнейших замыслов было создать в центре всего земную твердь как прочное и надежнее основание для всего сооружения, – сказал Критило. – Не меньшей находкой были вечнотекущие реки, поражающие нас своими истоками и устьями, – истоки никогда не иссякают, устья никогда не переполняются; также разнообразие ветров, которые мы ощущаем, не зная, где они начинаются и где кончаются; полезность и красота гор, этих твердых ребер в рыхлом теле земли, придающих ей живописную красоту; в горах скопляются запасы снега, образуются металлы, задерживаются облака, рождаются источники, ютятся звери, высятся деревья, пригодные для кораблей и зданий, там люди укрываются от речных паводков, строят крепости для защиты от врагов, наслаждаются жизнью простой и здоровой. Кто, кроме бесконечной Мудрости, мог свершить все эти чудеса? Посему справедливо признают ученые, что все умы на земле, по глубочайшем размышлении, не смогли бы улучшить даже самую малость, даже единый атом в совершенной природе. И ежели некий король [26] прослывший мудрецом из-за того, что знал несколько звезд (вот как высоко ценится ученость монархов!), дерзнул сказать, что, будь он помощником божественного Мастера при создании вселенной, он бы, мол, многое расположил иначе, а кое-что и лучше, то побудил его к этому не избыток знаний, но свойственный его народу недостаток, – страсть к похвальбе не могут они сдержать даже пред Господом.
– Погоди, – сказал Андренио, – дай мне высказать последнюю истину, самую важную из всех, мною восхваленных. Признаюсь, что среди многих чудес дивного устройства вселенной я особо приметил и всего более восхитился четырьмя: множеством созданий при их разнообразии, красотою в соединении с пользой, согласием при стольких противоречиях, изменчивостью в сочетании с постоянством, – все это чудеса, достойные восхищения и прославления. Но еще более изумляло меня то, что Творец, столь очевидно являющийся нам в своих творениях, скрыт в себе; мы постигаем все его божественные атрибуты – мудрость в замысле, всемогущество в осуществлении, прозорливость в управлении, красоту в совершенстве, величие в вездесущности, всеблагость в опеке, а также все прочие; все они и прежде обнаруживались в действии и ныне, не скрыты – однако великий сей Бог столь таинственен, что мы, хоть знаем его, но не видим, он скрыт от нас. – и явлен, далек – и близок; вот что поражает меня несказанно: сам себе не верю, но познавая и любя, верю в Него.
– В человеке, – молвил Критило, – весьма естественно влечение к Богу как к своему началу и концу, стремление познавать его и любить. Нет такого народа, даже самого дикого, что не признавал бы божества, – главный и вполне убедительный довод божественной сущности и существования Бога. Ибо всякая вещь в природе имеет смысл, всякое влечение – цель: если магнитная стрелка стремится к северу, стало быть, север есть там, где она успокоится; если растение стремится к солнцу, рыба к воде, камень к центру земли и человек к Богу, стало быть, Бог существует; он и есть север, центр, солнце, которое человек ищет, на котором успокаивается и в котором обретает блаженство. Великий сей Владыка дал бытие всему сотворенному, но сам-то получил бытие от себя самого; он бесконечен во всевозможных своих совершенствах также и потому, что ограничить его бытие, место, время никто не может. Мы его не видим, но познаем. Подобно высокому государю, замкнувшись в недоступной своей непостижимости, беседует он с нами через свой создания. И правильно определил некий философ нашу вселенную [27] как огромное зеркало Бога Книгой Бога назвал ее неученый мудрец [28], книгой, где создания – это письмена, по коим он читает совершенства Бога. Вселенная – это пир, сказал еврей Филон [29], для всякого хорошего вкуса, пир, насыщающий дух. Гармоничной лирой именовал ее Пифагор, которая услаждает нас и восхищает стройной своей музыкой. Пышным убранством несотворенного монарха назвал ее Тертуллиан [30], и сладостной гармонией божественных атрибутов – Трисмегист [31].
– Вот я и поведал тебе, – заключил Андренио, – обрывки моей жизни, больше прочувствованной, чем высказанной, – где избыток чувств, там не хватает слов. Теперь прошу тебя в награду за послушание исполнить мою просьбу – расскажи, кто ты, откуда явился и каким образом привела тебя судьба к этим берегам. Скажи мне, есть ли иной мир и иные люди. Все поведай, внимание мое будет равно любви к тебе.
Выслушать великую трагедию жизни Критило, рассказанную им Андренио, призывает нас следующий кризис.
Кризис IV. Стремнина жизни
Говорят, что Амур однажды явился к Фортуне, горько жалуясь и горячо негодуя; в этот раз он против обыкновения к матери не пошел, убедившись в ее бессилии.
– Что с тобою, слепыш? – спросила Фортуна.
А он в ответ:
– Вот-вот, это-то мне и обидно!
– На кого же ты обижен?
– На весь мир.
– Дело худо, мой мальчик, слишком много у тебя врагов, а стало быть, никто за тебя не заступится.
– Только бы ты была со мною, этого довольно. Так учит меня матушка и каждый божий день твердит об этом.
– А ты мстишь своим врагам?
– О да, и молодым и старым.
– Но скажи все же, какая у тебя обида?
– Она столь же велика, сколь справедлива.
– Может быть, дело в том, что ты произошел от мужлана-кузнеца [32], что ты зачат, рожден и воспитан в кузне, средь подлых козней?,
– О нет, правда глаза не колет.
– А может, то, что тебя честят по матушке?
– Напротив, я этим горжусь – я без нее ни шагу, как и она без меня; без Купидона нет Венеры, без Венеры нет Купидона.
– А, знаю, – говорит Фортуна.
– Ну что?
– Ты сердишься, что тебя называют наследником твоего деда, Моря, – в непостоянстве да коварстве.
– Нет, это все безделицы.
– Ежели это безделицы, каково же будет дело!
– Я бешусь, что на меня возводят напраслину.
– Постой, кажется, догадалась. Ты, наверно, разумеешь басню, будто ты однажды обменялся луком со Смертью и с тех пор уже не к амурам побуждаешь, но гибель приносишь. Любовь и Смерть – мол, одно и то же. Ты, говорят, жизни лишаешь, пожираешь человека с потрохами, похищаешь сердце и уносишь туда, где оно любит, и любовь эта человека губит.
– Это чистая правда.
– Коль все это правда, что же тогда ложь?
– Сама посуди, дошло до того, что меня сделали безглазым, хотя зрение у меня отменное да и всегда было таким, – пусть подтвердят мои стрелы. Заладили одно – слепой, слепой. Слыхана ли этакая клевета, этакая нелепость? Изображают меня с повязкой на глазах, и не только Апеллесы – художникам, известно, закон не писан – и поэты, коим врать да сочинять положено; нет, даже мудрецы и философы и те поверили в такую чушь, а этого я уже не могу стерпеть. Ну, скажи на милость, любезная Фортуна, есть ли на свете хоть одна страсть, которая бы не ослепляла? Разве гневливый, придя в бешенство, не слепнет от ярости? Разве доверчивый не действует вслепую, ленивый не спит наяву, тщеславный не слеп, как крот, к своим недостаткам, лицемер не живет с бревном в глазу? Гордец, игрок, обжора, пьяница и все прочие, разве не слепнут они от своих страстей? Почему же мне, именно мне, вздумали завязать глаза, да еще сперва их выколоть, и величают меня уже не по имени, а просто Слепой? Ведь все как раз наоборот: я и рождаюсь благодаря зрению, и расту от взглядов, питаюсь созерцанием, вечно бы хотел смотреть, весь обратиться в зрение и, как орел, прямо глядящий на солнце, не сводить глаз с любимого предмета. Вот в чем моя обида. А ты что скажешь? Ну, на что это похоже!
– На меня похоже, – отвечала Фортуна. – Со мною ведь точно так же обошлись, а потому давай утешимся оба. Все же у тебя, Амур, и у твоих подопечных, признайся, есть одно весьма странное свойство, почему вас по праву и поделом слепыми называют: вы полагаете, что вокруг вас все слепы, думаете, что все ничего не видят, не замечают, не знают; влюбленным мерещится, будто у всех окружающих повязка на глазах. Вот в этом-то и причина, поверь, что тебя называют слепым, – око за око!
Ежели кому понадобится подтверждение сей басни в жизни, пусть послушает повесть Критило о его юных годах и горьком житейском опыте.
– Страшное горе велишь ты мне пережить снова [33], – так начал Критило, – словами его не передать. Сколь приятен был для меня твой рассказ, столь же тягостен будет мой. Ты, счастливец, вырос среди зверей, я же, увы, среди людей, где всяк всякому волк, то бишь, человек, что еще хуже. Ты поведал мне, как вошел в мир, я же расскажу, как из мира ушел, и ушел в таком виде, что сам себя не узнаю; потому рассказ мой будет не о том, кто я есмь, но кем был. Мне говорили, что я родился на море, – охотно этому верю, судя по непостоянству моей фортуны.
Произнося слово «море», Критило обратил на море свой взор и тотчас с великой поспешностью вскочил на ноги. Минуту стоял он недвижим, как бы не веря своим глазам, затем, указывая вдаль, воскликнул:
– Ты не видишь, Андренио? Не видишь? Гляди туда, вон туда, вдаль. Что ты видишь?
– Вижу, – отвечал юноша, – летящие горы, стаю крылатых морских чудищ, а может, это плавающие тучи.
– Нет, нет, это суда, – сказал Критило, – но ты правильно назвал их «тучами» – из них проливается на Испанию золотой дождь.
С изумлением глядел Андренио на приближавшиеся суда, радуясь и восторгаясь. Критило же сокрушенно вздыхал и стонал.
– Что с тобою? – спросил Андренио. – Разве это не тот самый флот, которого ты так ждал?
– Тот самый.
– Разве не люди плывут на нем?
– Люди.
– Почему же ты печалишься?
– Именно поэтому. Помни, Андренио, отныне мы среди недругов: теперь надо глядеть в оба, непрестанно быть начеку. Старайся быть осторожен во всем – в том, что видишь, что слышишь, и особливо в том, что говоришь. Слушай всех, не доверяй никому. Все будут твоими друзьями, но ты остерегайся всех, как врагов.
Немало удивился Андренио, слыша это рассуждение, как ему казалось, безрассудное, и поспешил возразить:
– Как же так? Пока мы жили среди зверей, ты не говорил об опасности, а теперь так настойчиво призываешь к осторожности. Разве не страшней было жить среди тигров? Но их мы не боялись, а перед людьми ты дрожишь.
– О да, – с глубоким вздохом отвечал Критило, – людей нельзя равнять со зверями, они куда свирепей, и звери нередко научались жестокости от человека. Худшей опасности мы еще не знавали, чем когда очутимся среди людей. Истина сия так верна, что некий король, опасаясь за жизнь своего любимца и желая уберечь его от придворных (добро бы от дворни!), спрятал юношу во рву с голодными львами, а дверцу ограды запечатал королевским своим перстнем, дабы, оставив любимца среди голодных львов, охранить от людей. Теперь тебе понятно, что такое люди? Сам увидишь, сам изведаешь и когда-нибудь скажешь, что я был прав.
– Погоди, – сказал Андренио, – разве не все они такие, как мы?
– И да и нет.
– Как же это возможно?
– Штука в том, что каждый человек – сын своей матери и своего норова, да еще сочетался со своим мнением о себе; потому все люди различны, у всякого своя стать, свой склад. Ты увидишь пигмеев ростом, но великанов спесью; другие, напротив, телом исполины, а духом карлики. Ты встретишь людей мстительных, всю жизнь копящих месть, а потом ее извергающих, пусть с опозданием; подобно скорпиону, они жалят хвостом. Тебя будут убеждать (а ты от них – убегать) болтуны, один глупей другою, то просто скучные, то докучные. Ты отведаешь (ибо одних видишь, других слышишь, третьих осязаешь, а этих на вкус пробуешь) остряков, которым все повод для смеха, хотя смешней всего – они сами. Тебе будут мешать растяпы, неспособные обтяпать ни одного дела. А что ты скажешь о лентяях, привыкших долго спать – и в долгах просыпаться? Ты увидишь людей-пустышек, вроде наваррцев [34], пухлых, но легковесных. И, наконец, очень мало людей окажутся людьми – куда больше встретишь зверей лютых, страшных чудищ, у которых только шкура человечья, а набивка из всякой дряни, это чучела людей.
– Но скажи, чем же могут люди так сильно вредить, коль природа не снабдила их, в отличие от зверей, никаким оружием? Нет у них ни могучих лап льва, ни когтей тигра, ни хобота слона, ни рогов быка, ни клыков кабана, ни зубов собаки, ни челюстей волка. Как же ухитряются они причинять зло?
– Мудрая природа, – сказал Критило, – потому и не дала человеку природного оружия, потому и обезоружила его – как поступают с преступниками, – что знала его злобность. А не позаботься она об этом, чего бы тогда ни натворило этакое свирепое существо? Прикончило бы все на земле. Впрочем, у людей есть свое оружие, гораздо более грозное и опасное, чем у зверей: язык человека куда острее когтей льва, он разрывает ближних на части, лишает их чести. Злобный умысел человека извилистей рогов быка и разит еще более слепо и тупо. Нутро его ядовитей, чем у гадюки; дыхание смертоносней, чем у дракона; глаза завидущие и более злобные, чем у василиска; зубы кусают больней, чем клыки кабана и резцы собаки; нос все пронюхает и едкую насмешку скроет лучше, чем хобот слона. Так, человек один владеет всеми видами оружия, которые меж зверями распределены, а потому он в нападении страшней их всех. Дабы ты лучше понял, скажу, что, живя среди львов и тигров, мы подвергались лишь одной опасности – потерять жизнь телесную, бренную, а кто живет среди людей, тому грозит намного больше опасностей и куда более страшных: утратить честь, покой, имущество, радость, счастье, совесть, даже душу. Каких только не увидишь обманов и плутней, грабежей и убийств, предательств и прелюбодеяний, сколько изведаешь зависти, фальши, оскорблений, унижений! Всего этого у зверей не встретишь и не услышишь. Поверь, нет волка, тигра, василиска, что сравнился бы с человеком; свирепостью человек всех превзошел. Потому-то рассказывают как быль – и я в нее верю, – что в некоем государстве присудили закоренелого злодея к наказанию под стать его преступлениям – бросить живым в глубокую яму, кишащую мерзкими гадами, драконами, тиграми, змеями и василисками, а рот завязать, чтобы не мог позвать на помощь и спастись. И случилось идти мимо ямы чужеземцу, не ведавшему о жестокой каре, постигшей злодея; услыхал он стоны несчастного и, проникшись жалостью, отодвинул плиту, что прикрывала яму. В тот же миг выскочил оттуда тигр, и путник в страхе отпрянул, думая, что будет растерзан; но тигр принялся кротко лизать ему руки, как бы лобзая их. Вслед за тигром выползла змея; путник с ужасом смотрел, как обвилась она вкруг его ног, но вскоре понял, что она выражает свою преданность. Вылезли из ямы и все прочие звери; смиренно припав к стопам путника, они возблагодарили его за доброе дело, за избавление от общества подлого человека. И в уплату за благодеяние посоветовали своему спасителю бежать немедля, покуда еще злодей не выбрался из ямы, – если-де не хочет погибнуть от рук жестокого негодяя. Сказав это, все они пустились наутек – кто полетел, кто пополз, кто побежал. Путник же, оторопев, остался на месте. И тут из ямы последним выбрался человек; смекнув, что у путника, наверно, есть при себе деньги, накинулся он на беднягу и лишил его жизни, чтобы завладеть кошельком. Такова была награда за доброе дело. Теперь рассуди сам, кто жесток – люди или звери.
– Слушая тебя, я дивлюсь и изумляюсь даже больше, – сказал Андренио, – чем в тот день, когда впервые увидел мир.
– И все же ты еще неспособен вообразить, каков он, – молвил Критило. – Ты уже понял, сколь мерзки мужчины? Так знай, женщины еще хуже, еще опасней. О, если б ты их знал!
– Что ты говоришь?
– Правду.
– Каковы же они, женщины?
– Пока скажу лишь, что они – демоны, остальное узнаешь потом. Молю тебя, Андренио, всем святым заклинаю, ни в коем случае не проговорись, кто мы, как ты вышел на свет божий и как я попал сюда, не то мы погибли: ты лишишься свободы, я – жизни. И пусть это для твоей преданности обидно, я рад, что не успел закончить рассказ о моих злоключениях, даже некое счастье вижу в том, ибо могу не опасаться твоей неосторожности. Погодим переворачивать эту страницу до первого удобного случая – а их будет вдоволь в столь долгом плавании.
– Что с тобою, слепыш? – спросила Фортуна.
А он в ответ:
– Вот-вот, это-то мне и обидно!
– На кого же ты обижен?
– На весь мир.
– Дело худо, мой мальчик, слишком много у тебя врагов, а стало быть, никто за тебя не заступится.
– Только бы ты была со мною, этого довольно. Так учит меня матушка и каждый божий день твердит об этом.
– А ты мстишь своим врагам?
– О да, и молодым и старым.
– Но скажи все же, какая у тебя обида?
– Она столь же велика, сколь справедлива.
– Может быть, дело в том, что ты произошел от мужлана-кузнеца [32], что ты зачат, рожден и воспитан в кузне, средь подлых козней?,
– О нет, правда глаза не колет.
– А может, то, что тебя честят по матушке?
– Напротив, я этим горжусь – я без нее ни шагу, как и она без меня; без Купидона нет Венеры, без Венеры нет Купидона.
– А, знаю, – говорит Фортуна.
– Ну что?
– Ты сердишься, что тебя называют наследником твоего деда, Моря, – в непостоянстве да коварстве.
– Нет, это все безделицы.
– Ежели это безделицы, каково же будет дело!
– Я бешусь, что на меня возводят напраслину.
– Постой, кажется, догадалась. Ты, наверно, разумеешь басню, будто ты однажды обменялся луком со Смертью и с тех пор уже не к амурам побуждаешь, но гибель приносишь. Любовь и Смерть – мол, одно и то же. Ты, говорят, жизни лишаешь, пожираешь человека с потрохами, похищаешь сердце и уносишь туда, где оно любит, и любовь эта человека губит.
– Это чистая правда.
– Коль все это правда, что же тогда ложь?
– Сама посуди, дошло до того, что меня сделали безглазым, хотя зрение у меня отменное да и всегда было таким, – пусть подтвердят мои стрелы. Заладили одно – слепой, слепой. Слыхана ли этакая клевета, этакая нелепость? Изображают меня с повязкой на глазах, и не только Апеллесы – художникам, известно, закон не писан – и поэты, коим врать да сочинять положено; нет, даже мудрецы и философы и те поверили в такую чушь, а этого я уже не могу стерпеть. Ну, скажи на милость, любезная Фортуна, есть ли на свете хоть одна страсть, которая бы не ослепляла? Разве гневливый, придя в бешенство, не слепнет от ярости? Разве доверчивый не действует вслепую, ленивый не спит наяву, тщеславный не слеп, как крот, к своим недостаткам, лицемер не живет с бревном в глазу? Гордец, игрок, обжора, пьяница и все прочие, разве не слепнут они от своих страстей? Почему же мне, именно мне, вздумали завязать глаза, да еще сперва их выколоть, и величают меня уже не по имени, а просто Слепой? Ведь все как раз наоборот: я и рождаюсь благодаря зрению, и расту от взглядов, питаюсь созерцанием, вечно бы хотел смотреть, весь обратиться в зрение и, как орел, прямо глядящий на солнце, не сводить глаз с любимого предмета. Вот в чем моя обида. А ты что скажешь? Ну, на что это похоже!
– На меня похоже, – отвечала Фортуна. – Со мною ведь точно так же обошлись, а потому давай утешимся оба. Все же у тебя, Амур, и у твоих подопечных, признайся, есть одно весьма странное свойство, почему вас по праву и поделом слепыми называют: вы полагаете, что вокруг вас все слепы, думаете, что все ничего не видят, не замечают, не знают; влюбленным мерещится, будто у всех окружающих повязка на глазах. Вот в этом-то и причина, поверь, что тебя называют слепым, – око за око!
Ежели кому понадобится подтверждение сей басни в жизни, пусть послушает повесть Критило о его юных годах и горьком житейском опыте.
– Страшное горе велишь ты мне пережить снова [33], – так начал Критило, – словами его не передать. Сколь приятен был для меня твой рассказ, столь же тягостен будет мой. Ты, счастливец, вырос среди зверей, я же, увы, среди людей, где всяк всякому волк, то бишь, человек, что еще хуже. Ты поведал мне, как вошел в мир, я же расскажу, как из мира ушел, и ушел в таком виде, что сам себя не узнаю; потому рассказ мой будет не о том, кто я есмь, но кем был. Мне говорили, что я родился на море, – охотно этому верю, судя по непостоянству моей фортуны.
Произнося слово «море», Критило обратил на море свой взор и тотчас с великой поспешностью вскочил на ноги. Минуту стоял он недвижим, как бы не веря своим глазам, затем, указывая вдаль, воскликнул:
– Ты не видишь, Андренио? Не видишь? Гляди туда, вон туда, вдаль. Что ты видишь?
– Вижу, – отвечал юноша, – летящие горы, стаю крылатых морских чудищ, а может, это плавающие тучи.
– Нет, нет, это суда, – сказал Критило, – но ты правильно назвал их «тучами» – из них проливается на Испанию золотой дождь.
С изумлением глядел Андренио на приближавшиеся суда, радуясь и восторгаясь. Критило же сокрушенно вздыхал и стонал.
– Что с тобою? – спросил Андренио. – Разве это не тот самый флот, которого ты так ждал?
– Тот самый.
– Разве не люди плывут на нем?
– Люди.
– Почему же ты печалишься?
– Именно поэтому. Помни, Андренио, отныне мы среди недругов: теперь надо глядеть в оба, непрестанно быть начеку. Старайся быть осторожен во всем – в том, что видишь, что слышишь, и особливо в том, что говоришь. Слушай всех, не доверяй никому. Все будут твоими друзьями, но ты остерегайся всех, как врагов.
Немало удивился Андренио, слыша это рассуждение, как ему казалось, безрассудное, и поспешил возразить:
– Как же так? Пока мы жили среди зверей, ты не говорил об опасности, а теперь так настойчиво призываешь к осторожности. Разве не страшней было жить среди тигров? Но их мы не боялись, а перед людьми ты дрожишь.
– О да, – с глубоким вздохом отвечал Критило, – людей нельзя равнять со зверями, они куда свирепей, и звери нередко научались жестокости от человека. Худшей опасности мы еще не знавали, чем когда очутимся среди людей. Истина сия так верна, что некий король, опасаясь за жизнь своего любимца и желая уберечь его от придворных (добро бы от дворни!), спрятал юношу во рву с голодными львами, а дверцу ограды запечатал королевским своим перстнем, дабы, оставив любимца среди голодных львов, охранить от людей. Теперь тебе понятно, что такое люди? Сам увидишь, сам изведаешь и когда-нибудь скажешь, что я был прав.
– Погоди, – сказал Андренио, – разве не все они такие, как мы?
– И да и нет.
– Как же это возможно?
– Штука в том, что каждый человек – сын своей матери и своего норова, да еще сочетался со своим мнением о себе; потому все люди различны, у всякого своя стать, свой склад. Ты увидишь пигмеев ростом, но великанов спесью; другие, напротив, телом исполины, а духом карлики. Ты встретишь людей мстительных, всю жизнь копящих месть, а потом ее извергающих, пусть с опозданием; подобно скорпиону, они жалят хвостом. Тебя будут убеждать (а ты от них – убегать) болтуны, один глупей другою, то просто скучные, то докучные. Ты отведаешь (ибо одних видишь, других слышишь, третьих осязаешь, а этих на вкус пробуешь) остряков, которым все повод для смеха, хотя смешней всего – они сами. Тебе будут мешать растяпы, неспособные обтяпать ни одного дела. А что ты скажешь о лентяях, привыкших долго спать – и в долгах просыпаться? Ты увидишь людей-пустышек, вроде наваррцев [34], пухлых, но легковесных. И, наконец, очень мало людей окажутся людьми – куда больше встретишь зверей лютых, страшных чудищ, у которых только шкура человечья, а набивка из всякой дряни, это чучела людей.
– Но скажи, чем же могут люди так сильно вредить, коль природа не снабдила их, в отличие от зверей, никаким оружием? Нет у них ни могучих лап льва, ни когтей тигра, ни хобота слона, ни рогов быка, ни клыков кабана, ни зубов собаки, ни челюстей волка. Как же ухитряются они причинять зло?
– Мудрая природа, – сказал Критило, – потому и не дала человеку природного оружия, потому и обезоружила его – как поступают с преступниками, – что знала его злобность. А не позаботься она об этом, чего бы тогда ни натворило этакое свирепое существо? Прикончило бы все на земле. Впрочем, у людей есть свое оружие, гораздо более грозное и опасное, чем у зверей: язык человека куда острее когтей льва, он разрывает ближних на части, лишает их чести. Злобный умысел человека извилистей рогов быка и разит еще более слепо и тупо. Нутро его ядовитей, чем у гадюки; дыхание смертоносней, чем у дракона; глаза завидущие и более злобные, чем у василиска; зубы кусают больней, чем клыки кабана и резцы собаки; нос все пронюхает и едкую насмешку скроет лучше, чем хобот слона. Так, человек один владеет всеми видами оружия, которые меж зверями распределены, а потому он в нападении страшней их всех. Дабы ты лучше понял, скажу, что, живя среди львов и тигров, мы подвергались лишь одной опасности – потерять жизнь телесную, бренную, а кто живет среди людей, тому грозит намного больше опасностей и куда более страшных: утратить честь, покой, имущество, радость, счастье, совесть, даже душу. Каких только не увидишь обманов и плутней, грабежей и убийств, предательств и прелюбодеяний, сколько изведаешь зависти, фальши, оскорблений, унижений! Всего этого у зверей не встретишь и не услышишь. Поверь, нет волка, тигра, василиска, что сравнился бы с человеком; свирепостью человек всех превзошел. Потому-то рассказывают как быль – и я в нее верю, – что в некоем государстве присудили закоренелого злодея к наказанию под стать его преступлениям – бросить живым в глубокую яму, кишащую мерзкими гадами, драконами, тиграми, змеями и василисками, а рот завязать, чтобы не мог позвать на помощь и спастись. И случилось идти мимо ямы чужеземцу, не ведавшему о жестокой каре, постигшей злодея; услыхал он стоны несчастного и, проникшись жалостью, отодвинул плиту, что прикрывала яму. В тот же миг выскочил оттуда тигр, и путник в страхе отпрянул, думая, что будет растерзан; но тигр принялся кротко лизать ему руки, как бы лобзая их. Вслед за тигром выползла змея; путник с ужасом смотрел, как обвилась она вкруг его ног, но вскоре понял, что она выражает свою преданность. Вылезли из ямы и все прочие звери; смиренно припав к стопам путника, они возблагодарили его за доброе дело, за избавление от общества подлого человека. И в уплату за благодеяние посоветовали своему спасителю бежать немедля, покуда еще злодей не выбрался из ямы, – если-де не хочет погибнуть от рук жестокого негодяя. Сказав это, все они пустились наутек – кто полетел, кто пополз, кто побежал. Путник же, оторопев, остался на месте. И тут из ямы последним выбрался человек; смекнув, что у путника, наверно, есть при себе деньги, накинулся он на беднягу и лишил его жизни, чтобы завладеть кошельком. Такова была награда за доброе дело. Теперь рассуди сам, кто жесток – люди или звери.
– Слушая тебя, я дивлюсь и изумляюсь даже больше, – сказал Андренио, – чем в тот день, когда впервые увидел мир.
– И все же ты еще неспособен вообразить, каков он, – молвил Критило. – Ты уже понял, сколь мерзки мужчины? Так знай, женщины еще хуже, еще опасней. О, если б ты их знал!
– Что ты говоришь?
– Правду.
– Каковы же они, женщины?
– Пока скажу лишь, что они – демоны, остальное узнаешь потом. Молю тебя, Андренио, всем святым заклинаю, ни в коем случае не проговорись, кто мы, как ты вышел на свет божий и как я попал сюда, не то мы погибли: ты лишишься свободы, я – жизни. И пусть это для твоей преданности обидно, я рад, что не успел закончить рассказ о моих злоключениях, даже некое счастье вижу в том, ибо могу не опасаться твоей неосторожности. Погодим переворачивать эту страницу до первого удобного случая – а их будет вдоволь в столь долгом плавании.