Это были не государственные мероприятия, а действия частных лиц, поэтому они не нашли отражения в официальной статистике. Впрочем, данные, собранные статистикой до начала XX века, в любом случае имеют очень фрагментарный характер. И разумеется, данные об использовании языков меньшинства занижались так же, как занижаются сейчас. Даже сейчас есть французы, которые говорят не по-французски и сами не знают об этом. В Вилларе у подножия перевала Малый Сен-Бернар пожилой хозяин гостиницы сказал мне, что в начале 1940-х годов он и его друг были наказаны в школе за то, что говорили не на настоящем французском. Но он не мог сказать, говорили они на савойском языке или на диалекте французского.
   Современные данные очень сильно разнятся, но, даже если брать для оценки самые низкие значения, можно предположить, что в некоторых ситуациях значительное меньшинство людей до сих пор говорит на языках, которые в XIX веке считались умирающими. На различных окситанских языках говорят по меньшей мере 2 миллиона человек, на эльзасском – 1,5 миллиона, на бретонском – 500 тысяч, на корсиканском – 280 тысяч, на баскском и фламандском – по 80 тысяч на каждом (во Франции), на франко-провансальском – 70 тысяч. Данных по самым крупным диалектам, таким как овернский, нормандский и пикардийский, нет, но их тоже можно слышать в повседневной жизни.
   Двести лет назад эти языки и диалекты сосуществовали с французским языком, а часто прекрасно существовали и без него. Известно, что в сравнительно недавнее время, в 1863 году, четверть призванных в армию новобранцев говорили только на «патуа». Кажется даже, что в некоторых местностях именно французский язык пришел в упадок. В Лораге, к юго-востоку от Тулузы, школьные инспекторы обнаружили, что местные дети забывали то немногое, что знали из французского языка, как только оканчивали школу. «Французский язык оставляет в их умах не больше следа, чем латинский в умах студентов коллежей». В Сердани, в Восточных Пиренеях, преподаватели языка случайно создали странный школьный жаргон – смесь латинских, французских и каталонских слов. Мужчины, возвратившись домой из армии, быстро возвращались к родному диалекту. Человек, который в 1850 году вернулся в родной Сельфруэн возле Ангулема после семи лет службы в армии и тридцати лет жизни в Америке, через несколько дней заговорил на диалекте своего детства. Воинская повинность распространяла по стране государственный язык, но она же могла сохранить более ранние формы диалектов, а некоторые новобранцы вообще никогда не учили французский. Есть несколько сообщений времен Первой мировой войны о солдатах-бретонцах, в которых стреляли их товарищи: либо потому, что принимали их за немцев, либо потому, что те не выполняли приказов, которых не могли понять.
   Многие люди, отмеченные статистиками как говорящие на французском языке, должно быть, пользовались им лишь в какой-то один период своей жизни или в определенных ситуациях – когда служили где-то учениками, ходили на рынки или работали в городе. Если местный язык находился в спячке, легко могло возникнуть впечатление, что он исчезает. За последние сто пятьдесят лет примеры «чистого» диалекта все время записывали от людей, которых называли «старыми», как будто существует особый вид старых людей, которые никогда не становятся молодыми, но при этом каким-то образом размножаются и поддерживают жизнь своего языка. Одно поколение сменялось другим, и каждый раз бесчисленное множество людей говорило, что теперь на старом языке говорят только старики. Одна женщина сказала мне это (по-французски) в маленьком эльзасском городке Танн в 2004 году. Она родилась, вероятно, в начале 1970-х годов. Но оказалось, что дома она разговаривает со своей маленькой дочерью на эльзасском языке. Более молодая женщина, которая была вместе с ней, была представлена мне и сама представилась тоже как представительница поколения, которое почти забыло этот язык, вероятно, и увидит, как умрут последние, кто на нем говорил. Но она тоже говорила со своими матерью и бабушкой на эльзасском. Она вполне могла бы сказать мне по-эльзасски, что эльзасский язык умирает.
 
   Мнение, что изобилие и разнообразие диалектов в регионе – признак его экономической и культурной отсталости, больше не считается правильным. Сейчас произнесенные в 1972 году слова президента Помпиду о том, что «для региональных языков нет места во Франции, которой суждено оставить свой отпечаток на облике Европы», кажутся сказанными в очень давние времена. Горные края, такие, например, как отдаленный Канталь, где родился Помпиду, возможно, и сейчас переполнены микродиалектами, но то же можно сказать и о некоторых более полных жизни и более индустриальных частях Франции – о Нормандии, Фландрии, Эльзасе и некоторых местностях на средиземноморском побережье.
   Аббат Грегуар и все политики и учителя, которые после него пытались искоренить диалекты, хотели насадить вместо них один единый язык. Они были обязаны видеть во французском языке язык власти, а любое другое наречие считать признаком хаоса, варварства или мятежа. Но официальные донесения нарисовали перед ними то, чего они не ожидали, – упорядоченный мир. Франция вовсе не была чистым листом, на котором можно было написать современные принципы свободы и равенства. Оказалось, что Франция уже давно поделена на части, и не королями и армиями, а древними непостижимыми процессами, которые будет нелегко изменить указом парламента. Революция создала новую нацию и новый календарь, но она также открыла страну или страны, которые начали образовываться еще до того, как эта нация получила свое имя, и до того, как был изобретен христианский календарь.
   Страну пересекало что-то вроде линии, отмечающей тектонический разлом. Аббат Грегуар видел лишь часть этого разлома – деление языков на группу «ок» и группу «оль» и обвинял в этом различии «прежнюю феодальную власть». Часть странно четкой границы между языками «ок» и «оль» действительно совпадает с границами феодальных провинций. Но она совпадает и с границами нескольких других различий. К северу от нее крыши обычно имеют угол 45 градусов и сделаны из плоских черепиц или шифера; к югу от нее угол крыш 30 градусов и они сделаны из круглых черепиц. Севернее линии раздела сельское хозяйство вели иначе, чем на юге: на севере сеяли три раза в год и пахали землю плугом, на юге сеяли дважды в год и использовали соху (примитивный плуг без колес, который легко разобрать на части). На севере преобладало законодательство, основанное на обычаях, а на юге римское право.
   Никто не знает точно, почему страна так разделена. Возможно, линия раздела отражает влияние франкских народов с севера и бургундов с востока. А может быть, дело в том, что юг дольше был под властью римлян (окситанские языки ближе к латыни, чем французские)[14].
   Может быть даже, что эта линия – след гораздо более давних границ между землями племен. Более поздние исследования показали: к югу от линии раздела волосы и глаза у людей темнее. Они также позволяют предположить, что южане менее образованны и чаще отказываются сражаться за свою страну.
   Изучение сделанных с воздуха фотографий и названий мест позволило обнаружить вероятную пограничную зону между севером и югом, которую можно сравнить с уэльскими болотами. Она занимает почти всю территорию бывшей провинции Марш и соответствует «полумесяцу», где диалекты имеют черты и языков «ок», и языков «оль». Возможно, эта пограничная область когда-то отделяла лигурийские племена от кельтских захватчиков, а потом римлян от варваров. Главная римская дорога, Виа Агриппа, ведет из Лиона в Бордо через Клермон и Лимож – она почти точно совпадает с линией раздела языков. Едва ли можно сомневаться, что она, как все римские дороги, была построена на месте прежней, которая появилась гораздо раньше.
   Вдоль этой линии до сих пор можно идти или ехать. В 2005 году я проехал вдоль участков пограничной линии Оль – Ок – Полумесяц в общей сумме около 50 миль между городами и деревнями, которые экспедиция 1873 года отметила как разные по языку. На протяжении почти 20 миль эта линия идет вдоль узкого гребня по дороге, которая мало используется современными автомобилями, но служит естественным путем через эту местность. Во всех других местах граница «ок» и «оль» пролегла по местам, где до сих пор никто не живет, по лесам или по ненадежным для передвижения болотам, которые используются в основном для тренировки военных. Любопытно, что там, где когда-то встретились два языка – в лингвистических «островках» со смесью «ок» и «оль», расположенных вдоль долин Дроны и Вьенны, сейчас среди городов и деревень явно преобладают такие, где говорят на двух языках – французском и британском варианте английского (особенно это относится к Обетеру) и где возникли местные французские пиджины.
   С помощью данных 1873 года можно найти место, где территория «ок», территория «оль» и Полумесяц пересекаются. Водораздел трех языковых групп – одно из самых загадочных и полных значения мест в исторической географии Франции. Эта точка находится на крошечной дороге к северо-востоку от Ангулема, там, где лес Бракон резко кончается и становятся видны равнины и долина Шаранты. Обстоятельства сложились очень удачно: этот пейзаж мог бы стать иллюстрацией к рассказу о границе между севером и югом страны: Полумесяц представлен лесом, север с языками «оль» – полем пшеницы с северной стороны, а юг с языками «ок» – виноградником с южной.
 
   Сменявшиеся правительства пытались стереть эту границу или, точнее, сделать вид, что она не существует. Одним из сохранившихся до сих пор нововведений революции было деление страны на департаменты. Францию разрезали на куски примерно одинаковой величины и такого размера, чтобы любой человек мог добраться из любой точки департамента до его судебного и политического центра за один день. Почти все департаменты были названы по своим физическим характеристикам: названиям гор (Нижние Альпы, Канталь, Вогезы и т. д.), рек (Дордонь, верхний Рейн, Вандея и т. д.) или по географическому положению (Нор – «север» и Кот-дю-Нор – «северное побережье). Позже, когда территория империи увеличивалась, Южная Савойя стала департаментом Монблан, Швейцарская Юра департаментом Мон-Террибль, а Люксембург департаментом Форе – «Леса». Только один город занимал в одиночку целый департамент – Париж, который во время дебатов в парламенте был назван «самым прекрасным городом мира», «отечеством искусств и наук», «столицей Французской империи».
   Мысль была такая: вневременная естественная логика должна одержать верх над старыми феодальными и племенными делениями. Тираны приходили и уходили, но Альпы будут стоять всегда. Таким способом будут уничтожены «предрассудки, привычки и варварские учреждения, укрепленные четырьмя веками своего существования». Языковые барьеры сознательно не принимались во внимание, несмотря на возражения некоторых советов – например, совета Сен-Мало на границе Бретани, – что они будут вынуждены работать с людьми, говорящими «на языках, которые существовали до завоевания Цезарем Галлии».
   Жалоба по поводу издания новых департаментов исходила вроде бы из малой, но существенной причины: люди потеряют свои коллективные имена. Официально перестанут существовать бретонцы, бургундцы, гасконцы и нормандцы. У людей останется только одна территория, к которой они принадлежат, – страна в целом. Новые названия не слишком наглядно описывают природу, поэтому люди не смогут называться по своим департаментам. Никто не попытается назвать себя «устьеронцем» или «монбланцем».
   По иронии судьбы успех этой революционной перекройке Франции обеспечил городской средний класс. Его представители были меньше привязаны к древним границам и меньше хотели быть детьми своего края. Историческое деление Франции на части стало связываться в сознании людей со старомодными чудаками-провинциалами и примитивными крестьянами. Деление Франции на департаменты имело много достоинств с практической точки зрения, но помогло ускорить процесс, который можно назвать «закрытием» того, что только что было открыто. Незнание того, какова повседневная жизнь за пределами хорошо связанных между собой городов, хорошее знакомство с достопримечательностями Парижа и известными парижанами стало считаться признаком современности и просвещенности. Провинции снова были превращены в огромные владения невежественного сознания – глубинную Францию, источник сказок, чудес природы и угроз для цивилизации.
   Празднование годовщин знаменательных событий истории государства, которое до сих пор является характерной особенностью французской общественной жизни, также способствовало стиранию из памяти людей событий и культур, которые они теперь не должны были помнить. Это забвение прошлого было одним из мощных общественных процессов, сформировавших современную Францию. Дети из семей среднего класса забывали провинциальные языки, которым научились у кормилиц и слуг, или помнили их только как колоритный пережиток прошлого. Крестьянских детей стали пороть и высмеивать за то, что они говорили в школе на языке своих родителей. Большинство потомков тех невежественных миллионов, о которых писал аббат Грегуар в своем докладе об «искоренении», забыли племенную речь своего края и перешли на строго упорядоченный и логично устроенный язык, который назывался французским, – на язык, на котором, по словам многих его носителей, почти никто не говорит правильно. В стране тысячи языков знание только одного языка стало отличительным признаком образованного человека.

5. Как жили во Франции – 1. Лицо в музее

   Сейчас почти в каждом городе Франции есть музей быта или музей народного искусства и традиций. Большинство этих музеев наполнены предметами, которые иначе исчезли бы или превратились в дорогие украшения домов или ресторанов. Грубо украшенные сундуки, маслобойки и корзины, деревянные столы с вырезанными в крышках гладко выструганными углублениями в форме тарелок, куда разливали суп, свидетельствуют, что их владельцы умели выдерживать удары жизни. Эти вещи полны того достоинства, которое приобретают предметы, сопутствуя человеку в его жизни. Каждая из них хранит след движения, которое совершалось миллион раз. Они легко позволяют нам представить себе эту жизнь, состоявшую из тяжелой работы и привычек.
   Разумеется, это лучшие образцы, которые можно было достать: большая объемистая колыбель, дорогой плуг с металлическими деталями, на котором указано имя изготовителя, вышитая женская рубаха, которая была частью чьего-то приданого, лежала в сундуке и ни разу не была ни в свинарнике, ни в поле. Эти выжившие вещи рассказывают нам ободряющую повесть о человеческой стойкости. Другие спутники повседневной жизни таковы, что их невозможно выставить напоказ: гнилая кровать, драгоценная для крестьян навозная куча, зловонный от дыхания людей и животных воздух, такой душный, что в нем гасла свеча.
   Иногда среди вещей можно увидеть фотографию их владельца или владелицы, которых они пережили, и следы трудной жизни на его или ее лице разрушают замысел составителей выставки. Обычно это лицо выражает смутное недоверие, страх или просто тупую усталость. При взгляде на него посетителю становится неловко: попытка представить себе жизнь, когда-то одушевлявшую вещи, кажется грубым вторжением в чужое существование. Лица хозяев словно говорят, что повседневная жизнь глубже и труднее для понимания, чем устаревшие предметы обихода и кухонная посуда, и что, если бы прошлое можно было возродить, основная еда тогдашних людей, привычки, ощущения и запахи той жизни показались бы нам более странными, чем вкус самого странного блюда местной кухни любого региона.
   Письменные свидетельства о повседневной жизни всегда создают то же ощущение целенаправленности и движения к лучшему. Автор проходит через годы жизненного опыта как беспечный путешественник и в сжатом виде описывает такие изменения, которые могла отметить лишь долгая память. Но иногда какой-нибудь простой факт действует так же, как фотография в музее. В начале XVIII века все врачи – от городского Эльзаса до деревенской Бретани – обнаружили, что главная причина высокой смертности среди местного населения не голод и не болезни. Дело было в том, что люди, как только заболевали, сразу же ложились в постель и начинали ждать смерти. В 1750 году маркиз д’Аржансон заметил, что крестьяне, которые возделывали его земли в Турени, «старались не размножаться». «Они желают только смерти», – писал он. Даже в изобильные годы старики, которые больше не могли копать землю лопатой или держать в руке иглу, стремились умереть как можно скорее. Одним из самых больших страхов было «зажиться на этом свете». Обычно те, кто заботился об инвалидах, ненавидели их. В департаментах Сена и Луаре правительство должно было в 1850 году установить особую субсидию для бедных семей, чтобы они оставляли своих больных родственников дома, а не отправляли их в муниципальную богадельню, голую прихожую кладбища.
   Когда еды еле хватало для живых, казалось отвратительным и неприличным, что умирающий тоже ест. Эмиль Гийомен, писатель родом из крестьян, описал свою достаточно дружную родную семью, жившую в 1840-х годах. Бабка Эмиля заболела и слегла в постель. И вот о чем члены этой семьи открыто говорят при бабке (которая не потеряла слух): «Хотелось бы мне знать, долго ли это будет продолжаться», – произносит кто-то, а еще кто-то отвечает: «Надеюсь, что недолго». Как только обуза умирала, всю воду, которая была в сковородах и мисках, выливали на улицу (чтобы душа могла умыться или, если ей суждено было попасть в ад, попыталась немного улучшить свой вид перед тем, как покинуть дом). После этого жизнь продолжала идти по-прежнему.
   В Альпах была поговорка: «Счастлив как труп». В Центральных Пиренеях, Савойских Альпах, Эльзасе, Лотарингии и некоторых областях Центрального массива приезжие, оказавшись в местной деревне, часто с ужасом видели в ней только бессловесных кретинов с отвратительными уродливыми щитовидными железами. (Связь между зобом и нехваткой йода в воде стала широко известна лишь в начале XIX века.) Исследователь Альп Соссюр, оказавшись в долине Аоста, напрасно спрашивал дорогу в деревне, когда большинство ее жителей были в поле, ему показалось, что «злой дух превратил жителей этой несчастной деревни в немых животных и оставил им лишь столько сходства с человеком, чтобы показать, что они раньше были людьми».
   Увечье, которое казалось Соссюру проклятием, для местных жителей было благословением. Рождение ребенка-кретина считалось удачей для семьи. Этому слабоумному малышу никогда не придется ни работать, ни уходить из дома, чтобы заработать деньги на уплату налогов. Эти уродливые бестолковые существа были уже наполовину избавлены от жизни. Даже смерть нормального ребенка могла быть утешением. Если, пока он жил, его успели окрестить или умелая ведьма на мгновение оживила труп, чтобы окропить его святой водой, душа младенца будет молиться за его семью на небесах.
   Все это как будто противоречит многим историям жизни тогдашних людей. И это естественно, поскольку эти истории написаны людьми, которые смогли улучшить свои материальные условия. Почти каждый автобиографический рассказ о повседневной жизни людей XVIII и XIX веков представляет собой первые главы мемуаров выдающегося человека, который занял высокое место в обществе благодаря службе в армии или в церкви, прославился своими сочинениями или был извлечен из безвестности покровителем, любовью, а позже – избирателями. Мало мужчин и еще меньше женщин имели возможность или желание написать книгу на тему: «Как я не смог (не смогла) преодолеть мое низкое происхождение». За исключением бесчисленного множества рассказов, написанных богатыми для богатых, почти все известные нам биографии описывают это нетипичное движение вверх: сын крестьянина Ретиф де ля Бретонн, сын ножовщика Дидро, сын часовщика Руссо, корсиканский кадет Наполеоне Буонапарте.
   Выдающиеся успехи этих людей отражали долгосрочную тенденцию, но не были типичными индивидуальными судьбами. Групповые обозначения, такие как «крестьяне», «ремесленники», «бедняки», превращают большинство населения в точки на фотографии, сделанной с толпы. Никакое увеличение не сможет превратить эти точки в группы лиц. Это многочисленное и неудачливое большинство находилось на заднем плане важных событий и участвовало в историческом развитии страны своим страданием и подобием экономической деятельности.
   Даже с краткосрочной точки зрения эти обозначения могут ввести в заблуждение: богатый человек может обеднеть, а крестьянин стать богатым и могущественным. Многие крестьяне жили в городах и ходили оттуда работать на поля. Многие, кто занимался сельским хозяйством, были кроме этого ремесленниками, торговцами или местными чиновниками, так же как многие так называемые аристократы являлись полуграмотными крестьянами. Статистика, включая в себя обзоры, опросы и догадки, рисует картину жизни всего населения и, кажется, верно соблюдает пропорции. В 1789 году она отметила: три четверти народа – это «сельскохозяйственное население». Через сто лет доля тех, кто занимался сельским хозяйством, уменьшилась примерно до 48 процентов. В это время 25 процентов жителей Франции работали в промышленности, 14 процентов в торговле и на транспорте, 4 процента – в сфере коммунальных услуг, 3 процента занимались свободными профессиями и 6 процентов имели независимое состояние. Однако по причинам, которые станут ясны позже, в этих расчетах всегда слишком подчеркнуты четкие границы между группами населения и занижено число людей, которые пытались жить плодами своей земли.
   В эпизодах повседневной жизни, которые будут описаны дальше и до самого конца этой части книги, жители Франции будут постепенно открывать свою собственную страну, в том числе те ее действительно существовавшие и воображаемые области, которые никогда не были нанесены на карты историками и администраторами. Но сначала надо показать этих людей в их неисторическом, неподвижном покое, среди теней зимы и в тишине городов и полей. Хотя на нескольких следующих страницах ничего особенного не произойдет, они все же позволят нам бросить хотя бы беглый взгляд внутрь того, что многие считали получеловеческим существованием. Однако сделать это непросто: сочинение по истории общества, в котором длина главы, посвященной какому-либо занятию, соответствовала бы по длине количеству времени, которое люди тратили на это занятие, было бы невыносимо скучным, хотя и очень точным. 99 процентов всей человеческой деятельности, описанной в этой и других книгах, происходило с конца весны до начала осени.
 
   Когда звезды и планеты были еще почти единственным источником освещения для людей и темнота в облачные безлунные ночи была такой же густой, как в заброшенных угольных шахтах, путешественники в некоторые дни года могли определять направление по огням на вершинах гор. От Вогезов до Пиренеев и от Ла-Манша до Альп горели костры, отмечая два великих календарных события. В некоторых местностях огонь зажигали в Иванов день и на Рождество, в других – в дни Масленицы и Великого поста. Считалось, что эти праздники – ученые называют эти дни солнцестоянием – имеют магическую силу, которая влияет на многое, в особенности на плодородие полей, скота и людей. Во второй половине XIX века их стали справлять гораздо реже. Их заменили фейерверки и светские праздники, например День взятия Бастилии и День святого Наполеона[15]. Роль воды, потушившей праздничные костры, сыграли также скептицизм, правила противопожарной безопасности, но главным образом то, что год больше не делился четко на две половины.
   Для миллионов людей, которые танцевали вокруг костров, а потом посыпали оставшейся от костра золой свои поля, год состоял из двенадцати месяцев и делился на две половины – сезон труда, когда даже самые длинные дни казались слишком короткими, и сезон покоя, когда время ползло так медленно, что казалось, будто оно совсем остановилось. Как говорили в альпийском краю Кейра: «У нас семь месяцев зима (с ноября по май) и пять месяцев ад (с июня по октябрь)». В восточной части Пиренеев, когда шел снег или лил дождь, «люди ничего не делали, как сурки». (Сурок – крупный грызун, мягкий и гибкий зверь, который спит в своей норе. Сурков собирали в заплечные мешки – это больше было похоже на сбор урожая, чем на охоту. Случалось, что сурок продолжал спать, даже когда его варили.) Человек, который сравнил своих соотечественников с сурками, жил в 1880-х годах – почти через сто лет после упразднения монархии, но за несколько десятилетий до того, как техника в виде дорог, освещения и еще одной изумительной роскоши – угольного и газового отопления разрушила тиранию погоды.