Традиция полгода бездельничать была древней и широко распространенной. В горных местностях поздней осенью прекращалась связь с внешним миром. В Пиренеях целые деревни из деревянных домов, например Бареж на западной стороне перевала Турмале, зимой засыпал снег; они возвращались к жизни из-под обвалов только в конце весны. Другие жители Альп и Пиренеев просто хоронили себя заживо до марта или апреля – сеновал наверху, хлев рядом, склон горы сзади. Один географ писал о них в 1909 году: «Местные жители снова выходят из домов весной, растрепанные и анемичные».
   Но зимняя спячка была характерна не только для высокогорья. В местностях с более мягким климатом население тоже уходило в сон, словно за стены крепости. Мрачная пелена праздности и оцепенения окутывала и хорошо обработанные области провинции Берри, где изменения погоды в течение года невелики и зимой температура редко опускается ниже точки замерзания воды. Муж Жорж Санд, обычно флегматичный, почувствовал «что-то, похожее на страх», увидев ухоженную землю без людей, которую как будто обрабатывали привидения. Во Фландрии поля были безлюдны значительную часть года. В официальном отчете от 1844 года о положении дел в департаменте Ньевр описана странная перемена в поведении бургундских поденщиков после того, как урожай собран и кучи виноградных лоз сожжены: «Починив те инструменты, которым требовалась починка, эти сильные люди затем проводят целые дни в постели, плотно прижимаясь друг к другу, чтобы не мерзнуть и меньше есть. Они сознательно ослабляют себя».
   Эта зимняя спячка людей была вызвана физической и экономической необходимостью: она замедляла обмен веществ и не давала голоду исчерпать все запасы еды. В Нормандии, как видно из дневника Жюля Ренара, «крестьянин у себя дома двигается меньше, чем тот зверь, которого называют «ленивец» (1889); «зимой они все время спят в своих наглухо закрытых домах, словно улитки в раковинах» (1908). Даже летом люди при ходьбе еле переставляли ноги и вообще двигались медленно. Ели они тоже медленнее, чем современные люди. Средняя продолжительность их жизни сейчас кажется такой короткой, что вызывает грусть: в 1865 году лишь в двадцати департаментах она составляла сорок лет и несколько месяцев, в Париже и департаменте Финистер – меньше тридцати лет, а среднее значение по стране было тридцать семь лет и два месяца. Средняя продолжительность жизни тех, кто преодолел рубеж пятилетнего возраста, была пятьдесят один год. Несмотря на это, жалобы на короткую жизнь звучали гораздо реже, чем жалобы на то, что она излишне длинна. Медлительность не была попыткой насладиться настоящим. Пахарь, много часов добиравшийся до своего поля, не обязательно любовался утренней росой на бороздах и скотиной, от которой шел пар, на фоне восходящего солнца. Он пытался растянуть свой малый запас сил на целый день работы, как рассыпал бы единственную тачку навоза по большому полю.
   Гость в деревенском замке мог бы раньше его увидеть, как солнце встает над полями и кронами деревьев и как начинают шевелиться животные, но он не заметил бы, чтобы восход вызвал большие перемены в жизни людей. После революции чиновники из Эльзаса и Па-де-Кале жаловались, что местные виноградари и независимые фермеры в те месяцы года, когда имеют меньше дела, вместо того чтобы «заниматься какой-нибудь спокойной сидячей работой», «предаются тупой праздности». Эти чиновники обвиняли во всем удобства современной жизни, в данном случае более эффективные плуги, которые, по их мнению, превращали крепких телом французских крестьян в людей-овощи. В городе Бокер в нижнем течении Роны каждое лето с 22 июля по 1 августа проходила самая большая ярмарка в Европе. За эти одиннадцать дней местные жители зарабатывали столько денег, что могли ничего не делать весь остальной год, хотя все это время торговые ряды на их просторной опустевшей ярмарочной площади разваливались на куски рядом с ними. «В остальные месяцы бокерцы курят, играют в карты, охотятся и спят».
   Этот отдых длиной в сезон приводил в ужас экономистов и бюрократов, с завистью смотревших на мощную промышленность Великобритании. Особенно их ужасали пещерные доисторические жилища, которые казались им воплощением французской сонности. В департаментах Дордонь и Тарн, в долине Луары и в краю известняка и песчаника, который тянется полосой от Арденн до Эльзаса, тысячи людей жили в отвесных обрывах скал, как ласточки, или, как первобытные племена, в пещерах и в карьерах, где раньше добывали мел. От Анжу до Пуату тонкие струйки дыма поднимались над полями, как дымы карликовых вулканов. Местные жители начинали рубить камень прямо посередине виноградника, а потом пробивали боковые ходы прямо под лозами. Некоторые из этих подземных многоквартирных домов имели несколько этажей, и в них жили сотни людей.
   В Аррасе и других городах Фландрии примерно треть населения, не только земледельцы, но и ремесленники, жили в подземных городах, устроенных внутри средневековых каменоломен. Эти boves (старофранцузское слово, означавшее «пещера») позже использовались как святилища, бомбоубежища, во время Первой мировой войны – как тайные пути к фронту, а позже как освещенные свечами рестораны и аттракционы для туристов. Но нынешние люди мало говорят и мало знают об их использовании в качестве обычных жилых кварталов. Те, чью жизнь не делили на части времена года, считали такое устройство жилищ неэффективным, а сами жилища мрачными и печальными.
   «Необходимый для жизни воздух постоянно загрязняется дыханием восьми или десяти человек, которые проводят в тесноте своего крошечного жилища от двенадцати до пятнадцати часов в день, имея лишь одно на всех отверстие для доступа воздуха».
   Тому, кто написал эти слова в 1807 году, эта тусклая полужизнь казалась признаком слабости духа: по его мнению, ремесленники из Арраса были «не слишком предприимчивы», а поденщиков он назвал «апатичными». Но люди, которые жили в безопасности под землей в манившем ко сну полумраке, старались выжить, а не ускорить рост экономики. Многие из них имели достаточно средств, чтобы переехать, но предпочитали остаться там, где летом прохладно, а зимой тепло. Когда в Лилле человеколюбивые реформаторы переселяли рабочих с «негигиеничных» чердаков, долгий путь наверх по шести пролетам ступеней, которые вели к чердачным комнатам, казался им таким же печальным, как спуск в подземную тюрьму.
 
   Мужчины и женщины, которые ничего не делали значительную часть года, обычно не фигурируют на первом плане в книгах историков. Исследования и музейные экспозиции, разумеется, выдвигают на первый план предприимчивость и недооценивают умение оставаться праздным много месяцев подряд. Они создают впечатление, будто в тех областях Франции, где зимы самые долгие, жители были очень заняты делом. В XXI веке «традиционные» промыслы, которыми когда-то занимались, пока не было работы на полях, вносят большой вклад в экономику многих местностей. В Юре можно купить трубки ручной работы из вереска, в Кейра – деревянные игрушки, в баскских Пиренеях – сандалии из травы эспарто, в Авероне – кожаные перчатки, в окрестностях города Обрак – ножи и почти всюду от Бретани до Вогезов – деревянные башмаки.
   В некоторых из этих промыслов ремесленники работают сейчас так напряженно и умело, что это очень бы удивило первых мастеров. Нередко можно встретить процветающего гончара или плетельщика корзин, который сменил хорошо оплачиваемую работу в Париже на первобытную пещеру в провинции. Многие «забытые ремесла» никогда не занимали большого места в жизни людей и никогда не были основой процветающей экономики. В большинстве перечисленных местностей лишь немногие жители работали круглый год. В конце 1900-х годов, когда стали появляться новые покупатели для деревянных игрушек – приезжавшие в Альпы туристы, в Кейра была лишь маленькая кучка мастеров-игрушечников.
   Большинство жителей этого края чувствовали себя спокойнее, ничего не делая, и кутались в свою праздность, как в одеяло. Как объяснял в 1880-х годах сын одного пиренейского крестьянина, у них «вряд ли было хоть сколько-нибудь предприимчивости» и не было «никакого желания усложнять себе жизнь, которую и так было трудно выносить».
   Экономисты, которые удивлялись, что человеческий капитал растрачивается напрасно, не замечали того, что людей обычно побуждает торговать вовсе не желание накопить богатство. Иначе крестьянин, который тратил несколько дней на то, чтобы отнести корзину яиц на далекий рынок, должен казаться очень глупым и плохим дельцом по сравнению с человеком, который научился шагать в ногу с жизнью.
   До конца XIX века во Франции вообще было мало денег, и люди, которые не владели землей и не платили налогов, редко пользовались ими. За все, кроме соли и железа, можно было уплатить натурой, поэтому было мало причин работать сверх крайней необходимости. Хотя французские рабочие имели узкую специализацию и были связаны с международной сетью покупателей и поставщиков, изготовление часов на дому в Рейнланде и в Альпах не было просто предшественником полномасштабного промышленного производства. Для человека, который шесть или семь месяцев в году занимался творчеством, копаясь в крошечных механизмах, время шло не так медленно. Некоторым мужчинам и женщинам делать часы просто было интереснее, чем без конца играть в карты. И, кроме того, часы показывали, что время действительно проходит. Возможно, не случайно в числе местностей, где был особенно развит часовой промысел, оказались те, где все еще справляли языческие праздники, когда после ста дней темноты солнце возвращалось в самые глубокие долины.
   Экономический барометр высокой чувствительности мог бы зарегистрировать их продукцию как вклад в валовой продукт страны, но создал бы неверное впечатление об образе мыслей таких производителей. В некоторых местностях Оверни женщины по вечерам собирались вместе и порой не расходились даже после полуночи. Они шили и вязали одежду, а потом продавали ее за гроши странствующим торговцам. С технической точки зрения это была разновидность промышленного предприятия, но главной целью было не получение дополнительного дохода. Они хотели просто заработать деньги на масло для ламп, то есть в первую очередь чтобы иметь возможность собираться вместе.
   Скука – такой же мощный двигатель экономики, как нужда. Это позволяет понять так много сторон повседневной жизни, что из подобных объяснений можно было бы создать целую науку. Скукой объясняются надомные производства и зимняя спячка, причудливые поверья и легенды, эксперименты в области секса, местная политика, миграция и даже общественные стремления. В маленьких недоверчивых сообществах, где сосед соперничал с соседом, скука была одной из главных объединяющих сил. Она сближала людей, противодействуя бедности и классовому соперничеству. Даже в том мире бешеной энергии, который изобразил в своих романах Бальзак, скука – от позолоченной тоски парижских квартир до монастырской тишины провинциальных городков – предстает как одна из главных сил, управляющих французским обществом.
   «Все живет и движется так медленно, что посторонний человек мог бы посчитать эти дома необитаемыми, если бы его глаза вдруг не замечали бледную неподвижную фигуру с неприветливым полумонашеским лицом, перегнувшуюся через подоконник при звуке незнакомых шагов».
 
   За два месяца до падения Бастилии в тихих городах бальзаковской Турени и в черных базальтовых хижинах, где овернские женщины шили, чтобы поддерживать свет в своих лампах, в кои-то веки появилась новая тема для разговора. Произошло редкое воссоединение исторического времени и повседневной жизни. На заседании Генеральных штатов[16] 5 мая 1789 года городам и деревням было предложено составить список своих жалоб. Уже одна мысль о том, что условия жизни можно изменить, была своего рода революцией: впервые страдающим людям показалось, что у них появились слушатели и впервые появился прок от грамотности.
   Наказы избирателей своим депутатам получили традиционное название «Тетради жалоб».
   Эти «Тетради», которых было около 60 тысяч, были, конечно, написаны грамотными или хотя бы полуграмотными людьми; часто наказ писал местный адвокат. Необработанные черновые списки жалоб передавались в более крупные общины, которые готовили более вежливые и менее конкретные доклады для Генеральных штатов. Но немало наказов низшего уровня уцелело до наших дней, и по ним мы можем нарисовать подробную картину повседневной жизни тогдашней Франции.
   Большинство наказов содержат одни и те же жалобы – на налоги, дорожную повинность, непроходимые дороги и сломанные мосты, на то, что никто не может попасть в больницу, хотя налог на больницы местные жители выплачивают исправно, на обязанность брать на постой военных и их голодных лошадей, на отсутствие у местных жителей представителей во власти, на судебный произвол и на то, что обращение в органы правосудия стоит слишком дорого, на то, что стало очень много мошенников, врачей без свидетельства о праве заниматься лечением и нищих – либо умирающих от голода местных жителей, либо агрессивных непрошеных чужаков. И разумеется, люди жаловались на привилегии церкви и дворянства. Самым больным местом в этом отношении было право дворян на охоту: видеть, как через поле бежит покрытый мехом сытный кусок, и знать, что, поймав его, ты можешь за это умереть на виселице, – это было уже слишком для голодного крестьянина. Если местный помещик все время жил в городе или не очень увлекался охотой, его землю наводняло множество оленей, кабанов, зайцев, кроликов и голубей. Для многих путешественников-иностранцев голосом Французской революции были постоянные звуки выстрелов в сельских местностях: там истребляли животных, которые раньше были неприкосновенной собственностью аристократов.
   В наказах, составленных комитетами маленьких приходов, первое место всегда занимает жалоба на трудность и беспокойство жизни в мире природы. Большинство людей желали не того, чтобы их человеческие права были вписаны в достойную славы конституцию. Они хотели свободы от тощей земли и суровой погоды, от бурь, града, пожаров и наводнений, от волков, холода и голода. Жители многих городов и деревень описывали свои затруднения так, словно были островными государствами, отрезанными от остального мира:
   «Наша община расположена в самом суровом и отвратительном углу мира. Ее единственное имущество, если его можно так назвать, – грубые скалы и почти неприступные горы… До соседних городов Кагора и Фижака нам приходится добираться десять мучительных часов. Тропы, которые ведут к ним, такие, что по ним невозможно проехать на коне, не говоря уже о том, чтобы пройти» (Габрере, департамент Ло).
   «С одной стороны наш приход опустошают губительные северные и западные ветры, принося песок и бурю, от которой можно укрыться лишь на островах Джерси и Гернси. С другой стороны, бесчисленные кролики пожирают разнообразные плоды земли. Сверх того, приход страдает от прожорливых голубей из трех голубятен, которые словно сговорились между собой и пожирают все виды семян… Лесов в приходе нет, и промышленных предприятий поблизости нет, пастбищ нет, торговли нет» (Розель, департамент Манш).
   Человек, который написал непосредственно королю из Катюса в провинции Керси («города, о самом существовании которого вы, государь, несомненно, не знаете»), предположил, и не без оснований, что «узнать наш маленький город – значит узнать провинцию Керси и всю Францию». Все королевство жило в одинаковой нищете: «Если бы король знал!» – тысячу раз кричали мы из глубины нашей пропасти. Теперь король знает, и надежда уже течет по нашим венам, словно целительный бальзам… Наше единственное желание – сохранить самое необходимое для наших одряхлевших отцов, стонущих жен и нежных детей».
   Приход Сен-Форже, где больше половины жителей не имели земли, находился на расстоянии 8 миль от дворца короля в Версале. Люди из этого прихода были близнецами жителей Катюса по нищете. Потеря работы на самый короткий срок, снегопад, долгие дожди или несколько дней болезни часто доводили их до «величайшей бедности». Они не имели средств, чтобы нанять учителя в школу; земля оставалась невозделанной, потому что крестьяне «упали духом». В плохие годы они умирали от голода, в хорошие просто голодали, потому что их урожай облагался налогами, но его нельзя было отвезти куда-либо и продать.
   Данные, которыми так богаты наказы, нельзя считать вполне достоверными. Жители некоторых мест надеялись, что смогут не платить налог, если опишут свою землю как безводную пустыню, гнилые пойменные луга, которые заливает вода во время паводка, или бесплодную путаницу из скал и водных потоков, которую разоряют сорняки и дикие звери. Если бы им удалось доказать, что эту землю невозможно обрабатывать, ее не стали бы облагать налогом. В наказе города Сексе-ле-Буа (департамент Мёрт-и-Мозель) было сказано, что две трети его жителей составляют вдовы и что все физически крепкие люди, с которых брали 20 процентов налога, «продали свою жалкую мебель и ушли жить в леса». Жители некоторых деревень старались переложить налоговое бремя на соседей, которым, вероятно, больше повезло. Наказы из провинции Керси звучат так, словно в окрестностях города Кагора весь плодородный слой земли уже давно смыт водой. Вот как описывали свои трудности жители деревни Эскамп, и почти эти же слова встречаются во многих других наказах: «Можно увидеть старых бедняков, которые не могут уйти прочь, чтобы просить милостыню у щедрых благотворителей, потому что возраст и груз работы отняли у них силы и они стонут от голода. Каждый день можно увидеть множество маленьких детей, стонущих от голода, несмотря на бдительность (так! – Авт.) их отцов и матерей. Таково жалостное состояние нашей несчастной общины, которую без малейшего колебания можно назвать самой несчастной из всех, которые существуют или могли существовать когда-либо».
   Люди, посылавшие наказы, относились к прошедшим страданиям с грубоватым безразличием; это усилило и без того подозрительно большое сходство между наказами. Центральные комитеты требовали от местных комитетов фразы-клише, и местные комитеты их копировали. Жители одной деревни находили подходящее словесное выражение для своих страданий, а жители других деревень повторяли эти впечатляющие детали: дети едят траву, слезы смачивают хлеб, крестьяне завидуют своей скотине и т. д. Но дети, которые ели траву, явно не выдумка для красоты слога. В 1788 году урожай был хуже, чем обычно, а наказы составлялись в опасные голодные месяцы, когда прошлогодние запасы кончались, а хлеб нового урожая еще не созрел. Жители сравнительно процветавшего города Эспер явно не извлекали никакой выгоды для себя, когда написали о своих соседях так: «Еще не случалось, чтобы наши дети жевали траву, как дети наших соседей. Наши старики счастливее, чем старики в окружающих нас местностях: они почти все пережили суровый прошлый январь. Только один раз мы с прискорбием увидели, что один из наших жителей умер от голода».
   Некоторые из этих рассказов звучат неубедительно, но это отчасти потому, что они – результаты многих часов умственного труда. Те, кто их писал, старательно подбирали нужные слова, наряжая свою уезжавшую в город беду в негнущееся парадное платье, которое было ей не к лицу. Преувеличение было не уловкой, которую подсказала скупость, а способом выживания. Налоговые инспекторы являлись в деревню в сопровождении вооруженных драгун и начинали искать признаки того, что кто-то недавно получил доход, – перья домашней птицы на крыльце, новую одежду, следы недавнего ремонта на гниющих сараях и крошащихся стенах. Эти сборщики налога сами были местными и часто едва умели считать; если сборщику не удавалось набрать заданную ему сумму, он мог попасть в тюрьму.
   Даже над зажиточным крестьянином всегда висела угроза попасть в беду. Мало было тех, кто прожил жизнь без внезапных неудач. Каждый год несколько деревень и городских округов превращались в дым. По словам английского путешественника, который в 1738 году ехал по Юре из Салена в Понтарлье, ему сказали, «что на всем этом тракте вряд ли есть хотя бы одна деревня, которая не погибает от пожара по меньшей мере раз в десять лет». Сам Сален в 1825 году был почти полностью уничтожен пожаром, который бушевал три дня. В 1720 году огнем был уничтожен город Ренн, а в 1864-м – значительная часть Лиможа. Солома была дешевым материалом для крыш (ее собирали в октябре с полей после жатвы), но в ней жило много насекомых, и она легко загоралась, если ее не покрывал полностью слой смеси из глины, негашеной извести, конского навоза и песка. (В некоторых местах в середине XIX века было запрещено крыть соломой новые здания. Ее заменило красное гофрированное железо; считалось, что оно приятно украсит пейзаж, добавив в него свой яркий цвет.) Многие люди сгорали в своих домах или погибали, когда их дом внезапно обрушивался. Можно удивиться тому, как часто люди оказывались в нищете из-за самопроизвольного возгорания навозной кучи или стога сена. Часто в таких пожарах обвиняли завистливых соседей или помешавшихся на страсти к поджигательству ведьм.
   Самыми частыми бедствиями после пожаров были морозы, наводнения и болезни скота, но самые большие разрушения причинял град. Десять минут града могли уничтожить труд целого поколения – разрушить крыши, оголить деревья, прибить к земле посевы и покрыть землю ковром из веток, листьев и трупов мелких птиц. В 1789 году город Помпе возле Нанси еще не оправился после бури с градом, которая уничтожила урожай двадцать лет назад. В провинции Бурбоне через сорок лет после того, как гроза с градом пронеслась по одной долине, крыши некоторых домов еще состояли наполовину из черепицы и наполовину из шифера: всего местного запаса черепицы не хватило для ремонта. Вполне понятно, что неспособность предотвратить град была одной из главных причин недовольства прихожан их священниками. Жители более прогрессивных городов и деревень надеялись на сомнительный эффект «антиградовых» пушек и стреляли из них в небо, когда над полями начинали собираться черные батальоны грозовых облаков.
   Эти бедствия касались почти всех. В стране, состоявшей из маленьких уязвимых краев – «пеи», та категория населения, которую обозначали удобным словом «бедняки», могла внезапно оставить огромную часть населения. В годы Французской революции почти половина жителей Франции могли быть названы бедными или неимущими. От половины до девяти десятых семей – эта цифра была разной в разных регионах – не могли прокормиться с той земли, которой они владели, и были вынуждены трудиться по найму или проваливались в долги как в яму, из которой нет выхода. Рядом с образом уверенно шагающего экономического прогресса образ народа-путника у Ипполита Тэна в книге «Происхождение современной Франции» (1879) может показаться персонажем мелодрамы, чьи страдания преувеличены. Но обычная повседневная жизнь повсюду во Франции показывала, что созданный Тэном образ верен: «Народ похож на человека, который идет по дну пруда, а вода достигает ему до подбородка. Самое маленькое понижение дна, самая легкая рябь на воде заставляет его терять равновесие, он начинает тонуть и задыхаться. Старомодная благотворительность и новомодный гуманизм пытаются помочь ему выбраться, но вода стоит слишком высоко. Пока ее уровень не станет ниже и в пруду не появится сток, несчастный человек может лишь иногда глотать воздух и каждое мгновение рискует утонуть».
   Тревожная картина, которую нарисовал Тэн, – население целой страны тонет в нищете – относится к концу XVIII века, но она вполне была бы верна и для многих гораздо более поздних периодов.
 
   Даже если человек был предприимчивым и умным, и если ему удавалось получить образование, и даже если он родился в XIX веке, когда экономика была более оживленной, жизнь такого человека чаще всего была игрой в «змейки и лесенки», где змеи-спуски очень длинные, а подъемы-лесенки очень короткие. Бретонский крестьянин Жан-Мари Дегинье (1834 – 1905) написал свои воспоминания потому, что нигде, кроме романов, не читал о таких людях, как он. Из книг в общественной библиотеке Кемпера он заметил, что горстка честолюбцев ярко осветила крошечный участок французской жизни, а основную массу людей оставила в темноте. Уже одни факты его собственной жизни вызывают приятное чувство своей обыденностью: