Но через два дня газеты объявили, что генерал Коллингтон найден мертвым на полу оружейной комнаты своего загородного дома в Лоумшир-даунс*. Револьвер в руке и угол, под которым пуля пробила череп, исключали возможность несчастного случая. Как заключил коронер, он умер «в состоянии душевного расстройства», поэтому его похоронили по англиканскому обряду, но без официальных почестей. Лондонская «Тайме» в некрологе писала, что, по всей видимости, избрать «конец римлянина» его подвигли политические неурядицы, и намекала, что винить в его смерти следует Гладстона.

24. Последнее «прости»

   Читатель, мы поженились, и мне мало что осталось сказать. Наша семья процветает. Наша общественная служба приносит пользу и получила признание. Доктор Арчибальд Свичнет — председатель Городской комиссии по благоустройству; доктора Беллу Свичнет, известную по руководству Гинекологической клиникой имени Боглоу Бакстера, фабианским брошюрам и деятельности в поддержку предоставления женщинам избирательного права, приглашали для выступлений чуть ли не во все европейские столицы, и ее старый знакомый доктор Хукер сейчас готовит ее лекционное турне по Америке. Когда приятели в городском «Клубе искусств» посмеиваются над тем, что моя жена более знаменита, чем я, у меня всегда наготове ответ: «Одной знаменитости на семью вполне довольно». Верю, что наши сыновья оценят флегматичного отца как необходимый противовес блестящей, не укладывающейся в привычные рамки матери. Верю, что их мать думает обо мне именно так. Она — наполненный ветром парус, элегантная оснастка и деятельная, залитая солнцем палуба нашей супружеской яхты; я же — крепкий подводный корпус со скрытыми от глаз балластом и килем. Это сравнение преисполняет меня глубокого довольства.
   С тяжким сердцем приступаю я теперь к описанию последних дней того, кто навсегда останется для меня лучшим и мудрейшим из людей.
   На следующий день после нашей победы над генералом Коллингтоном в телесном здоровье Бакстера произошло ухудшение, степень которого он тщательно скрывал даже от близких людей. Он позвал нас к своей постели, объяснил, что на несколько недель ему понадобится покой, и попросил поставить приборы, необходимые для его питания, на скамью подле кровати. Мы так и сделали. Счастье превратило нас с Белл в эгоистов — мы получали больше удовольствия от еды, не ощущая неприятных запахов с его конца стола и не вздрагивая от его резких, неожиданных отлучек к дистилляционной установке. Через неделю мы уехали за границу на медовый месяц. Когда мы вернулись, Белла возобновила учебу на курсах медицинских сестер в больнице на Дьюк-стрит, я — работу в Королевской лечебнице, потому что планы, которые мы для себя строили, нельзя было осуществить немедленно. Каждый вечер перед сном мы час или больше проводили у постели Бакстера: я играл с ним в шахматы или криббидж, Белла обсуждала свою работу. Порой она приходила из-за нее в бешенство. Мисс Найтингейл выстройла британскую сестринскую службу наподобие армии, для которой она первоначально была предназначена. Врачи соответствуют офицерам, старшие сестры — сержантам и старшинам, младшие — рядовым. Нижестоящие редко сами обращаются к вышестоящим, поскольку их мыслительные способности сознательно почти не используются. Я видел смысл и благоразумие такого порядка, но благоразумно молчал, потому что Белла не могла их увидеть. Бакстер убеждал ее:
   — Не ссорься с учреждением, пока ты не узнала досконально, как оно действует. Используй тем временем свой свободный разум, чтобы спланировать дело лучше.
   Он указывал ей на слабые места в ее планах — не для того, чтобы отбить у нее охоту искать лучшие пути, а чтобы помочь ей сделать эти пути практическими. Гинекологическая клиника имени Боглоу Бакстера построена согласно принципам, обсуждавшимся весной 1884 года. К тому времени нам уже стало привычно, что Бакстер не встает с постели. Он не открывал тайн своего обмена веществ, и мы были бессильны ему помочь.
   Однажды утром, когда я уходил на работу, миссис Динвидди подала мне записку от него.
   Дорогой Арчи! Пожалуйста, попроси сегодня кого-нибудь тебя подменить и зайди ко мне точно в полдень. Хочу побеседовать с глазу на глаз. Белла о нашем разговоре пока что знать не должна. Прости за беспокойство — это в последний раз.
   Твой Б.
   Меня обеспокоил дрожащий и корявый почерк записки, а также то, что он назвал меня по имени, а не по фамилии. Этого я за ним не помнил. В полдень я поспешил домой и увидел в вестибюле миссис Динвидди. Лицо у нее было заплаканное, и она сказала:
   — Я только что помогла мистеру Боглоу одеться и перейти в старый кабинет сэра Колина. Вы ему очень нужны, доктор Свичнет. Идите скорее. Я побежал.
   Открыв дверь, я услышал смесь глухого стука, жужжания и струнного звона, в которой угадывалось чудовищно усиленное биение человеческого сердца. Звук исходил от Бакстера, который сидел за столом, стиснув его края изо всех сил, так что жуткая дрожь, сделавшая черты его лица неясными, рукам не передавалась.
   — Быстро! Укол! Подкожно! — прозвучал его искаженный дрожью голос, и он повелительно мотнул головой. Перед ним на подносе лежал наполненный шприц, рукав рубашки на одной руке был закатан. Я взял шприц, ухватил двумя пальцами кожу и сделал ему инъекцию. Через несколько секунд дрожь прекратилась и ужасный звук сделался тише. Он вздохнул, вытер лицо платком, улыбнулся и сказал:
   — Спасибо, Свичнет. Молодец, что пришел. Я тут умирать собрался.
   Я сел и заплакал, не в силах сдерживаться или прикидываться, что не понял. Улыбка его стала шире, он похлопал меня по плечу со словами:
   — Еще раз спасибо, Свичнет, эти слезы мне в утешение. Значит, тебе добро было от меня.
   — Почему ты не можешь еще пожить?
   — Могу, но в сплошных муках и унижениях. С моей ранней юности сэр Колин постоянно твердил, что мне жизненно важно всегда поддерживать душевное равновесие, что сильные чувства фатально усугубят рассогласование в функциях внутренних органов. Когда Белла сказала, что помолвлена с тобой, переживание нарушило работу дыхательной системы. В ночь ее возвращения из Парижа она задала мне пугающий вопрос, от последствий которого моя нервная система так и не оправилась. Шесть недель спустя адвокат Коллингтона так меня разозлил, что мой пищеварительный тракт пришел в полную негодность. По моему внешнему виду этого, может быть, и не скажешь, но я умираю голодной смертью, Свичнет, и только.производные опиума и кокаина позволяли мне поддерживать видимую непринужденность во время ваших вечерних посещений. Я надеялся встретить с вами апрель, подышать свежим воздухом, но вчера вечером, когда мы расставались, я уже знал, что отпущенное мне время кончилось. Конечно, это была слабость — просить о твоем обществе в последние минуты, но… я слабый человек!
   — Я приведу Беллу! — воскликнул я, вскакивая с места.
   — Нет, Арчи! Я слишком ее люблю. Если она взмолится, чтобы я пожил дольше, мне не хватит сил ей отказать, и в ее памяти потом останется пачкающий все вокруг парализованный идиот. Я уйду из жизни, пока могу сказать последнее «прости» с достоинством. Но слишком много достоинства — выйдет уже напыщенность. Давай-ка выпьем с тобой deoch an doruis1, нальем по глотку отцовского портвейна. Помнится, два года назад я запер графин, который ты опорожнил только наполовину. Выдержка, говорят, идет вину на пользу. Вот ключ. Где буфет, ты знаешь.
   Его последние слова прозвучали приветливо и игриво, отчего я чуть было не улыбнулся; но, когда я вынимал старинный графин и два хрупких бокала на высоких ножках, меня бросило в дрожь. Я протер бокалы платком из нагрудного кармана, налил каждый из них до половины, и мы чокнулись. Он с любопытством понюхал вино и сказал:
   — По завещанию я все оставляю вам с Беллой. Рожайте детей, учите их хорошему поведению и честному труду на собственном примере. Никогда не будьте с ними жестоки и не читайте им мораль. Позвольте миссис Динвидди и другим слугам спокойно дожить свой век здесь, когда они не смогут больше работать, и про собак моих не забывайте. Итак, — он залпом осушил бокал, — вот, значит, какое вино на вкус.
   Он поставил бокал, обхватил свои гигантские колени гигантскими ручищами, откинул назад голову и засмеялся. Никогда прежде я не слышал его смеха. Звук поначалу был тихий, но потом обрел оглушительную силу, заставив меня притиснуть к ушам ладони, биение его сердца тоже стало неимоверно громким — и внезапно все оборвалось. Полнейшая тишина. Он не качнулся ни вперед, ни назад, но продолжал сидеть совершенно прямо.
   Миг спустя я уже стоял над ним и, стараясь не смотреть на огромную, обрамленную зубами пещеру, которая так страшно зияла, обратясь к потолку, обнаружил, что шея у него сломана и трупное затвердение наступило мгновенно. Не желая ломать ему суставы, я заказал гроб в форме куба* со стороной в четыре с половиной фута и скамеечкой внутри, куда его поместили в сидячем положении. Он и поныне так сидит под плитой мавзолея, выстроенного по воле сэра Колина в нашем Некрополе и глядящего на городской собор и Королевскую лечебницу. В надлежащее время мы с женой, которая была горько удручена его смертью, присоединимся к нему там, и так же могут поступить наши дети и внуки, если только ради экономии места будут кремированы.
   Эту повесть о делах нашей молодости я посвящаю моей жене, хоть и не смею дать ей прочесть, ибо здесь говорится о вещах, в которые ни она, ни медицинская наука пока что не в силах поверить. Но научный прогресс убыстряется год от года. И, может быть, уже очень скоро то, что сэр Колин Бакстер передал только своему сыну, станет достоянием ученых, чем и будет доказана истинность моего повествования.
   Конец
 

Прошу помнить обо мне подчас

   Письмо
   от Виктории Свичнет, доктора медицины, старшему из ее потомков,
   живущих в 1974 году, с замечаниями по поводу ошибок
   во «ФРАГМЕНТАХ МОЛОДОСТИ ИНСПЕКТОРА ШОТЛАНДСКОЙ САНИТАРНОЙ СЛУЖБЫ»,
   написанных ее покойным мужем
   Арчибальдом Свичнетом, доктором медицины
   (1857 — 1911)
   Дорогой мой внук или правнук!
   В 1974 году мои трое сильных, цветущих сыновей уже сойдут в могилу или будут дряхлыми стариками, а все остальные живущие на свете члены династии Свичнетов, имея по два деда и по четыре прадеда, с легкостью посмеются над чудачеством одного из них. Я не могу смеяться над этой книгой. Я содрогаюсь над ней и благодарю Силу Жизни за то, что мой покойный муж: напечатал и переплел ее только в одном экземпляре. Я сожгла всю его рукопись до последнего клочка и книжку бы тоже сожгла, как он предлагает мне поступить в стихотворении на форзаце, но — увы! Без нее что на целом свете будет напоминать о существовании бедного глупца? К тому же опубликовать ее стоило маленького состояния — на эти деньги целый год можно было бы кормить, одевать и обучать с дюжину сирот. Из-за иллюстраций книга, должно быть, обошлась ему вдвое дороже. Мой портрет сделан с портрета, напечатанного в иллюстрированной газете в 1896 году, и нравится мне за хорошее сходство. Если отвлечься от головного убора в стиле Гейнсборо и претенциозной подписи, становится ясно, что я простая здравомыслящая женщина, а не та наивная Лукреция Борджия или La belle dame sans merci <Прекрасная безжалостная дама (франц.) — из стихотворения Дж. Китса.>, что выведена в тексте. И вот я шлю книгу потомству. Мне дела нет до того, что потомство о ней подумает, — важно лишь, что никто из ныне живущих не связывает ее со МНОЙ. По только что написанному абзацу могут, пожалуй, заключить, что мой второй муж: был столь же омерзителен, как первый. Нет, это не так. Я вышла замуж: за Арчибальда Свичнета, потому что он был удобен, и с течением лет привыкла к нему и стала на него полагаться. Прочим людям пользы от него было мало. Он назвал свою книгу «Фрагменты молодости инспектора шотландской санитарной службы», а между тем он был таковым ровно одиннадцать месяцев и покинул должность, как только стал председателем Городской комиссии по благоустройству. Это назначение он получил благодаря нашим деньгам, а вовсе не своим блестящим способностям. Он должен был председательствовать на тех или иных собраниях, но большую часть времени был предоставлен самому себе. Не все его свободное время ушло впустую. Он помогал миссис Динвидди, моей преданной экономке, взращивать наших детей — водил их гулять, рассказывал им сказки, ползал с ними по полу, строил с ними фантастические города из кубиков и картона, рисовал карты и писал исторические хроники выдуманных стран. Эти игры и истории дали детям богатую пищу идей и сведений. Благодаря научному складу его ума самые диковинные чудища имели безупречную родословную по Дарвину, самые невероятные машины строились в согласии с законами термодинамики. Образование, которое он дал нашим детям, очень похоже на игровое образование, данное мне Боглоу Бакстером, и в нем использовались многие из моих старых игр, книжек и приспособлений. На заднем дворе у нас по-прежнему был маленький зверинец, хотя последняя из собак Боглоу умерла через пять лет после него.
   Недаром говорят — сапожник без сапог. Не кто иной, как я, бесстрашная поборница воспитания в игре и домашнем милованье, почти все время проводила в клинике за работой, да к тому же часто отлучалась из Глазго по общественным делам. Мой муж: исполнил на практике то, что я проповедовала. Я порой тревожилась, что он делает раннее детство для наших ребят чересчур привлекательным, из-за чего их взрослые жизни (как у моего первого мужа, Бисмарка, Наполеона и более заурядных преступников) станут попыткой воплотить в жизнь скверные мальчишеские фантазии. Я тревожилась зря. Оказавшись среди других мальчиков в городской школе, основанной уже в XX столетии, они начали стыдиться своего праздного мечтателя-отца и взяли за образец практичную, деятельную мать. Старший, Бакстер Свичнет, — наш математик. В прошлом году он получил диплом с отличием и теперь работает в Лондоне в Департаменте имперской статистики. Боглоу, наш инженер, так быстро перемещается между Гилмор-хиллом и Андер-соновским институтом, что я никогда не знаю, — где он в данный момент находится. Он говорит, что паровые котлы и мазутные топки — опасные и вредные анахронизмы, что мы должны учиться перерабатывать в электричество энергию высокогорных озер и водопадов, постепенно сводя на нет использование нефти и угля, отходы от сжигания которых отравляют воздух и портят людям легкие. Младший, Арчибальд, кончает школу, и им владеют две страсти. Одна —рисование кричаще-ярких акварельных пейзажей, другая — командование школьным кадетским корпусом. Разумеется, я ненавижу воинскую муштру. От вида молодых людей, марширующих ровными рядами и подражающих механическим движениям заводной куклы под злобные крики сержанта, — от этого вида меня тошнит еще больше, чем от вида молодых девиц в мюзик-холле, синхронно взбрыкивающих ногами. Однако я понимаю, что тяга юного Арчи к одетым в мундиры товарищам уравновешивает его художнический индивидуализм. Когда обе стороны его натуры придут наконец к согласию, он тоже станет прекрасным тружеником на благо общества — может быть, лучшим из троих.
   Заговорившись о мальчиках, я позабыла про их отца; впрочем, в его последние годы о нем легко было забыть. Он проводил все больше времени в своем кабинете, кропая книги, которые потом печатал за свой счет, поскольку ни один издатель не хотел на них раскошеливаться*. Примерно раз в два года, спустившись к завтраку, я находила подле своей тарелки очередной черно-синий томик с закладкой на чистой странице, где всегда стояло посвящение: ЕДИНСТВЕННОЙ, РАДИ КОГО МНЕ СТОИТ ЖИТЬ. Пока я листала книгу, пытаясь изобразить интерес, ощущать который никак не могла, он смотрел на меня с приводившим меня в бешенство выражением, где робкая надежда пряталась за наигранным равнодушием, — выражением, из-за которого мне хотелось схватить его и трясти, трясти, пока он не найдет себе полезного занятия. Не воспользуйся он деньгами Бакстера, чтобы купить себе праздность, которую ошибочно принимал за свободу, из него бы вышел вполне приличный врач-терапевт. Осуществив мечту матери, он выбился в средний класс, но не испытывал никакого желания ни преобразовывать этот класс изнутри, ни помогать рабочему классу преобразовывать нас (и самих себя) извне. Однако лучшее возражение, лучший упрек, какой я знаю, —личный пример. Я клала книжку на стол, подходила к нему, нежно его целовала, благодарила и шла работать в клинику.
   В 1908 году у него обнаружился рассеянный склероз (он диагностировал его сам), после чего быть к нему доброй стало и вовсе не трудно. Он с облегчением ушел в болезнь, велел перенести свою кровать в кабинет и заказал особый стол, позволявший писать не вставая. Он, конечно, мог продлить себе жизнь, давая себе большую физическую нагрузку, но он знал это и сам, а я не хотела его ни к чему принуждать. Я поддерживала с ним дружеское общение, приходя почти каждый вечер перед сном сыграть партию в шашки, съесть легкий ужин, поболтать о том о сем. Чем дальше, тем больше наши беседы возвращались к дням молодости с Боглоу Бакстером. Я также видела, что он пишет новую книгу.
   — Интересно тебе, о чем она? — спросил он однажды вечером с некой игривостью, которую он, безусловно, приписывал творческому вдохновению, а я — легкой лихорадке, вызванной болезнью.
   — Расскажи, если хочешь, — ответила я с улыбкой.
   — А вот на этот раз не хочу. Мне хочется, чтобы ты прочла ее с изумлением, когда меня не будет. Пообещай прочесть ее от начала до конца хотя бы раз. Пообещай не класть ее со мной в гроб.
   Я пообещала.
   Когда наконец из типографии прислали переплетенный том, это была для него радость на много недель. Ложась спать, он клал книгу под подушку. Когда служанка меняла ему постельное белье, он лежал на диване, листал страницы вперед и назад и над иными из них посмеивался. Позже, когда он начал слабеть, главным его чувством было жестокое нетерпение, а в самом конце он не хотел ничего, кроме прикосновения моей руки к его лбу — когда я убирала ее, он начинал хныкать. Я была с ним рядом, хотя могла принести больше пользы у постелей других больных. Не беда. Мне перед смертью, может быть, тоже захочется общества близкого человека, и я рада, что ему в этом не отказала.
   Я прочла книгу три года назад, вскоре после похорон, и две недели потом ходила сама не своя. Я и теперь делаюсь сама не своя, когда о ней вспоминаю. Чтобы объяснить почему, я должна в двух словах рассказать историю своей жизни.
   Первое жилье, какое я помню, состояло из двух комнатушек и кухни, где мы ютились впятером, а иногда и вшестером (это было, когда к нам заявлялся отец). Воду мы и еще несколько семей брали из единственного крана на заднем дворе. Отец мог снять нам квартиру и получше. Он был главным мастером (сейчас бы сказали — заводским управляющим) на близлежащем сталелитейном заводе в Манчестере, и его страстью было копить деньги. Того, что он давал маме, не хватало даже на сносную еду.
   — Я не могу много тратить на жизнь, пока не заимею хороший патент, — говорил он нам, — а для этого мне нужны все деньги, какие есть.
   С женой и детьми он обращался так же, как с рабочими, — то есть как с потенциальными врагами, которых надо держать в нищем состоянии силой или угрозой силы. Каждое замечание в свой адрес, которое не содержало очевидной лести, он расценивал как вызов. Пяти лет от роду я однажды увидела, как он стоит перед зеркапом в нашей сырой убогой кухоньке и поправляет свой темно-зеленый галстук и жилет, отделанный зеленым вельветом, — на свою наружность, в отличие от нашей, он не жалел денег и был даже модником на свой грубый манер. Пораженная контрастом между тоном его одежды и темно-красным цветом лица, я сказача: «Ты настоящий мак, папа».
   Дальше помню только, как я очнулась в постели. Оказывается, он сшиб меня с ног кулаком, я ударилась головой о каменный пол и несколько часов лежала без памяти с кровоточащей раной. Не думаю, что мать осмелилась позвать врача. До сих пор над левым ухом под волосами у меня прощупывается неровный рубец в три дюйма длиной. Это означает, что чешуйчатая височная кость у меня слегка разошлась; но, если не считать того периода бессознательности, память моя никак не пострадала. Вот о чем мой покойный муж: пишет как о «на удивление правильной трещине», опоясывающей всю голову под волосами.
   О матери своей я могу сказать только вот что: она была самоотверженна и трудолюбива, и на ее примере я увидела, как бесполезны эти достоинства, если они не соединены с разумом и отвагой. Она чувствовала себя воистину дурной женщиной в те минуты, когда не стирала, не штопала, не мыла полы, не выбивала ковры и не варила суп из таких обрезков, какие мясник и на кошачью еду стеснялся продавать. Не знаю, умела ли она читать, но всякий раз, застав меня с книжкой, она вырывала ее у меня из рук — «девочке не пристало бездельничать». Я очень ясно помню, как в зимние месяцы мы мучительно мылись и стирали холодной водой, не имея угля, чтобы ее согреть, и экономя мыло. Жизнь для нас с мамой главным образом сводилась к борьбе за чистоту жилья и самих себя, однако мы никогда не чувствовали себя чистыми, пока не умерли мои братья и пока отец (словно этого-то и ждап) не перевез нас в трехэтажный дом, окруженный садом, сказав: «Теперь я это могу себе позволить».
   Думаю, он позволял себе это уже год, не меньше *. Дом был роскошно обставлен, его обслуживал десяток или больше слуг, которыми распоряжалась миловидная дама с желтыми волосами и в платье более светлых тонов, чем носили экономки, каких я встречала в последующие годы. Она была с нами ласкова.
   — Вот ваша гостиная, — сказала она, вводя нас в комнату с узорчатыми обоями и занавесками, толстым ковром на полу, богато обитой мебелью, самым большим камином, какой я когда-либо видела, и блестящим медным ведерком для угля. — Тут печенья, пирожные, херес, портвейн и крепкие напитки, — объяснила она, открывая дверцу огромного буфета, — а это сифон для содовой воды, его носят заряжать в мастерскую. Если чего-нибудь захотите, дерните за этот шнурок два раза, и придет служанка. Чего бы вы хотели прямо сейчас? Чаю?
   — А чего ОН хочет? — спросила мама шепотом, кивая в сторону отца, который стоял на ковре у камина и курил сигару.
   — Блайдон, твоя жена хочет знать, будешь ты пить чай или нет! — сказала дама, и мы поняли, что она перед отцом ни капельки не робеет.
   — Нет, Мейбл, — ответил он зевая. — Я бренди выпью. Дай миссис Хаттерсли и Викки хересу, а потом спускайся вниз. Я приду через десять минут. Да сядь ты, мамочка, Бога ради, и расцепи свои руки.
   Мама повиновалась и, когда экономка ушла, принужденно отпила из рюмки, а потом спросила:
   — Заимел, значит?
   — Что заимел?
   — Патент.
   — И патент, и до черта всего прочего — ухмыльнулся отец — До черта всего заимел от твоего братца.
   — От Илии?
   — Нет, от Ноя.
   — Свидеться с ним можно?
   —Да нет, с ним сейчас никто не видится, — сказал отец, ухмыльнувшись ядовитее. — Было бы на что смотреть. Послушай моего совета, мамочка. Не зови сюда гостей, пока не научишься вести себя как леди. Мейбл тебе покажет, как сидеть, одеваться, стоять и ходить. И, само собой, как разговаривать. Она до черта всего знает. Она даже МЕНЯ научила кой-каким новым штучкам. Сейчас я ухожу. Ради всего этого вам пришлось потерпеть, но тут дело надежное. Можете не сомневаться.
   Он допил бренди и вышел.
   Через две недели, встретив его на лестнице, я сказала:
   — Папа, мать каждый день напивается допьяна. Ей тут больше нечем заняться.
   — Ну и что? Хочет именно так себя угробить — пускай гробит. Лишь бы делала это тихо в своей гостиной. А тебе чего бы от меня хотелось?
   — Я хочу читать книги и узнавать новое.
   — То, в чем Мейбл не смыслит? — Да.
   — Хорошо.
   Через неделю я отправилась в Лозанну, в школу при монастыре.
   Я не буду подробно описывать мое заграничное воспитание. Мать учила меня быть домашней рабыней работающего человека; монахини учили меня быть домашней игрушкой богатого человека. Когда они отослали меня домой, мамы уже не было на свете, а я умела говорить по-французски, танцевать, играть на пианино, двигаться как леди и говорить о мировых событиях в духе консервативных газет, потому что, как считали монахини, мужчинам нравится, когда жена знает, что творится на свете. Генералу сэру Обри леДиш Коллингтону было все равно, что я знала и чего не знала, но он прекрасно вальсировал, несмотря на раны. Военная форма, конечно, тоже сделала свое дело. Я высокая, но он был еще выше, и другие пары, глядя на нас, останавливались. Я влюбилась в него по многим причинам. Молодой женщине в моем возрасте пора уже бъшо обзаводиться мужем, домом, детьми. Он был богат, знаменит и все еще красив. К тому же, я хотела освободиться из-под власти отца, который сам и предложил этот путь освобождения. В день свадьбы я была совершенно счастлива. И в первую же ночь понят, почему сэра ле Диш Коллингтона знакомые офицеры прозвали Ледышкой, но решила, что сама во всем виновата. Шесть месяцев спустя, после третьей ложной беременности, я взмолилась о клиторотомии. Доктор Приккет сказал, что в Лондоне как раз находится один искусный шотландский хирург, который «сделает все как надо». И вот однажды вечером ко мне пришел тот единственный мужчина, которого я по-настоящему полюбила, — Боглоу Бакстер.