Две недели жаркой, безветренной и безоблачной летней погоды сделали Глазго совершенно невыносимым. Муть от промышленных дымов и газов заволокла долину, заполнив ее до самых вершин окрестных холмов, и не выпадало дождя, чтобы ее прибить, и не налетал ветер, чтобы ее развеять, эту пыльную мглу, от которой все, даже небо, покрылось серым налетом, и воспалялись глаза, и в ноздрях образовывались корки. В помещении воздух как будто был чище, но однажды вечером потребность в движении привела меня к унылому берегу Келвина. Вода, бурля, перекатывалась через водослив плотины, и отходы бумажной фабрики, расположенной выше по течению, сбивались в грязно-зеленые комья размером с дамскую шляпку, промежутки между которыми заполняла мутная пена. Эта жижа, по виду и запаху напоминавшая содержимое химической реторты, текла через Западный парк, и воду под ней разглядеть было невозможно. Я вообразил, какая получается смесь, когда эти стоки вливаются в покрытый масляной пленкой Клайд между Партиком и Гованом, и задумался, есть ли еще такие сухопутные животные, что, как человек, испражняются в воду. Пожелав себе мыслей поприятнее, я двинулся к мемориальному фонтану «Лох-Катрин"*, чьи с силой пущенные вверх и падающие водяной пылью струи придавали воздуху некоторую свежесть. Вокруг фонтана дефилировали хорошо одетые господа и их дети, и я пошел среди них, уставя взор в землю, как всегда делаю в толпе. Я старался вспомнить, какого цвета у Беллы глаза, но мне вспоминались вместо этого звуки ее речи, падающие отдельными слогами, как жемчужины на блюдо, — и тут я услышал: — Свечка, где твои брюки из вель ве та?
   Она сияла передо мной, как радуга, — но вполне осязаемая, статная, элегантная, — опираясь на руку Бакстера и глядя на меня с задумчивой улыбкой. Глаза у нее оказались золотисто-карие, одета она была в малиновое шелковое платье и небесно-голубой бархатный жакет. На голове — фиолетовая шляпка, на руках — белоснежные перчатки; пальцами левой руки она покручивала янтарную ручку зонтика, чье тонкое древко, склоненное у нее над плечом, увенчивалось за головой канареечно-желтым куполом с травянисто-зеленой каймой. В сочетании с этими яркими красками ее черные волосы и брови, матовая кожа и сияющие золотисто-карие глаза выглядели ослепительно заграничными и изысканными, но если сама она была восхитительным сновидением, то высившийся рядом Бакстер — подлинным кошмаром. Когда его не было рядом, память сводила его чудовищные пропорции и лохматую мальчишескую голову к чему-то более приемлемому, и даже после недельной разлуки неожиданная встреча с ним ошеломляла. Мы же не виделись семьдесят недель. На нем было теплое пальто с пелериной, в которое он кутался на улице в любую погоду, потому что его тело теряло тепло быстрее, чем у других людей; но что поразило меня больше всего — это его лицо. Оно и всегда-то выглядело несчастным, но теперь в его скорбных глазах сквозила нехватка чего-то столь же необходимого, как душевное здоровье или кислород, — нехватка, которая медленно его убивала. В этой упорной мрачности не было ничего враждебного — он тоскливо мне поклонился, показав, что узнал, — и все же она испугала меня, на миг возбудив подозрение, что то, к чему он стремился и по чему тосковал, может быть, не достанется и мне тоже, хотя Белла теперь улыбалась мне с таким же радостным ожиданием, как в первый раз. Она высвободила правую руку из-под локтя Бакстера и протянула ее ко мне на уровне плеча. Снова мне пришлось встать на цыпочки, чтобы взять ее пальцы и прикоснуться к ним губами.
   — Ха-ха-ха! — засмеялась она, вскинув руку над головой, словно хотела поймать в кулак бабочку. — Он все та же моя маленькая Свечка, Бог! Ты был первый мужчина, кого я любила после малыша Робби Мердока, Свечка, но теперь я сама, Белл мисс Бакстер жительница Глазго уроженка Шотландии подданная Британской империи, повидала мир! Французские немецкие итальянские испанские африканские азиатские американские мужчины и даже женщины с севера и юга целовали эту руку и другие места, но я все равно вспоминала тот первый раз, хоть море разделило нас, товарищ юных дней1. Сядь-ка на скамейку, Бог. У нас со Свечкой будет прогулка моцион поход вылазка пробежка странствие шествие и вре-мя-пре-про-вож-дение. Бедный ты мой Бог. Без Беллы тебе будет горестно тоскливо тяжко, и когда ты уже начнешь думать, что я пропала навек — бац, бум, крак, и вот я выскакиваю из этих самых зарослей остролиста. Стерегите его, ребята.
   Ее и Бакстера сопровождали пятеро детей, чьи грубые ботинки и простое платье говорили о том, что они из семей слуг или мастеровых. Если по товарищам Беллы все еще можно было судить о ее умственном развитии, то возраст ее мозга теперь составлял лет двенадцать-тринадцать. Бакстер, никак не изменив выражение лица, послушно втиснулся на переполненную скамейку. Офицер, оказавшийся его соседом по одну сторону, немедленно встал и удалился, по другую его примеру последовала няня с ребенком, который зашелся плачем. Двое мальчиков заняли их места. Остальные расположились в ряд спиной к ним, расставив ноги и скрестив руки на груди.
   — Молодцы! — похвалила их Белла. — Если кто-нибудь начнет смотреть на Бога, смотрите на него сами, пока он не отведет глаза. Вот и будет вам занятие, пока меня нет.
   Она достала из кармана мешочек, вручила каждому по большой конфете из тех, что зовутся в народе «затычками», просунула мою руку себе под локоть и торопливо повела меня прочь мимо пруда, где плавали утки.
   Решительность Беллы и ее разговорчивость заставили меня ожидать потока слов — но не тут-то было. Она шагала вперед, поглядывая то направо, то налево, пока не увидела в кустах узенькую тропку; она рывком увлекла меня на нее. Дойдя до поворота, она остановилась, закрыла со щелчком зонтик, ткнула им, как копьем, в пышный куст рододендрона и потащила меня в образовавшуюся брешь. Я был слишком изумлен, чтобы сопротивляться. Когда листва укрыла нас с ног до головы, она отпустила меня и расстегнула перчатку на правой руке, улыбаясь, облизываясь и приговаривая: «Ну вот, наконец-то!»
   Сняв перчатку, она прижала обнаженную ладонь к моему рту и левой рукой обвила мне шею. Край ладони наглухо запечатал мои ноздри, и, все еще слишком обескураженный, чтобы противиться, я мигом стал задыхаться. И она тоже. Закрыв глаза, она поворачивала голову из стороны в сторону, и с ее полуоткрытых пылающих губ слетали стоны: «На Свечку от Свечки до Свечки про Свечку из Свечки при Свечке я Свечка ты Свечка мы Свечка…»
   Вначале я только чувствовал себя беспомощным, как тряпичная кукла, но вдруг мне расхотелось становиться чем-то иным, давление на мои губы и шею стало невыносимо сладким, и вот уже я сражаюсь не с удушьем, а с наслаждением столь сильным, что невозможно дальше терпеть. Миг — и я вновь свободен, ошеломленно смотрю, как Белла снимает перчатку с ветки, на которой она висела, и натягивает на руку.
   — Ты знаешь, Свечка, — прошептала она, несколько раз глубоко и удовлетворенно вздохнув, — ведь я уже две недели этого не делала, с тех самых пор, как мы приплыли из Америки. Бакстер ни с кем не оставлял меня наедине. Хорошо тебе было?
   Я кивнул. Она сказала с хитрым видом:
   — Хорошо, да не так хорошо, как мне. Иначе бы ты так быстро не отпрянул и вел себя безрассуднее. Но мужчины ведут себя безрассудно, только когда они несчастные.
   Она взяла свой зонтик и приветливо помахала им каким-то зевакам, наблюдавшим за нами с уступа холма*. Я ужаснулся было тому, что нас видели, но потом с облегчением подумал, что сперва они, должно быть, решили, что она хочет меня задушить, а после сообразили, что она останавливает кровотечение у меня из носа.
   Когда мы вернулись на тропинку, она смахнула с нашей одежды веточки, листья и лепестки, затем опять заставила меня взять себя под руку и пошла вперед со словами:
   — Ну, о чем же мы будем говорить?
   Я был слишком ошеломлен случившимся, чтобы ответить, и она повторила вопрос.
   — Мисс Бакстер… Белла… милая Белл, ты делала это со многими мужчинами?
   — Да, везде по всему свету, а особенно на Тихом океане. Когда мы вышли из Нагасаки, я познакомилась с двумя унтер-офицерами — ну прямо неразлучная пара была, — и я иногда это делала по шесть раз в день с каждым.
   — Но ты… делала ли ты с мужчинами что-нибудь большее, Белла, больше того, что мы с тобой сейчас делали в кустах?
   — Ну какой же ты гадкий, Свечка! Голос у тебя стал совсем несчастный, прямо как у Бога, — сказала Белла, смеясь от души. — Разумеется, с МУЖЧИНАМИ я никогда не делала больше, чем сейчас с тобой. Если делать с мужчиной больше, будет ребенок. А я хочу развлечений, а не детей. Больше я делаю только с женщинами, если они милые на вид, но почти все они очень стеснительные. В Сан-Франциско мисс Мактавиш от меня убежала, потому что испугалась большего, чем поцеловать руки и лицо. Я рада, что мы можем запросто об этом говорить, Свечка. Многие мужчины тоже очень стеснительные.
   Я сказал ей, что не боюсь говорить обо всем запросто, потому что я врач и потому что вырос на ферме. Потом спросил, кто такая мисс Мактавиш.
   — Она была главным лицом нашего кортежа свиты процессии вереницы отряда корпуса слуг, когда мы выехали из Глазго. Это была моя учительница гувернантка наперсница наставница педагог спутница провожатая компаньонка дуэнья философ и подруга до самого Сан-Франциско. До нашего разрыва она научила меня множеству новых слов и стихов. Так ты вырос на ферме! Кто был твой отец — пастух рачительный, что гонит стадо на склоны Грампианских гор, или усталый селянин, что медленной стопою идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой? Белле Белле Белле скажи скажи скажи. Я коллекционирую чужие детства — ведь это крушение украло у меня всю память о моем собственном детстве.
   Я рассказал ей о своих родителях. Когда она услышала, что я не помню, где похоронена моя мать, она кивнула и улыбнулась, хотя по ее щекам заструились слезы.
   — Вот и я тоже! — воскликнула она. — В Буэнос-Айресе мы хотели посетить могилу моих родителей, но Бакстер узнал, что железнодорожная компания, которая платила за погребение, похоронила их на кладбище у края бездонного каньона, и когда началось извержение Чимборасо, Котопахи или Попокатепетля, все это дело лавиной покатилось вниз — памятники, гробы, скелеты, — дробясь и измельчаясь на бесконечно малые атомы. Увидеть родителей в таком состоянии — все равно что кучку сахарной пудры навестить, так что вместо этого Бакстер повел меня в дом, где я с ними жила. И вот я увидела пыльный двор с треснувшим резервуаром для воды в углу, еще там бродили цыплята и сидел старый управляющий швейцар привратник портье консьерж (вот раззвенелась Белл колокольчиком) старик, который назвал меня Белла сеньорита, так что, наверно, он меня помнит, хотя я его совсем не помню. Я смотрела, смотрела, смотрела, смотрела, смотрела на этих тощих цыплят, на прохудившийся резервуар, увитый с одной стороны виноградом, и СТАРАЛАСЬ вспомнить, но не могла. Бог все языки на свете знает, он стал расспрашивать старика по-испански, и оказалось, что я прожила там недолго, потому что мои папа с мамой были эмигранты и странствовали туда и сюда над пустынями вод, подобно сыну человеческому, не имеющему места покоя для ног своих, как точно заметила мисс Мактавиш. Мой отец Игнейшус Бакстер торговал каучуком медью кофе бокситами говядиной дегтем травой-эспарте и прочими товарами, рынок на которые переменчив, поэтому и жизнь у них с мамой была переменчивая. Но вот что я хочу знать: что же в этой переменчивой жизни ДЕЛАЛА Я? У меня есть глаза, и в спальне моей есть зеркало, и я ВИЖУ, что я женщина от двадцати до тридцати лет, ближе к тридцати, большинство женщин к этим годам выходят замуж…
   — Выходи за меня, Белла! — воскликнул я.
   — Не меняй тему разговора, Свечка, почему мои родители все эти годы держали на привязи такую прелесть, как Белл Бакстер? Вот что я хочу знать.
   Мы продолжали путь молча; она явно была поглощена мыслями о тайне своего происхождения, а я бесился из-за того, что она пренебрегла моим импульсивным, но искренним предложением. Наконец я сказал:
   — Белл… Белла… Мисс Бакстер, мне придется смириться с тем, что ты со многими мужчинами делала то же, что со мной сейчас в кустах. А с Боглоу ты это делала?
   — Нет. С Богом я этого не могу — вот почему он такой несчастный. Он слишком обыкновенный, чтобы мне получать с ним удовольствие. Такой же обыкновенный, как я сама.
   — Чепуха, мисс Бакстер! Ты и твой опекун — самая необыкновенная пара из всех, что я когда-либо…
   — Да брось ты, Свечка, не суди по внешности. Я не читала ни «Красавицу и чудовище», ни «Венецианские камни» Рескина, ни «Собор Парижской Богоматери» Дюма — или это Гюго в мягкой обложке, английское издание Таухница, цена за все про все два шиллинга шесть пенсов, — но я немало слышала об этих величественных легендах нашей расы и понимаю, что люди видят в нас с Богом очень готическую пару. Но они ошибаются. В глубине души мы простые фермеры, как Кэти и Хитклиф из «Грозового перевала» одной из этих самых сестер Бронте.
   — Я не читал.
   — А должен прочитать, это как раз про нас с ним. Хитклиф и Кэти живут в фермерском доме, и он любит ее, ведь они были неразлучны и играли вместе почти все время, и он ей очень нравится, но она увлекается Эдгаром и выходит за него, потому что он из другой семьи. И Хитклиф сходит с ума. Надеюсь, с Бакстером такого не случится. А вот и он, один теперь, как удачно. Хорошо, что он ребят по домам отослал.
   Когда мы подошли к фонтану, служащие парка уже свистели в свистки, предупреждая, что скоро закроют ворота, и багровое солнце опускалось в золотистом сиянии, прочерченном полосами фиолетовых облаков. Одинокая фигура несчастного Бакстера горбилась точно в такой же позе, в какой мы его оставили, — пальцы вцепились в набалдашник зажатой между колен массивной трости, подбородок опущен на руки, тоскливые глаза смотрят в никуда. Когда мы под руку подошли к нему вплотную, наши лица оказались на уровне его лица, но он нас словно и не заметил.
   — Эгей! — воскликнула Белла. — Ну как, лучше тебе?
   — Чуть получше, — пробормотал он, попытавшись улыбнуться.
   — Вот и славно, — сказала Белла, — потому что мы тут со Свечкой собираемся пожениться, и ты должен этому радоваться.
   За этими словами последовало самое ужасное из всего, что я испытал в жизни. Единственной частью тела Бакстера, которая пришла в движение, был рот. Медленно и беззвучно он открылся и вырос до круглой дыры, которая в ширину стала больше, чем первоначально была его голова, и продолжал увеличиваться, пока вся голова не превратилась в сплошной рот. Казалось, его туловище увенчивает черная, разверзающаяся, окаймленная зубами пещера на фоне пылающего заката. И когда он закричал, мне почудилось, что кричит все небо*. Прежде чем это случилось, я успел прижать к ушам ладони, и поэтому я не упал в обморок, как Белла, но этот нестерпимый звук на одной ровной, высокой ноте проникал всюду и раздирал мозг, как сверло раздирает зубной нерв, не усыпленный обезболивающим. Пока звучал этот вопль, я не воспринимал почти ничего. Потом чувства возвращались ко мне так медленно, что я не увидел, как Бакстер опустился на колени рядом с лежащей Беллой, молотя себя по вискам кулаками, содрогаясь в рыданиях и испуская стоны вполне человеческим охрипшим баритоном:
   — Прости меня, Белла, прости за то, что я сотворил тебя такой. Она открыла глаза и произнесла слабым голосом:
   — Что ты такое говоришь? Ты же не Отец наш небесный, Бог. Много дурацкого шума из ничего. Хоть голос у тебя теперь сел, и на том спасибо. Ну помогите же мне встать.

8. Помолвка

   Когда она весело шла из парка между нами, взяв обоих под руку, я подумал, что ее мгновенный переход от обморока к телесной и душевной бодрости может показаться Бакстеру бессердечным; хотя он был самым искренним человеком из всех, кого я знал, в его неожиданно обретенном обыкновенном голосе, когда он заговорил, мне почудилось притворство:
   — Невыносимо вдруг увидеть, Белл, что я для тебя корабль, терпящий крушение, а Свичнет — спасательная шлюпка. В кругосветном путешествии я мог сносить твои увлечения, потому что знал, что они преходящи. Почти три года я живу с тобой и для тебя, и я хотел, чтобы так продолжалось всегда.
   — Но ведь я не покидаю тебя, Бог, — сказала она успокаивающе, — по крайней мере сейчас. Свечка очень беден, так что нам с ним долго еще негде будет жить, кроме как у тебя. Переделай отцовскую операционную в нашу гостиную, и ты всегда будешь у нас дорогим гостем. И конечно, мы будем вместе завтракать, обедать и ужинать. Но я ведь романтическая женщина, и мне нужно много половой любви, но не от тебя, потому что ты не можешь не обращаться со мной как с ребенком, а я не могу НЕ МОГУ этого выносить. Я выхожу замуж за Свечку, потому что с ним я могу обращаться как мне нравится.
   Бакстер посмотрел на меня испытующе. Слегка пристыженным тоном я признался, что, хотя я всегда старался быть суровым и независимым человеком, Белла была права: я боготворил ее и мечтал о ней с той самой минуты, когда он нас познакомил; все в ней кажется мне верхом женского совершенства; я с радостью готов испытать жесточайшие муки, лишь бы избавить ее от малейшего неудобства. Я добавил, что Белла всегда сможет делать со мной что ей заблагорассудится.
   Тут Белла вставила:
   — А Свечкины поцелуи действуют на меня почти так же сильно, как твои вопли, Бог, и от них я бы тоже падала в обморок, если бы не была взрослой женщиной.
   Бакстер несколько раз быстро кивнул головой, а потом сказал:
   — Я помогу вам обоим делать что вам заблагорассудится, но сначала, пожалуйста, исполните мою просьбу — это, быть может, спасет мне жизнь. Не встречайтесь друг с другом две недели. Дайте мне четырнадцать дней, чтобы привыкнуть к мысли о том, что я потеряю тебя, Белл. Я знаю, ты хочешь сохранить меня как удобного друга и помощника, но ты не можешь предвидеть, как изменит тебя замужество, — и никто не может. Пожалуйста, сделайте это для меня. Пожалуйста!
   Губы его задрожали, рот, казалось, начал округляться для нового крика, так что мы торопливо согласились. Трудно было поверить, что он может еще раз издать столь же громкий вопль, и все-таки я испугался, как бы из-за нового резкого расширения ротовой полости его череп не отделился от позвоночника.
   Когда мы прощались под уличным фонарем, Бакстер стоял, повернувшись к нам спиной. Белл прошептала:
   — Две недели для меня — это годы, и годы, и годы.
   Я пообещал, что буду писать ей каждый день, и, вынув из галстука булавку с крохотной жемчужинкой, сказал, что это единственная изящная вещица, и притом самая дорогая, из всего, что у меня есть, и попросил Белл вечно, вечно хранить ее у себя и вспоминать меня всякий раз, как она ее увидит или до нее дотронется. Она решительно кивнула семь или восемь раз, после чего я воткнул булавку в лацкан ее жакета и сказал, что теперь мы помолвлены. Потом я попросил у нее перчатку, шарфик или платок, любой предмет, согретый теплом ее тела и хранящий его аромат, как священный залог нашего взаимного согласия. Она задумчиво поморщила лоб, после чего протянула мне мешочек с «затычками», сказав:
   «Бери все».
   Я понял, что ее все еще детскому уму это представляется серьезной жертвой, и со слезами на глазах прижал к губам ее обтянутые лайкой пальцы. Мне хотелось поцеловать ее в губы, но я вовремя опомнился, решив, что, если прикосновение моего рта к ее обнаженным пальцам едва не повергло ее в обморок, лучше будет дождаться полного уединения и лишь тогда дать волю своему пылу. И все же, летя домой, я ощущал неповторимое блаженство и восторг бытия. Если вопль Бакстера стал ужаснейшим переживанием в моей жизни, то этот миг — сладчайшим из всех. Подходя к своему дому, я уже сочинял фразы любовного письма. Бакстер, конечно, рассчитывал, что вследствие двухнедельной разлуки решение ее изменится, — я это понимал, но не боялся ее потерять, ибо знал, что он никогда не подвергнет ее бесчестному давлению, не совершит ничего коварного и низкого. Я также уповал на то, что он предотвратит ее встречи с другими мужчинами.
   Почти неделю я исполнял свои больничные обязанности крайне рассеянно. Мое воображение было разбужено. Воображение, подобно придатку слепой кишки, есть пережиток прежних эпох, когда оно способствовало выживанию нашего вида, но в нынешнем промышленно-научном обществе оно является лишь источником болезни. Я гордился его отсутствием, но оказалось, что оно просто спало. Я продолжал делать то, чего ожидали от меня окружающие, но делал это без обычного рвения и тщательности, потому что беспрестанно сочинял в уме любовные письма и, дождавшись свободной минуты, записывал их и бежал на почту. Я обнаружил в себе нешуточный поэтический дар. Все связанные с Беллой воспоминания и надежды так легко превращались в рифмованные строки, что мне нередко казалось, будто я не сочиняю их, а припоминаю из прежнего существования. Вот характерный образчик:
   О Белла несравненная моя, Не устаю в блаженстве вспоминать я Тот берег, где, дыханье затая, Передо мной раскрыла ты объятья. Мне чтенье скрашивало бег минут, Мечтать любил я, беды забывая, И тешили меня упорный труд, Пир дружеский и чаша круговая. Я радость знал у моря, у пруда И у ручья, журчащего приманно, Но не был я счастливей никогда, Чем у мемориального фонтана.
   Другие стихотворения из тех, что я во множестве ей посылал, были такого же качества и так же быстро сочинены; кончались они все более и более настойчивыми просьбами об ответе. Привожу дословно единственный ответ, который я наконец получил. Я был в восторге, увидев пухлый конверт, содержащий чуть не дюжину страниц почтовой бумаги. Однако буквы, которые она выводила, оказались такой громадной величины, что на странице умещалось всего несколько слов, хотя, подобно древним евреям или вавилонянам, она экономила место, отбрасывая гласные:
   МЛЙ СВЧК!
   ТК Т Т МН МНГГ Н ДБШС. СЛВ ЧТ-Т ДЛ МН ЗНЧТ ТЛК КГД Я X СЛШ Л ГВР. ТВ ПСМ ЧН ПХЖ Н ЛБВН ПСМ ДРГХ МЖЧН, СБНН ДНКН ПРРНГ.
   ТВ БЛЛ БКСТР.
   Проговорив эти письмена вслух, я постепенно уяснил себе их смысл, за исключением ДНКН ПРРНГ, и то, что я понял, раздосадовало и встревожило меня, потому что единственным словом, дававшим хоть какую-то пищу моим надеждам, было третье от конца, утверждавшее, что Белла моя. Разумеется, это обычный условный оборот, который сплошь и рядом встречается в деловых письмах, но в Белле не было абсолютно ничего условного и делового. Как бы то ни было, я решил нарушить слово, данное мной Бакстеру, и повидать ее как можно скорее. Когда вечером я выходил из Королевской лечебницы, собираясь осуществить это намерение, меня окликнула экономка Бакстера миссис Динвидди, поджидавшая меня в кебе у ворот. Она подала мне записку и попросила прочитать ее сразу: Дорогой Свичнет!
   Я был просто безумен, когда разлучил тебя с Беллой. Приезжай сейчас же. Нечаянно я нанес страшный удар нам троим сразу. Ты один можешь еще нас спасти, если приедешь сегодня же, немедленно, до захода солнца.
   Твой несчастный и, поверь, искренне раскаивающийся друг
   Боглоу Биши Бакстер.
   Я вскочил в кеб, примчался на Парк-серкес и кинулся в гостиную с криком:
   — Что случилось? Где она?
   — Наверху, в своей спальне, — ответил Бакстер, — и не больна, и совершенно счастлива. Сохраняй спокойствие, Свичнет. Выслушай от меня всю эту жуткую историю прежде, чем попытаешься ее отговорить. Если хочешь пить, я дам тебе стакан овощного сока. Портвейн исключается.
   Я сел и воззрился на него. Он сказал:
   — Она собирается удрать с Данканом Паррингом.
   — Кто это?
   — Хуже не придумаешь: гладкий, красивый, хорошо воспитанный, вкрадчивый, беспринципный, развратный адвокат, который до прошлой недели соблазнял исключительно служанок. Слишком ленив, чтобы жить честным трудом. Да и незачем ему особенно трудиться — он получил наследство от любящей престарелой тетушки. Добывает деньги на азартные игры и низкое распутство, запрашивая немыслимые гонорары за сомнительные услуги на грани законности. Белла теперь любит его, а не тебя, Свичнет.