Страница:
--------------
Россия начинала войну, смотрясь в зеркало. Даже летом и осенью 1915 г., когда дело было уже довольно ясно, мы все еще любовались собой, своим порывом, своим напряжением. Восхищение Нарцисса. И казнь будет та же, которой был обречен Нарцисс. Армия поглотила все образованные силы страны. Но как мало разума! Что они внесли в армию? Когда мы маемся на плацу, прапорщики в лихо заломленных папахах гуляют стаей, видимо, скучая. В казарме мы офицеров не видим. Впрочем, ведь, пошел уж второй сорт. Лучшие
кадры прапорщиков выбиты. Через школы проходят люди полуобразованные, без всякого жизненного опыта, юнцы... Они добросовестно исполнят свою обязанность: поведут ничему не обученных людей в бой и сами будут убиты в первую голову.
Ничего не выдумано. А если выдумано, то почему от нас держат в секрете? Бежишь, как идиот, орешь "ура" и колешь соломенного немца на колесиках.
ПАЦИФИСТ.
- "Что не поешь?" - "Я эти песни петь не могу - дьявола тешить." - "А какие же?" - "А вот какие..." И он запел баптистский романс Христу. Именно романс, потому что они по женски как то влюблены в Христа, или его самого трактуют, как даму сердца. - "Замолчи!" - "Молчать я буду, а беса тешить не хочу".
На словесности. - "Что такое присяга?" - "Я на этот вопрос отвечать не могу." - "Почему не можешь?" - "Потому что мой господь запретил мне клятву".
Учитель опешил. Неловкое молчание. Я обращаюсь к Щенкову: - "Он вас и не заставляет присягать, а только сказать, что такое присяга." - "На этот вопрос я отвечать не буду. Хоть жгите меня". Учитель отправился за подпрапорщиком Клюйковым (контр-разведка). Мы, сидя на нарах, с любопытством ждем, что будет. Приходит Клюйков. - "Который?" - "Вот этот." Посмотрел на него, прищурясь: - "Не принуждайте его. Они все делают, только присяги не дают и ружья в руки не берут". И ушел. Тем пока дело и ограничилось. Щенков приосанился, а товарищ Прудников ему с упреком сердечным: "Что ты во Христа веруешь, это ладно, а вот, что других в свою веру сбиваешь, это уж с твоей стороны довольно некрасиво". Щенков торговал на Сухаревке вязаными изделиями. Вот его и спрашивают: - "Ну, а как, если гнилые перчатки, а покупатель спрашивает прочны ли? Ты как ему отвечаешь?" - "А так отвечаю: смотрите сами, какие, я их не вязал, не знаю!" - "Так значит и сам ты, когда товар берешь, не вникаешь гнилые иль как." - "Вникаю!" - "Вот то-то и есть".
Кой-кто однако-ж к Щенкову приклеился. И слышу разговор вполне разумный. Щенков спрашивает: - "За добровольную сдачу в плен, что полагается?" - "Смертная казнь." - "А ты знаешь, сколько у нас добровольно в плен попало наших?" - "Сколь?" - "Три миллиона человек." - "Ай-яй:" - "Три миллиона надо повесить. А знаешь
сколько палач с головы берет? Двести рублей. Одним палачам надо заплатить шестьсот миллионов рублей. Да веревки, да то, да се". "Здорово..." Щенков говорит неутомимо. И в казарме и на плацу, как только дадут оправиться. Вечером укладывается спать и все говорит и говорит, пока на него не заорет взводный: - "Щенков, замолчи! Надоел, сукин сын. Бубнит, как муха." Щенков смолкает на короткое время, а потом в темноте раскрывает евангелие и громким шопотом начинает читать. Евангелие он знает наизусть. Говорят, что его "уберут" в санитары.
--------------
Приборы, станки, мишени и чучела ночью хранятся в женском монастыре (во дворе). Как приходим, чуть не полроты отправляются выкатывать чучела, выносить станки. Расставляют по полю мишени - поясные, грудные, головные, прицельные станки. Зеркало для наводки. К зеркалу подходят поглядеться прапорщики и франты из нижних чинов... К обеду декорации убирают, после обеда снова ставят. Как пошлют убирать - у всех на поле вздох облегчения скоро в казарму. Сегодня в яму посреди поля собрались было стрелять дробинкой, да молоток забыли, нечем заколачивать... "Вола пасем". Но, ведь, война еще продолжается? Кого же и для чего мы обманываем!
Монашенки смотрят на нас сокрушенно: "Помоги вам царица небесная". По кочкам замерзшей грязи в монастырский двор солдат бородатый катит за оглоблю соломенного немца на колесиках, - как игрушечный конь. Все руки обил проклятый немец. Солдат, хоть и в святом месте, отчаянно лает, въехав в "святые ворота" - чуточку полегче и более литературно: "Навязался ты на меня, окаянный, будь ты проклят." Две клирошанки, быстрые и юркие, как мышки. - "Дядя! Да ты его ударь." - "Ему не больно!" - сердито и угрюмо отвечает солдат.
--------------
На монастырской колокольне недурно звонят, хотя однообразно. Бегать ротой широким кругом под колокольный звон приятнее, чем под барабан. На колокольню набирается монашенок черно: смотрят, как нас "мают." В большой колокол - не ногой, а сидит на доске и плюхает всем телом толстая старуха.
--------------
На плац приходят, приехав навестить, жены - посмотреть, как нас мучат. Кадровые шутки шутят. К Бермятину приехала, стоит на плацу, слезы платком вытирает: рота бегом - греемся. Муж в строю. С ней
еще одна, тоже солдатка, видать. Взводный: - "Эх, красотки, ....." Застыдились, повернули, отошли подальше. - "Рота, стой! Фурсов, идем присватаемся, они оврагом пойдут." Бермятин вышагнул вперед угрожающе. "Тебе кто позволил выйти из строя." - "Это моя жена, что... Строй - святое место. Два часа будешь мушку сушить."
Жена приехала, значит, денег привезла. Вывернуть Бермятина опять на-лицо. На-изнанку уж выворачивали - все вытрясли.
--------------
В поучительной книжке для солдат: турок и русский. "Из кармана перцу зернышко достал." - "Наше войско невелико, а попробуй, раскуси-ко, так узнаешь каково против мака твоего". Турок предлагал пересчитать пригоршню маку. Книжка старая, конца прошлого века.
--------------
Фельдфебель Лопатин фатоват. Немножко картавит даже. Читает "Сатирикон" и любит рассказывать "пикантные анекдоты": - "Барышня (телефонистке), дайте мне 606." На улице видел: Лопатин, колебля туго стянутый поясом стан, что-то нашептывает девице в модной размахайке. Она прячет носик в муфту и фыркает. От Лопатина пахнет одеколоном. Три Георгия. Он так считает, что на всю жизнь тут устроился. Невесту с приданым присматривает. Что ему война!
--------------
Отсюда весь мир представляется разорванной сетью анекдотов. Что-то всплыло в памяти, новое мелькнуло и тотчас утонуло в чем-то еще. Жизнь - в роде того отрывного календаря, что висит у койки взводного. Календарь отрывной, но ни один листок, хоть уж конец года, не сорван. Колодка листков распушилась веером, до желтизны захватана грязными пальцами. Вечером перед поверкой подойдет к календарю какой-нибудь грамотей и вслух по складам читает листок за листком; начинает с восхода солнца, святцы, на обороте анекдот и меню: "Щи ленивые, матлот из рыбы, зразы, пудинг рисовый." Листок за листом, пока не устанут глаза и мысль. Бросают на пятом, шестом листке. К календарю интереса больше, чем к газете.
--------------
Шванц-парад. Картина забавная. Все внимание направлено в одну точку: "У солдата это самая главная вещь". Роздали листки с гигиеническими правилами - главное: "не совокупляться с незнакомой женщиной." Незнакомая-то и влечет. В народе так и говорят про тех, кто любится: "Они знакомы."
ВОЛНА.
"Ножницы" генерала Жоффра. "Кулак" генерала Гинденбурга, "Фаланга" Макензена. "Волна" генерала Брусилова. По крайней мере в нашей казарме ему приписывают изобретение этого приема тактики. Говорят, что немцы уже переняли наше наступление "волнами". Если так, то это лучшая аттестация, какой только можно ждать. Я, однако, полагаю, что основным принципом немецкой тактики наступление "волной" не сделается. Я бы сказал, что это изобретение не военное, а литературное. Оно тесно примыкает к общему словесному направлению, которое царит у нас до сих пор в военном деле, тогда как на Западе словесность во всех ее модификациях давно уступила место началу техническому, точнее технологическому.
"Волна все смывает на своем пути". "Волна на волну набегала, волна подгоняла волну". "И тридцать воинов прекрасных чредой из вод выходят ясных". Накопление живой силы в казарме через край естественно должно было привести к этой доктрине:
Море вздуется бурливо,
Закипит, подымет вой,
Хлынет на берег пустой.
Расплеснется в скором беге
И останутся на бреге
В чешуе златой горя,
Тридцать три богатыря.
Вот так и мы, повинуясь новой военной доктрине, "как волны морские" идем в атаку (здесь, в снежном поле, на воображаемые укрепления противника). Идем, согласно правилам, скорым шагом. Перебежек от укрытия к укрытию, чему нас научили в 1903 году японцы, не полагается. Почти бежим редкой цепью волна за волной, волна за волной.
--------------
Наше ли дело рассуждать? Военные не любят, чтобы о их специальности рассуждали "шпаки". Увы, наша армия, да и армия английская, например, не говоря уж о немецкой, давно сплошь штатская. И все у нас в меру способностей рассуждают. Каждый прием, каждое выражение в военном катехизисе теперь не на веру принимается, а подвергается в казарме критическому рассмотрению. Критический уровень не высок? Верно! И, что еще важнее, точки зрения, независимо от критической способности, весьма разнообразны. С этим тоже надо считаться. Пренебрегать более этим критическим
отношением казармы невозможно, если только серьезно думают продолжать войну. Надо принять критику и ее выдержать, а для этого надо ввести столько разума во все, что тут делается, что руки безнадежно опускаются. Где нам разума взять? Если же пренебречь критическим настроением народного ополчения, то оно прорвется в формах неожиданных и вредных.
Фурштатов (синие штаны), евангелист Щенков - рассуждают, и кадровые тоже рассуждают. Извлечь бы из рассуждения этого всю его великую силу!
--------------
Ветер-ли, снег, оттепель иль дождь, на плацу поодаль ходит или стоит нищая дурочка. В руках у ней палочка. Она эту палочку беспрестанно вертит в пальцах, оглаживает и смотрит на солдат стыдливо пьяными глазами. Мальчишки ее бесстыже дразнят. Она бранится сердитым басом и швыряет в мальчишек комки грязи и мерзлого конского помета.
--------------
- "К Трындину баба приехала из деревни. Пять мешков привезла". "Чего?" - "Без ничего!" - "Для чего?" - "Все для того-же".
--------------
В 12 часов ночи крик: "Особый взвод, вставай!" Вся рота проснулась. Из особого взвода, сердито сопя, одеваются, туго и медля, разбирают винтовки. Фурсов закурил. - "Фурсов, брось папироску!" - "Поди ты ..........." И взводный ни слова. Ушли. Проходит час, другой - рота не спит. Вернулись, принесли запах свежего ветра. Тревога - пробная. Прошли до моста и назад. Разряжают винтовки. Смеются, ругаются. Спать не дают, серые черти!
--------------
- "Вот прапорщик Хвостов устроился." - "А что?" - "Да у своего денщика квартиру снимает." - "Что же, чистит ему денщик сапоги?" - "Погляди-ка, не он ли денщику чистит."
--------------
Ночные тактические занятия. В голом лесу. Во мне открылся лесной страх: каждого куста боюсь, везде мерещится, хотя и знаю, что ничего нет и нас сотни. Как в сказке лес. Слушаешь шорох слева, а глазами косишь направо. Слух слышит что-то, а глаза на всякий случай - вдруг - опасность - готовят отступление. А потом лицом к шороху и напрягаешь слух, чтобы определить расстояние. Уши устают - вот неожиданное открытие. Я знал, что глаза могут устать (от чтения, яркого света), но уши, если не оглушительное что, не
понимал. А вот от напряжения в тишине устают... Вероятно, на фронте все ощущения обостряются. И лучше будешь видеть.
--------------
Предлагают в учебную команду. Три месяца в учебной команде, командировка в школу прапорщиков, там четыре месяца. В общем 8-9 месяцев гарантия, что не попадешь на фронт. Спрашиваю себя, что выгоднее. Не для себя, а как бы на моем месте рассуждал тот, кого смерть страшит. Не смерть, а риск смерти. И все равно: невыгодно. Если через три месяца на фронт рядовым, то больше шансов получить легкую рану и на два - три месяца в хороший лазарет. А потом опять сюда и не сразу же опять повезут на фронт. А прапорщика через восемь месяцев положат на-смерть наверняка. Прапорщик на фронте живет всего десять дней. В бою. Учебная команда и физически не менее трудна, чем окопы или даже бой. Погоны меня не прельщают.
--------------
Я почти не ощущаю казармы. Сначала была пестрота неразличения, затем многое проглянуло и опять затянуло чем то. Это не туман. Напротив, все четко, ясно, прозрачно, но ничто не задевает, не поражает. И в чувствах нет сна. Я смотрю не на казарму, а из казармы. Галки летят. Звон с белой колокольни, опушенная инеем береза в золоте теплого заката. Небо сквозь берез синее.
ГРАФ ГОРОХОВ.
Всем отпуски в город. Двенадцать человек моего срока отпросились определенно в ..... - "А ты, борода?" - добродушно спрашивает меня Сметанин. - "И я схожу." И мысленно прибавил: "Надо же и солдатский ..... посмотреть." Никогда в жизни ни в одном .... не был, кафе-шантаны не в счет, там все по другому. Мысль явилась, что "посмотреть" и есть разврат. А те, кто за делом идут - свято. - "Вы идите к графу Горохову, сплюнув набежавшую слюну, советует Сметанин: - у него - всяких национальностей."
"Граф Горохов" в низке. У ворот солдаты группами стоят, курят, пыхая огоньками папирос, и плюют. Девицы ходят вдоль фасада по улице и грудью в упор останавливают кто подошел вновь. И, с угрозой словно, обещают: - "Идем со мной. Хорошо будет!" Дальше вся улица в фонарях. Конкуренция. Единственный товар, с которым, повидимому, невозможна спекуляция.
Граф Горохов в пышной седой гриве. Борода апостола. Золотые очки. В стеганом халате. Взвесил меня взглядом: - "Вы бы прошли в "Аполло" дальше, там интеллигентнее." - "Мне не надо, я ради любопытства." - "Чего ж, вот все мое хозяйство." Повел рукой. Подвал. По среди корридор. Переборки из нового теса не до верха, двери плохой работы. Беженец. Было в Вильне "прекрасное" заведение. Все пришлось бросить. Обстановка "ампир". Девушек дорогой расхватали. Просил помощи. "Ведь на оборону работаем." Отказали.
Я заглянул в одну из пустых каморок. - "Изволите видеть, каютка, а не комната." На гвозде висит какое то отребье. Голая койка. Жестяная керосиновая лампочка на стене. В изголовьи образок.
Граф Горохов вздыхает: "Ничего не попишешь, надо как-нибудь перетерпеть трудное время... А впрочем, есть у меня, так сказать на комиссии, девчонка почище. Держу для случая. Не опоганена еще. Редкость по нынешним временам. И не дорого бы взял. Кричать не станет, ручаюсь."
Обиделся, что я отклонил выгодное предложение, хихикнул неприязненно: "Воображением действуете?" Мне стало стыдно перед ним. Вышел из подвала. Красные фонари. Небо темное, высыпали звезды. Небо в накожной болезни. Небо в сифилисе.
--------------
Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.
--------------
Снег - особая русская стихия. Не то, что они белым забелелися и не безкрайность их льдистых просторов, а вот так побарахтаться по пояс в снегу. Рыхлый, сыпучий, неверный, всегда неожиданно уступчивый и вдруг непреклонный. От этих перемен такая напряженная неуверенность в каждом шагу, что сто сажен по снегу целиком - куда труднее пяти верст по дороге. Итти бродом, или плыть - легче.
--------------
Возвращались вечером с плаца. Гляжу, по правому тротуару устало поднимается в гору она, я узнал ее сразу по стану и походке. В шведской куртке, на голове повязка. Крикнул: - "Ольга! Ольга Петровна!" Оглянулась в нашу сторону: она. Смотрит в ряды, ускорила
шаг, идет вровень с нами и, видно, не догадывается, недоумевает, кто ее окликнул. - "Твоя?" - спрашивает Коротин. - "Да. Возьми винтовку. Я взводному скажусь." Отдал ружье, подбегаю к ней, протягиваю руку. Откачнулась. - "Странно, бритый." - "Да я, я. Поверьте. Вы как сюда попали?" - "Пьяный прапор завез... Вы в каком?.. Я приду. Завтра." Крепко пожала руку.
--------------
(Из отрывного календаря). Коронованных Габсбургов хоронят так. Ночью, при свете факелов монахи в рясах, подпоясанных веревками, выносят гроб к фамильному склепу. Двери склепа наглухо закрыты. Обер-гоф-маршал три раза ударяет в дверь жезлом: - "Отворите." - "Кто там?" - "Его величество, светлейший император Франц." - "Такого я не знаю". - "Император Австро-Венгрии, апостолический король Венгрии". - "Такого я не знаю". Еще три удара жезлом о бронзовую дверь. "Кто там?" - "Грешный человек, наш брат Иосиф..." Двери склепа медленно раскрываются... В этом обряде есть что то половинчатое. "Гнев венчанный." Иоанн был праведнее в своих монашеских затеях. Я помню похороны Александра III. Тут ложь была доведена до конца. И похороны были царственны. В гробу лежал, хотя и истлевая, "тяготеющий над царствами кумир."
--------------
Вспомнилось: в первый вечер в казарме ко мне подошел после поверки какой то солдат в очках и вывел меня на двор, увидев, что мне плохо. На плацу я слышал крики и пение, но странно: не видел тех, кто кричал и пел. Площадь для меня была пуста. Будто только мы с тем солдатом вдвоем ходим вдоль дороги, обтыканной стрижеными тополями. Солдат с утомленной грустью мне рассказывает, мигая под очками, что в казарме живется тяжко, что без денег ничего сделать нельзя, его комиссия смотрела дважды, признали оба раза негодным для строя, записали кандидатом в писаря - и вот полгода валяется на нарах без дела. Воздух на ветру тогда меня оживил. Потом я ни разу не встретил этого солдата и не вспоминал до нынешнего дня - а в одном дому и сколько раз в день по одной лестнице. Наверно, и он меня тогда к утру забыл, совсем забыл... Спасибо ему.
--------------
Фельдфебель наигранным каким то голосом выкликнул меня: - "На носках! К тебе пришли..." Ольга. - "Пойдемте ко мне. Я уж вас отпросила." Фельдфебель: - "К семи утра, чтобы быть на плацу." Я растерянно глянул на Ольгу. - "Ерунда. Сколько не видались. Поговорим."
"Куда же. В "приличное" место меня не пустят." - "Ко мне. Я - в "Европейской..."
Дико после казармы - чистая комнатка, коврик перед опрятной постелью, электрическая лампочка под зеленым абажуром на столике. Официант - в синем фартуке. Ушел. Я протянул Ольге руки. - "Тс! Подожди." Достала из маленького порт - папиросу, пошарила в сумочке - маленький аптекарский флакончик, скрутила меж пальцами комочек ваты, намочила из флакончика и затолкала в папиросу. - "Кури." - "Я не курю." - "Ерунда." И себе тоже. Блаженно затянулась, подошла, мягко прильнула и окадила мне лицо изо рта дымом. Что за манеры! Раньше такого не было, что то новое, чужое. - "Ерунда." Зажигаю папиросу об ее огонек, курю. Непонятный привкус. Ольга сгорбилась, пригнулась к коленам, жадно сосет папиросу, глотает дым. Швырнула окурок на пол, выпрямилась, омыла лицо руками и кинула мне на плечи руки. - "Теперь поговорим." Я смотрю ей в глаза, торопливо жгу папиросу, меня колышет неиспытанное волнение и легкая судорога свела колени.
--------------
- "Вставай, вставай." Блаженно тянусь и сквозь сладость вдруг слышу: где то невдалеке бьет барабан. Отталкиваю Ольгу. Омерзительно. А она смеется: - "Солдата как же разбудить." Протягивает: - "Папиросочку!" Закуриваю. Голова светлеет. В утреннем сумраке - милое лицо в пятнах сквозь пудру, с глазами мерклыми, в темных кругах. Она сидит на постели, завернувшись в одеяло. - "У тебя есть деньги?.. Я сегодня еду. Дай взаймы." - "Сколько?" - "Пятьдесят, ну: тридцать." - "Куда?" - "В госпиталь на рижском фронте." Я даю ей деньги. Она их торопливо прячет в чулок. Профессиональный жест ..... Гонит меня: - "Иди, опоздаешь!"
--------------
На тактических занятиях. За городом в десяти верстах. Окопы. Проволока. Все засыпано снегом. В окопы намело. Так будет через год и с теми окопами, где сейчас идет борьба. Пустыня.
Объяснения прапорщика моему товарищу по звену: - "Вот ты сейчас стоишь выше. Совершенно ровной местности не встречается. На поверхности земли есть горы, холмы, лощины, овраги, ямы и тому подобные неровности. Они имеют огромное значение на войне..." Он говорит все это ровным и скучным голосом и, так же скучая, его слушает солдат. Прапорщик говорит наверное слово в слово по какому-нибудь руководству, точно урок гимназический отвечает. Но ведь солдат то не экзаменатор. Книжки той он и не видывал. Но
наверное знает и без книжки, что "с горы виднее". А прапорщик спрашивает: - "Понял?" - "Так точно, ваше благородие" - смущенно отвечает мужик. И наверное думает: - "Вот чему их, дармоедов, в школе прапорщиков учили."
Лежу на животе, на снежном сугробе. Лежим долго, потому что у всех, начиная с прапорщиков, безнадежная тоска, что мы так только убиваем время, тянем зачем-то волынку.
Сначала застывают колени, будто к ним приделали деревяшки. Потом холод через живот начинает проникать внутрь медленно и настойчиво. Почти два часа лежим в звене. Легонькая метелица намела у меня с правого бока сугробик. Винтовка, ствол жжет сквозь перчатку. Лучше так же лежать где-нибудь на фронте, чем тут. Стараюсь развлечься, вспоминая ночь в "Европейской". Но не греет. И четкости в памяти нет.
Бывают тучи - с вихрем, пылью, громом и пугающим блеском молний, - а упадет две-три крупных капли. Так было с нею раньше. Ходишь, ходишь несытой тучей. А тут вдруг "как бы резвяся и играя" пролился шумящим потоком, и солнце сверкнуло и все блестит, шумят еще, иссякая мутные ручьи, и напоенная легко дышит земля... Но зачем же деньги в чулок. И это: "Прапор завез..." Война ее научила тому, о чем матроны и не догадываются, а даже у графа Горохова знают те, что с угрозой обещают: "Хорошо будет." - Мерзость.
Пальцы коченеют, не держат карандаш.
--------------
В казарме. Ольга уехала, закинув записку. Лежу и хочу думать о ней, но мысль сама отходит в сторону. Обычно воспоминание растягивает радость: плывут по глади сонного пруда едва заметные круги от падения камня. И уж глаз их не различает, а докатилось до прибрежных камышей и зашелестят стебли от неуловимого волнения.
ЗАБОЛЕТЬ.
Мечта у всех - заболеть и "как следует". Сметанин, синий от холода, трясется и отчаянно лает на ветер: - "И что это за чудо, еее... ..., дома бы сдох давно... ... ... - а тут хоть бы что." Заболевают люди относительно здоровые и казалось бы закаленные: мужики, чернорабочие. А интеллигенты заморыши и городские рабочие - хоть бы что. Тоже и с прививками. Из простонародья и ждали прививок с беспокойством, прямо с тоской. И после прививок без притворства
хворали. Люди же более развитые, хотя и явно слабые, переносили прививки на ногах и совсем легко.
--------------
Мысль лукаво обходит недавнее и обращается к воспоминаньям дальним. В "Стрельне". Ранний час. Никого еще нет. Мы приехали на "голубчике". В саду одна барышня с цветами. Сидим под крикливо зелеными под ярким светом электричества разлапыми листами пальм. Бурчит фонтан. Кофе. Коньяк. Я говорю. Она слушает благосклонно. Вдруг в кустах кто-то прыснул смехом, и двое мальчишек подручных в белых фартуках порскнули. От нечего делать подслушивали нас. Какой должно быть я молол вздор! А она слушала серьезно и будто забыла про свои оголенные плечи и руки.
--------------
Пленные катят по рельсам вагонетку с углем. Смотрят на нас (проходим мимо), говорят что-то промеж себя и хохочут. Неужели мы им только смешны? И как же не смешно: "Ногу!" И мы, подобно индюкам: - "Раз. Два. Три." Или этот лай скороговоркой тысячи мужских грудей: - "Здражала, вашеродие!"
--------------
О том, что женщины до пленных добры. Бражкин говорит так: "Бабе в нем власть да сласть. Она его и побьет, и горшки мыть - мужу в ем отомщает. И коли сама захочет, а не то чтобы он." Семенов (задумчиво): "Придешь домой, бабу переучивать придется." - "Смотри, кабы она тебя не переучила." - "Баба не та будет. Это я вам верно говорю. Избаловались бабенки. Которая и австрияка не пробовала, все равно по примеру прочих избаловалась." - "А если дети?" - "Что-ж дети. Чай не "липовые." - "Какие?" - "Жеребята липовые бывают. Без жеребца. Приедет ветеринар: прыск и готово." - "Душ больше. Который мужик уж третий год на войне. А землей по войне по сыновьям наделять будут. Видал?" - "От пленного, спроси стариков, всегда мальчишка происходит." - "Пленный он - гулевой." - "Так разве не обидно?" - "Чего же обидно. Наши чай в Ермании тоже не в кулак сморкаются." - "Лучше польки, я тебе откровенно скажу, нет." - "А немки?" - "Да ничего и немки. Мертвоваты. Которые из евреек, те потуже."
--------------
Правила приема на военную службу подлежат пересмотру. Если бы при приеме судили правильно, то излишня была бы и система казарменного отбора. И можно бы прямо обучать, а не тренировать. Повторяется то же, что с русским зерном. Военная селекция необходима
(в самой гуще населения, в школе и т.д.). Чтобы "на рынок" поступало отборное зерно. Без мусора. На сборных пунктах мобилизации у нас происходит ветеринарный, а не военно-врачебный осмотр. Еще у военных членов комиссий и у старых полицейских врачей есть глаз на солдата. А молодые врачи, особенно из мобилизованных смотрят на новобранца с точки зрения анатомической эстетики.
НАЧАЛО ВОЙНЫ.
Похоже на весеннюю промоину в легкой земле. Посреди памяти образовался какой-то провал. Мутная темная кипучая река роет все глубже, подмывает и обрушивает берега. На этом берегу я борюсь, чтобы удержать воспоминание, не утратить связи с недавно былым. Память трепещет как осинка, едва опахнутая листвой, над весенним яром. Дальше - мутная волна. Она уже смыла два года жизни, проведенных в безысходной тревоге за Россию. От тревоги осталась пустота. А на том берегу, как ясно я вижу первый день войны в Петербурге. В старом "Дононе". Что-то сладко и фальшиво пели брюнеты в шутовских, якобы неаполитанских нарядах, строча на мандолинах. И тут в зал хлынула толпа сегодня произведенных офицеров. С ними один бородач - капитан в роли любимого дядьки. Все закружили. Куда-то пропали неаполитанские, нищие попрошайки у столов. У рояля подпоручик. "Из-за острова на стрежень..." Скатерти залили вином. И крашеных девиц не видно. Чокаемся. Один с бокалом в руке - серьезный, недоступный - не чокается, а только чопорным жестом поднимает свой бокал... Милый мальчик, где сомкнулись твои гордые уста вечным молчанием? Петрысь кричал: - "Смотрите, бейте их как следует! А то мы сами пойдем!" - "Не придется" - спокойно улыбаясь ответил ихний дядька... Тогда у меня в руке сломалась тонкая ножка бокала и острая заноза в палец. Не мог извлечь. Вот и теперь нажму - боль в самом пучке пальца.
Россия начинала войну, смотрясь в зеркало. Даже летом и осенью 1915 г., когда дело было уже довольно ясно, мы все еще любовались собой, своим порывом, своим напряжением. Восхищение Нарцисса. И казнь будет та же, которой был обречен Нарцисс. Армия поглотила все образованные силы страны. Но как мало разума! Что они внесли в армию? Когда мы маемся на плацу, прапорщики в лихо заломленных папахах гуляют стаей, видимо, скучая. В казарме мы офицеров не видим. Впрочем, ведь, пошел уж второй сорт. Лучшие
кадры прапорщиков выбиты. Через школы проходят люди полуобразованные, без всякого жизненного опыта, юнцы... Они добросовестно исполнят свою обязанность: поведут ничему не обученных людей в бой и сами будут убиты в первую голову.
Ничего не выдумано. А если выдумано, то почему от нас держат в секрете? Бежишь, как идиот, орешь "ура" и колешь соломенного немца на колесиках.
ПАЦИФИСТ.
- "Что не поешь?" - "Я эти песни петь не могу - дьявола тешить." - "А какие же?" - "А вот какие..." И он запел баптистский романс Христу. Именно романс, потому что они по женски как то влюблены в Христа, или его самого трактуют, как даму сердца. - "Замолчи!" - "Молчать я буду, а беса тешить не хочу".
На словесности. - "Что такое присяга?" - "Я на этот вопрос отвечать не могу." - "Почему не можешь?" - "Потому что мой господь запретил мне клятву".
Учитель опешил. Неловкое молчание. Я обращаюсь к Щенкову: - "Он вас и не заставляет присягать, а только сказать, что такое присяга." - "На этот вопрос я отвечать не буду. Хоть жгите меня". Учитель отправился за подпрапорщиком Клюйковым (контр-разведка). Мы, сидя на нарах, с любопытством ждем, что будет. Приходит Клюйков. - "Который?" - "Вот этот." Посмотрел на него, прищурясь: - "Не принуждайте его. Они все делают, только присяги не дают и ружья в руки не берут". И ушел. Тем пока дело и ограничилось. Щенков приосанился, а товарищ Прудников ему с упреком сердечным: "Что ты во Христа веруешь, это ладно, а вот, что других в свою веру сбиваешь, это уж с твоей стороны довольно некрасиво". Щенков торговал на Сухаревке вязаными изделиями. Вот его и спрашивают: - "Ну, а как, если гнилые перчатки, а покупатель спрашивает прочны ли? Ты как ему отвечаешь?" - "А так отвечаю: смотрите сами, какие, я их не вязал, не знаю!" - "Так значит и сам ты, когда товар берешь, не вникаешь гнилые иль как." - "Вникаю!" - "Вот то-то и есть".
Кой-кто однако-ж к Щенкову приклеился. И слышу разговор вполне разумный. Щенков спрашивает: - "За добровольную сдачу в плен, что полагается?" - "Смертная казнь." - "А ты знаешь, сколько у нас добровольно в плен попало наших?" - "Сколь?" - "Три миллиона человек." - "Ай-яй:" - "Три миллиона надо повесить. А знаешь
сколько палач с головы берет? Двести рублей. Одним палачам надо заплатить шестьсот миллионов рублей. Да веревки, да то, да се". "Здорово..." Щенков говорит неутомимо. И в казарме и на плацу, как только дадут оправиться. Вечером укладывается спать и все говорит и говорит, пока на него не заорет взводный: - "Щенков, замолчи! Надоел, сукин сын. Бубнит, как муха." Щенков смолкает на короткое время, а потом в темноте раскрывает евангелие и громким шопотом начинает читать. Евангелие он знает наизусть. Говорят, что его "уберут" в санитары.
--------------
Приборы, станки, мишени и чучела ночью хранятся в женском монастыре (во дворе). Как приходим, чуть не полроты отправляются выкатывать чучела, выносить станки. Расставляют по полю мишени - поясные, грудные, головные, прицельные станки. Зеркало для наводки. К зеркалу подходят поглядеться прапорщики и франты из нижних чинов... К обеду декорации убирают, после обеда снова ставят. Как пошлют убирать - у всех на поле вздох облегчения скоро в казарму. Сегодня в яму посреди поля собрались было стрелять дробинкой, да молоток забыли, нечем заколачивать... "Вола пасем". Но, ведь, война еще продолжается? Кого же и для чего мы обманываем!
Монашенки смотрят на нас сокрушенно: "Помоги вам царица небесная". По кочкам замерзшей грязи в монастырский двор солдат бородатый катит за оглоблю соломенного немца на колесиках, - как игрушечный конь. Все руки обил проклятый немец. Солдат, хоть и в святом месте, отчаянно лает, въехав в "святые ворота" - чуточку полегче и более литературно: "Навязался ты на меня, окаянный, будь ты проклят." Две клирошанки, быстрые и юркие, как мышки. - "Дядя! Да ты его ударь." - "Ему не больно!" - сердито и угрюмо отвечает солдат.
--------------
На монастырской колокольне недурно звонят, хотя однообразно. Бегать ротой широким кругом под колокольный звон приятнее, чем под барабан. На колокольню набирается монашенок черно: смотрят, как нас "мают." В большой колокол - не ногой, а сидит на доске и плюхает всем телом толстая старуха.
--------------
На плац приходят, приехав навестить, жены - посмотреть, как нас мучат. Кадровые шутки шутят. К Бермятину приехала, стоит на плацу, слезы платком вытирает: рота бегом - греемся. Муж в строю. С ней
еще одна, тоже солдатка, видать. Взводный: - "Эх, красотки, ....." Застыдились, повернули, отошли подальше. - "Рота, стой! Фурсов, идем присватаемся, они оврагом пойдут." Бермятин вышагнул вперед угрожающе. "Тебе кто позволил выйти из строя." - "Это моя жена, что... Строй - святое место. Два часа будешь мушку сушить."
Жена приехала, значит, денег привезла. Вывернуть Бермятина опять на-лицо. На-изнанку уж выворачивали - все вытрясли.
--------------
В поучительной книжке для солдат: турок и русский. "Из кармана перцу зернышко достал." - "Наше войско невелико, а попробуй, раскуси-ко, так узнаешь каково против мака твоего". Турок предлагал пересчитать пригоршню маку. Книжка старая, конца прошлого века.
--------------
Фельдфебель Лопатин фатоват. Немножко картавит даже. Читает "Сатирикон" и любит рассказывать "пикантные анекдоты": - "Барышня (телефонистке), дайте мне 606." На улице видел: Лопатин, колебля туго стянутый поясом стан, что-то нашептывает девице в модной размахайке. Она прячет носик в муфту и фыркает. От Лопатина пахнет одеколоном. Три Георгия. Он так считает, что на всю жизнь тут устроился. Невесту с приданым присматривает. Что ему война!
--------------
Отсюда весь мир представляется разорванной сетью анекдотов. Что-то всплыло в памяти, новое мелькнуло и тотчас утонуло в чем-то еще. Жизнь - в роде того отрывного календаря, что висит у койки взводного. Календарь отрывной, но ни один листок, хоть уж конец года, не сорван. Колодка листков распушилась веером, до желтизны захватана грязными пальцами. Вечером перед поверкой подойдет к календарю какой-нибудь грамотей и вслух по складам читает листок за листком; начинает с восхода солнца, святцы, на обороте анекдот и меню: "Щи ленивые, матлот из рыбы, зразы, пудинг рисовый." Листок за листом, пока не устанут глаза и мысль. Бросают на пятом, шестом листке. К календарю интереса больше, чем к газете.
--------------
Шванц-парад. Картина забавная. Все внимание направлено в одну точку: "У солдата это самая главная вещь". Роздали листки с гигиеническими правилами - главное: "не совокупляться с незнакомой женщиной." Незнакомая-то и влечет. В народе так и говорят про тех, кто любится: "Они знакомы."
ВОЛНА.
"Ножницы" генерала Жоффра. "Кулак" генерала Гинденбурга, "Фаланга" Макензена. "Волна" генерала Брусилова. По крайней мере в нашей казарме ему приписывают изобретение этого приема тактики. Говорят, что немцы уже переняли наше наступление "волнами". Если так, то это лучшая аттестация, какой только можно ждать. Я, однако, полагаю, что основным принципом немецкой тактики наступление "волной" не сделается. Я бы сказал, что это изобретение не военное, а литературное. Оно тесно примыкает к общему словесному направлению, которое царит у нас до сих пор в военном деле, тогда как на Западе словесность во всех ее модификациях давно уступила место началу техническому, точнее технологическому.
"Волна все смывает на своем пути". "Волна на волну набегала, волна подгоняла волну". "И тридцать воинов прекрасных чредой из вод выходят ясных". Накопление живой силы в казарме через край естественно должно было привести к этой доктрине:
Море вздуется бурливо,
Закипит, подымет вой,
Хлынет на берег пустой.
Расплеснется в скором беге
И останутся на бреге
В чешуе златой горя,
Тридцать три богатыря.
Вот так и мы, повинуясь новой военной доктрине, "как волны морские" идем в атаку (здесь, в снежном поле, на воображаемые укрепления противника). Идем, согласно правилам, скорым шагом. Перебежек от укрытия к укрытию, чему нас научили в 1903 году японцы, не полагается. Почти бежим редкой цепью волна за волной, волна за волной.
--------------
Наше ли дело рассуждать? Военные не любят, чтобы о их специальности рассуждали "шпаки". Увы, наша армия, да и армия английская, например, не говоря уж о немецкой, давно сплошь штатская. И все у нас в меру способностей рассуждают. Каждый прием, каждое выражение в военном катехизисе теперь не на веру принимается, а подвергается в казарме критическому рассмотрению. Критический уровень не высок? Верно! И, что еще важнее, точки зрения, независимо от критической способности, весьма разнообразны. С этим тоже надо считаться. Пренебрегать более этим критическим
отношением казармы невозможно, если только серьезно думают продолжать войну. Надо принять критику и ее выдержать, а для этого надо ввести столько разума во все, что тут делается, что руки безнадежно опускаются. Где нам разума взять? Если же пренебречь критическим настроением народного ополчения, то оно прорвется в формах неожиданных и вредных.
Фурштатов (синие штаны), евангелист Щенков - рассуждают, и кадровые тоже рассуждают. Извлечь бы из рассуждения этого всю его великую силу!
--------------
Ветер-ли, снег, оттепель иль дождь, на плацу поодаль ходит или стоит нищая дурочка. В руках у ней палочка. Она эту палочку беспрестанно вертит в пальцах, оглаживает и смотрит на солдат стыдливо пьяными глазами. Мальчишки ее бесстыже дразнят. Она бранится сердитым басом и швыряет в мальчишек комки грязи и мерзлого конского помета.
--------------
- "К Трындину баба приехала из деревни. Пять мешков привезла". "Чего?" - "Без ничего!" - "Для чего?" - "Все для того-же".
--------------
В 12 часов ночи крик: "Особый взвод, вставай!" Вся рота проснулась. Из особого взвода, сердито сопя, одеваются, туго и медля, разбирают винтовки. Фурсов закурил. - "Фурсов, брось папироску!" - "Поди ты ..........." И взводный ни слова. Ушли. Проходит час, другой - рота не спит. Вернулись, принесли запах свежего ветра. Тревога - пробная. Прошли до моста и назад. Разряжают винтовки. Смеются, ругаются. Спать не дают, серые черти!
--------------
- "Вот прапорщик Хвостов устроился." - "А что?" - "Да у своего денщика квартиру снимает." - "Что же, чистит ему денщик сапоги?" - "Погляди-ка, не он ли денщику чистит."
--------------
Ночные тактические занятия. В голом лесу. Во мне открылся лесной страх: каждого куста боюсь, везде мерещится, хотя и знаю, что ничего нет и нас сотни. Как в сказке лес. Слушаешь шорох слева, а глазами косишь направо. Слух слышит что-то, а глаза на всякий случай - вдруг - опасность - готовят отступление. А потом лицом к шороху и напрягаешь слух, чтобы определить расстояние. Уши устают - вот неожиданное открытие. Я знал, что глаза могут устать (от чтения, яркого света), но уши, если не оглушительное что, не
понимал. А вот от напряжения в тишине устают... Вероятно, на фронте все ощущения обостряются. И лучше будешь видеть.
--------------
Предлагают в учебную команду. Три месяца в учебной команде, командировка в школу прапорщиков, там четыре месяца. В общем 8-9 месяцев гарантия, что не попадешь на фронт. Спрашиваю себя, что выгоднее. Не для себя, а как бы на моем месте рассуждал тот, кого смерть страшит. Не смерть, а риск смерти. И все равно: невыгодно. Если через три месяца на фронт рядовым, то больше шансов получить легкую рану и на два - три месяца в хороший лазарет. А потом опять сюда и не сразу же опять повезут на фронт. А прапорщика через восемь месяцев положат на-смерть наверняка. Прапорщик на фронте живет всего десять дней. В бою. Учебная команда и физически не менее трудна, чем окопы или даже бой. Погоны меня не прельщают.
--------------
Я почти не ощущаю казармы. Сначала была пестрота неразличения, затем многое проглянуло и опять затянуло чем то. Это не туман. Напротив, все четко, ясно, прозрачно, но ничто не задевает, не поражает. И в чувствах нет сна. Я смотрю не на казарму, а из казармы. Галки летят. Звон с белой колокольни, опушенная инеем береза в золоте теплого заката. Небо сквозь берез синее.
ГРАФ ГОРОХОВ.
Всем отпуски в город. Двенадцать человек моего срока отпросились определенно в ..... - "А ты, борода?" - добродушно спрашивает меня Сметанин. - "И я схожу." И мысленно прибавил: "Надо же и солдатский ..... посмотреть." Никогда в жизни ни в одном .... не был, кафе-шантаны не в счет, там все по другому. Мысль явилась, что "посмотреть" и есть разврат. А те, кто за делом идут - свято. - "Вы идите к графу Горохову, сплюнув набежавшую слюну, советует Сметанин: - у него - всяких национальностей."
"Граф Горохов" в низке. У ворот солдаты группами стоят, курят, пыхая огоньками папирос, и плюют. Девицы ходят вдоль фасада по улице и грудью в упор останавливают кто подошел вновь. И, с угрозой словно, обещают: - "Идем со мной. Хорошо будет!" Дальше вся улица в фонарях. Конкуренция. Единственный товар, с которым, повидимому, невозможна спекуляция.
Граф Горохов в пышной седой гриве. Борода апостола. Золотые очки. В стеганом халате. Взвесил меня взглядом: - "Вы бы прошли в "Аполло" дальше, там интеллигентнее." - "Мне не надо, я ради любопытства." - "Чего ж, вот все мое хозяйство." Повел рукой. Подвал. По среди корридор. Переборки из нового теса не до верха, двери плохой работы. Беженец. Было в Вильне "прекрасное" заведение. Все пришлось бросить. Обстановка "ампир". Девушек дорогой расхватали. Просил помощи. "Ведь на оборону работаем." Отказали.
Я заглянул в одну из пустых каморок. - "Изволите видеть, каютка, а не комната." На гвозде висит какое то отребье. Голая койка. Жестяная керосиновая лампочка на стене. В изголовьи образок.
Граф Горохов вздыхает: "Ничего не попишешь, надо как-нибудь перетерпеть трудное время... А впрочем, есть у меня, так сказать на комиссии, девчонка почище. Держу для случая. Не опоганена еще. Редкость по нынешним временам. И не дорого бы взял. Кричать не станет, ручаюсь."
Обиделся, что я отклонил выгодное предложение, хихикнул неприязненно: "Воображением действуете?" Мне стало стыдно перед ним. Вышел из подвала. Красные фонари. Небо темное, высыпали звезды. Небо в накожной болезни. Небо в сифилисе.
--------------
Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.
--------------
Снег - особая русская стихия. Не то, что они белым забелелися и не безкрайность их льдистых просторов, а вот так побарахтаться по пояс в снегу. Рыхлый, сыпучий, неверный, всегда неожиданно уступчивый и вдруг непреклонный. От этих перемен такая напряженная неуверенность в каждом шагу, что сто сажен по снегу целиком - куда труднее пяти верст по дороге. Итти бродом, или плыть - легче.
--------------
Возвращались вечером с плаца. Гляжу, по правому тротуару устало поднимается в гору она, я узнал ее сразу по стану и походке. В шведской куртке, на голове повязка. Крикнул: - "Ольга! Ольга Петровна!" Оглянулась в нашу сторону: она. Смотрит в ряды, ускорила
шаг, идет вровень с нами и, видно, не догадывается, недоумевает, кто ее окликнул. - "Твоя?" - спрашивает Коротин. - "Да. Возьми винтовку. Я взводному скажусь." Отдал ружье, подбегаю к ней, протягиваю руку. Откачнулась. - "Странно, бритый." - "Да я, я. Поверьте. Вы как сюда попали?" - "Пьяный прапор завез... Вы в каком?.. Я приду. Завтра." Крепко пожала руку.
--------------
(Из отрывного календаря). Коронованных Габсбургов хоронят так. Ночью, при свете факелов монахи в рясах, подпоясанных веревками, выносят гроб к фамильному склепу. Двери склепа наглухо закрыты. Обер-гоф-маршал три раза ударяет в дверь жезлом: - "Отворите." - "Кто там?" - "Его величество, светлейший император Франц." - "Такого я не знаю". - "Император Австро-Венгрии, апостолический король Венгрии". - "Такого я не знаю". Еще три удара жезлом о бронзовую дверь. "Кто там?" - "Грешный человек, наш брат Иосиф..." Двери склепа медленно раскрываются... В этом обряде есть что то половинчатое. "Гнев венчанный." Иоанн был праведнее в своих монашеских затеях. Я помню похороны Александра III. Тут ложь была доведена до конца. И похороны были царственны. В гробу лежал, хотя и истлевая, "тяготеющий над царствами кумир."
--------------
Вспомнилось: в первый вечер в казарме ко мне подошел после поверки какой то солдат в очках и вывел меня на двор, увидев, что мне плохо. На плацу я слышал крики и пение, но странно: не видел тех, кто кричал и пел. Площадь для меня была пуста. Будто только мы с тем солдатом вдвоем ходим вдоль дороги, обтыканной стрижеными тополями. Солдат с утомленной грустью мне рассказывает, мигая под очками, что в казарме живется тяжко, что без денег ничего сделать нельзя, его комиссия смотрела дважды, признали оба раза негодным для строя, записали кандидатом в писаря - и вот полгода валяется на нарах без дела. Воздух на ветру тогда меня оживил. Потом я ни разу не встретил этого солдата и не вспоминал до нынешнего дня - а в одном дому и сколько раз в день по одной лестнице. Наверно, и он меня тогда к утру забыл, совсем забыл... Спасибо ему.
--------------
Фельдфебель наигранным каким то голосом выкликнул меня: - "На носках! К тебе пришли..." Ольга. - "Пойдемте ко мне. Я уж вас отпросила." Фельдфебель: - "К семи утра, чтобы быть на плацу." Я растерянно глянул на Ольгу. - "Ерунда. Сколько не видались. Поговорим."
"Куда же. В "приличное" место меня не пустят." - "Ко мне. Я - в "Европейской..."
Дико после казармы - чистая комнатка, коврик перед опрятной постелью, электрическая лампочка под зеленым абажуром на столике. Официант - в синем фартуке. Ушел. Я протянул Ольге руки. - "Тс! Подожди." Достала из маленького порт - папиросу, пошарила в сумочке - маленький аптекарский флакончик, скрутила меж пальцами комочек ваты, намочила из флакончика и затолкала в папиросу. - "Кури." - "Я не курю." - "Ерунда." И себе тоже. Блаженно затянулась, подошла, мягко прильнула и окадила мне лицо изо рта дымом. Что за манеры! Раньше такого не было, что то новое, чужое. - "Ерунда." Зажигаю папиросу об ее огонек, курю. Непонятный привкус. Ольга сгорбилась, пригнулась к коленам, жадно сосет папиросу, глотает дым. Швырнула окурок на пол, выпрямилась, омыла лицо руками и кинула мне на плечи руки. - "Теперь поговорим." Я смотрю ей в глаза, торопливо жгу папиросу, меня колышет неиспытанное волнение и легкая судорога свела колени.
--------------
- "Вставай, вставай." Блаженно тянусь и сквозь сладость вдруг слышу: где то невдалеке бьет барабан. Отталкиваю Ольгу. Омерзительно. А она смеется: - "Солдата как же разбудить." Протягивает: - "Папиросочку!" Закуриваю. Голова светлеет. В утреннем сумраке - милое лицо в пятнах сквозь пудру, с глазами мерклыми, в темных кругах. Она сидит на постели, завернувшись в одеяло. - "У тебя есть деньги?.. Я сегодня еду. Дай взаймы." - "Сколько?" - "Пятьдесят, ну: тридцать." - "Куда?" - "В госпиталь на рижском фронте." Я даю ей деньги. Она их торопливо прячет в чулок. Профессиональный жест ..... Гонит меня: - "Иди, опоздаешь!"
--------------
На тактических занятиях. За городом в десяти верстах. Окопы. Проволока. Все засыпано снегом. В окопы намело. Так будет через год и с теми окопами, где сейчас идет борьба. Пустыня.
Объяснения прапорщика моему товарищу по звену: - "Вот ты сейчас стоишь выше. Совершенно ровной местности не встречается. На поверхности земли есть горы, холмы, лощины, овраги, ямы и тому подобные неровности. Они имеют огромное значение на войне..." Он говорит все это ровным и скучным голосом и, так же скучая, его слушает солдат. Прапорщик говорит наверное слово в слово по какому-нибудь руководству, точно урок гимназический отвечает. Но ведь солдат то не экзаменатор. Книжки той он и не видывал. Но
наверное знает и без книжки, что "с горы виднее". А прапорщик спрашивает: - "Понял?" - "Так точно, ваше благородие" - смущенно отвечает мужик. И наверное думает: - "Вот чему их, дармоедов, в школе прапорщиков учили."
Лежу на животе, на снежном сугробе. Лежим долго, потому что у всех, начиная с прапорщиков, безнадежная тоска, что мы так только убиваем время, тянем зачем-то волынку.
Сначала застывают колени, будто к ним приделали деревяшки. Потом холод через живот начинает проникать внутрь медленно и настойчиво. Почти два часа лежим в звене. Легонькая метелица намела у меня с правого бока сугробик. Винтовка, ствол жжет сквозь перчатку. Лучше так же лежать где-нибудь на фронте, чем тут. Стараюсь развлечься, вспоминая ночь в "Европейской". Но не греет. И четкости в памяти нет.
Бывают тучи - с вихрем, пылью, громом и пугающим блеском молний, - а упадет две-три крупных капли. Так было с нею раньше. Ходишь, ходишь несытой тучей. А тут вдруг "как бы резвяся и играя" пролился шумящим потоком, и солнце сверкнуло и все блестит, шумят еще, иссякая мутные ручьи, и напоенная легко дышит земля... Но зачем же деньги в чулок. И это: "Прапор завез..." Война ее научила тому, о чем матроны и не догадываются, а даже у графа Горохова знают те, что с угрозой обещают: "Хорошо будет." - Мерзость.
Пальцы коченеют, не держат карандаш.
--------------
В казарме. Ольга уехала, закинув записку. Лежу и хочу думать о ней, но мысль сама отходит в сторону. Обычно воспоминание растягивает радость: плывут по глади сонного пруда едва заметные круги от падения камня. И уж глаз их не различает, а докатилось до прибрежных камышей и зашелестят стебли от неуловимого волнения.
ЗАБОЛЕТЬ.
Мечта у всех - заболеть и "как следует". Сметанин, синий от холода, трясется и отчаянно лает на ветер: - "И что это за чудо, еее... ..., дома бы сдох давно... ... ... - а тут хоть бы что." Заболевают люди относительно здоровые и казалось бы закаленные: мужики, чернорабочие. А интеллигенты заморыши и городские рабочие - хоть бы что. Тоже и с прививками. Из простонародья и ждали прививок с беспокойством, прямо с тоской. И после прививок без притворства
хворали. Люди же более развитые, хотя и явно слабые, переносили прививки на ногах и совсем легко.
--------------
Мысль лукаво обходит недавнее и обращается к воспоминаньям дальним. В "Стрельне". Ранний час. Никого еще нет. Мы приехали на "голубчике". В саду одна барышня с цветами. Сидим под крикливо зелеными под ярким светом электричества разлапыми листами пальм. Бурчит фонтан. Кофе. Коньяк. Я говорю. Она слушает благосклонно. Вдруг в кустах кто-то прыснул смехом, и двое мальчишек подручных в белых фартуках порскнули. От нечего делать подслушивали нас. Какой должно быть я молол вздор! А она слушала серьезно и будто забыла про свои оголенные плечи и руки.
--------------
Пленные катят по рельсам вагонетку с углем. Смотрят на нас (проходим мимо), говорят что-то промеж себя и хохочут. Неужели мы им только смешны? И как же не смешно: "Ногу!" И мы, подобно индюкам: - "Раз. Два. Три." Или этот лай скороговоркой тысячи мужских грудей: - "Здражала, вашеродие!"
--------------
О том, что женщины до пленных добры. Бражкин говорит так: "Бабе в нем власть да сласть. Она его и побьет, и горшки мыть - мужу в ем отомщает. И коли сама захочет, а не то чтобы он." Семенов (задумчиво): "Придешь домой, бабу переучивать придется." - "Смотри, кабы она тебя не переучила." - "Баба не та будет. Это я вам верно говорю. Избаловались бабенки. Которая и австрияка не пробовала, все равно по примеру прочих избаловалась." - "А если дети?" - "Что-ж дети. Чай не "липовые." - "Какие?" - "Жеребята липовые бывают. Без жеребца. Приедет ветеринар: прыск и готово." - "Душ больше. Который мужик уж третий год на войне. А землей по войне по сыновьям наделять будут. Видал?" - "От пленного, спроси стариков, всегда мальчишка происходит." - "Пленный он - гулевой." - "Так разве не обидно?" - "Чего же обидно. Наши чай в Ермании тоже не в кулак сморкаются." - "Лучше польки, я тебе откровенно скажу, нет." - "А немки?" - "Да ничего и немки. Мертвоваты. Которые из евреек, те потуже."
--------------
Правила приема на военную службу подлежат пересмотру. Если бы при приеме судили правильно, то излишня была бы и система казарменного отбора. И можно бы прямо обучать, а не тренировать. Повторяется то же, что с русским зерном. Военная селекция необходима
(в самой гуще населения, в школе и т.д.). Чтобы "на рынок" поступало отборное зерно. Без мусора. На сборных пунктах мобилизации у нас происходит ветеринарный, а не военно-врачебный осмотр. Еще у военных членов комиссий и у старых полицейских врачей есть глаз на солдата. А молодые врачи, особенно из мобилизованных смотрят на новобранца с точки зрения анатомической эстетики.
НАЧАЛО ВОЙНЫ.
Похоже на весеннюю промоину в легкой земле. Посреди памяти образовался какой-то провал. Мутная темная кипучая река роет все глубже, подмывает и обрушивает берега. На этом берегу я борюсь, чтобы удержать воспоминание, не утратить связи с недавно былым. Память трепещет как осинка, едва опахнутая листвой, над весенним яром. Дальше - мутная волна. Она уже смыла два года жизни, проведенных в безысходной тревоге за Россию. От тревоги осталась пустота. А на том берегу, как ясно я вижу первый день войны в Петербурге. В старом "Дононе". Что-то сладко и фальшиво пели брюнеты в шутовских, якобы неаполитанских нарядах, строча на мандолинах. И тут в зал хлынула толпа сегодня произведенных офицеров. С ними один бородач - капитан в роли любимого дядьки. Все закружили. Куда-то пропали неаполитанские, нищие попрошайки у столов. У рояля подпоручик. "Из-за острова на стрежень..." Скатерти залили вином. И крашеных девиц не видно. Чокаемся. Один с бокалом в руке - серьезный, недоступный - не чокается, а только чопорным жестом поднимает свой бокал... Милый мальчик, где сомкнулись твои гордые уста вечным молчанием? Петрысь кричал: - "Смотрите, бейте их как следует! А то мы сами пойдем!" - "Не придется" - спокойно улыбаясь ответил ихний дядька... Тогда у меня в руке сломалась тонкая ножка бокала и острая заноза в палец. Не мог извлечь. Вот и теперь нажму - боль в самом пучке пальца.