Страница:
Любовные увлечения Нерона и смерть Агриппины
Между тем обстановка во дворце становилась все тревожнее. Нерон, еще до своего воцарения успевший жениться на дочери Клавдия Октавии, не испытывал к супруге ни тени привязанности и вскоре увлекся отпущенницей по имени Акте. Сенека понимал, что любовный роман мог спровоцировать в душе Нерона бурный кризис и вызвать глубокие изменения всей его личности. Из осторожности он не стал противодействовать этой связи, не желая настраивать против себя молодую женщину и без нужды давить на принцепса, которому тогда едва исполнилось 18 лет. Мало того, он потихоньку помогал влюбленным, поручив своему другу Серену официальное покровительство над Акте. Но вскоре первая любовь принцепса прошла, и он завел себе новую пассию, на сей раз обратив свой взор на женщину своего круга — Поппею Сабину.
Роман с Поппеей начался, по всей видимости, в 58 году, примерно в то время, когда шел процесс по делу Свиллия. Отцом Поппеи был Т. Оллий, друг Сеяна, после опалы последнего разделивший с ним его участь. Не желая лишний раз будить дурные воспоминания, она взяла родовое имя матери. Уцелевший осколок той партии, что преследовала Германика, но была разгромлена благодаря вмешательству Антонии, Поппея видела в Агриппине дважды соперницу. Поэтому не приходится удивляться, что она всячески поощряла зарождавшуюся страсть Нерона, используя против внучки Антонии оружие, к которому столь часто прибегала и сама Агриппина. Кроме власти как таковой Поппею привлекала восхитительная возможность отомстить за свою семью, низринув последнюю представительницу проклятого клана и подчинив себе внука Германика. Агриппина все это понимала. Если прежде она скрепя сердце терпела связь сына с Акте и даже лицемерно изображала из себя сообщницу своей «невестки», надеясь перетянуть ее на свою сторону и вывести из-под влияния Сенеки, то теперь, почувствовав смятение, припомнила весь опыт прежних интриг и решилась пустить в ход маневр, столь удачно сработавший с Клавдием. Агриппина задумала соблазнить собственного сына.
Перед лицом этих драматических событий, вновь угрожавших превратить молодого принцепса (зимой 58/59 года ему, напомним, шел двадцать первый год) в игрушку собственных прихотей, Сенека не сидел сложа руки. Как и в предыдущий раз, он прибегнул к помощи Акте, поручив ей припугнуть Нерона, уже готового поддаться искушению и совершить инцест с собственной матерью. Довод, который Сенека подсказал Акте и против которого Нерон не смог бы устоять, состоял в следующем: солдаты (читай: преторианская гвардия) не станут хранить верность императору, повинному в преступном кровосмесительстве.
Действительно, Нерон начал все больше отдаляться от матери, соответственно все глубже подпадая под влияние Поппеи, методично продолжавшей плести собственную интригу. Рассказ Тацита о разговорах, которые все эти месяцы Поппея вела с Нероном, выглядит весьма правдоподобно, и, даже делая скидку на литературную условность этого пересказа, легко догадаться, что женщина, остававшаяся законной супругой Отгона, преследовала одну-единственную цель — стать женой императора. Вместе с тем Нерон понимал, что его собственная жена Октавия, не будившая в нем никаких теплых чувств, представляла, хоть, может быть, и невольно, известную «политическую» силу. По традиции, идущей от Юлиев и Клавдиев, она передавала супругу ту самую легитимность власти, какой когда-то Юлия Старшая одарила Марцелла. Прежде чем обручиться с Нероном, Октавия считалась невестой Л. Юния Силана, правнука той самой Юлии. Для своего будущего супруга она олицетворяла обещание Империи, и именно по этой причине Агриппина настояла, чтобы Клавдий порвал помолвку дочери с Силаном. Вслед за Британником Октавия сделалась в руках Агриппины инструментом шантажа. Перед Нероном, как мы видим, стояла невероятно сложная задача. Свою конечную цель он сознавал ясно: угодить Поппее и сделать ее законной супругой. Для этого приходилось жертвовать Октавией, чего никогда не позволила бы Агриппина, терявшая в ее лице свое последнее оружие. С другой стороны, у самой Октавии имелось немало сторонников из числа римских граждан. Вполне естественно, что в конце концов принцепс воспылал желанием раз и навсегда избавиться от шантажа со стороны Агриппины. Осуществив это, он затем намеревался публично скомпрометировать Октавию и уже без всякого риска добиться развода. Так все и случилось, хотя на исполнение задуманного ушло почти три года: убийство Агриппины произошло в середине марта 59 года (во время празднеств в честь Минервы), а развод с Октавией состоялся лишь в 62 году.
Древние историки, наиболее враждебно настроенные к Сенеке, с уверенностью заявляют, что именно он подбил Нерона на убийство собственной матери. Тацит приводит свою версию, гораздо менее прямолинейную и явно более соответствующую тому, что нам известно о Сенеке. Что ни говори, с позиций стоической морали довольно затруднительно оправдать убийство матери, даже если допустить, что в ее личности воплотилась угроза гражданскому миру. Между тем именно к этой аргументации вынужден был прибегнуть Сенека, когда в результате неумного поведения принцепса, выбиравшего для осуществления своих целей совершенно неподходящие методы, смерть Агриппины стала неизбежной. Маловероятно, что Сенека выступил в роли вдохновителя покушения, но не быть его соучастником он, конечно, не мог. В ночь, когда разыгралась эта драма, в Мизенах собрался закрытый совет, на котором в адрес Агриппины прозвучали обвинения в организации заговора. Она находилась в это время на своей собственной вилле, но, конечно, понимала, что происходит. Новые обстоятельства совершенно изменили содержание стоявшей перед Сенекой нравственной проблемы. И прежде ему не приходилось сомневаться, что Агриппина являет собой угрозу гражданскому согласию, однако до сих пор эта угроза носила потенциальный характер, и бороться с ней следовало с помощью дозволенных средств: опираясь на Бурра и других противников Агриппины из числа советников, отвечать интригой на интригу. Но теперь вопрос перешел в плоскость дилеммы: либо гибель женщины, известной своей беспощадностью, либо военный мятеж. Опасность мятежа существовала отнюдь не только в воображении философа, и мятеж действительно вспыхнул после смерти Нерона, в 68 году, как прежде он случился после убийства Калигулы. Страх перед солдатским бунтом довлел над всей политической жизнью Рима с тех самых пор, как Тиберий неосмотрительно выстроил казармы преторианской гвардии возле самых городских ворот.
Между тем известно, что после Сократа все философские учения, а стоицизм в особенности, считали гражданскую войну высшим злом. Гекатон посвятил изучению этого вопроса сочинение, которое стало источником трактата «О благодеяниях». Сенека пошел еше дальше и дополнил приведенный Гекатоном пример Каллистрата высказыванием Рутилия Руфа, который говорил, что предпочитает видеть свою родину скорее виновной, нежели несчастной, имея в виду, что в случае победы Суллы римляне вынуждены были бы призвать назад всех изгнанников. Суть дела состоит в том, что гражданская распря противоречит основополагающему закону человеческой природы — единству людей (conciliatio hominum).Она есть абсолютное зло, и любое другое зло, даже убийство может сделаться необходимостью перед лицом долга по сохранению мира. Уже Цицерон, следуя за Панетием, писал, что целью законов и их смыслом является стремление поддерживать нерушимость гражданского союза; тот, кто посягает на это, должен караться смертью, ссылкой, тюрьмой и лишением имущества. Да, Агриппина пока не развязала гражданскую войну, но было очевидно, что она неизбежно сделает это. Отныне она превратилась в государственную преступницу и заслуживала гибели. Сенека не считал себя вправе судить Нерона, не говорил, что, если бы не неудачное покушение, предпринятое последним против матери, вовсе не потребовалось бы делать то, что пришлось сделать, и можно было совсем другими средствами помешать Агриппине стать действительно опасной. Он нигде не подчеркивал, что решающую роль во всем этом деле сыграло влияние Поппеи и что главная ответственность в конечном счете ложилась на самого Нерона, на его невероятную слабость или, если судить со снисхождением, моральную несостоятельность перед лицом жестокого соперничества обеих женщин. В этих обстоятельствах необходимо было опередить Агриппину, даже рискуя возложить ответственность за преступление на того, кто его задумал, хотя суровой государственной необходимости в его совершении еще не было.
В книгах Сенеки, написанных уже после этого кризиса, слышны отзвуки мучивших его угрызений совести, например утверждение, что в человеческих взаимоотношениях над всеми прочими соображениями должно превалировать благоденствие родины. Более конкретное выражение тех же мыслей мы находим в критическом анализе понятия сыновней благодарности — основе того почитания, какого заслуживают отец и мать. Благодетельная роль отца и матери, учит Сенека, может быть сведена на нет, если отец или мать принесли своему ребенку вреда больше, нежели блага, которое даровали вместе с жизнью. Преступление Агриппины не снимает ответственности с Нерона, но полностью оправдывает Сенеку: убийство матери не всегда противозаконно, и его оценка зависит от конкретных обстоятельств. Чуть дальше Сенека пишет: «Благодеяние не подчиняется никаким писаным законам, оно целиком во власти моего личного суждения; я вправе сравнивать количество добрых и злых услуг, оказанных мне тем или иным человеком, и исходя из этого решать, я его должник или он мой». Кажется совершенно очевидным, что благодеяния Агриппины по отношению к Нерону — и к самому Сенеке — выглядели слишком легковесно по сравнению с той опасностью, какую в данных обстоятельствах ее жизнь представляла для государства. К тому же, если оставить в стороне тот факт, что Агриппина дала Нерону жизнь, большая часть ее «благодеяний» сыну диктовалась корыстью. И Сенека задается вопросом о том, в какой мере позволительно говорить о благодарности, когда имеешь дело с благодетелем, который больше всего озабочен собственными интересами: «Тот, кто думает лишь о себе и оказывает нам услугу только потому, что не видит иного способа оказать услугу самому себе, — такой человек кажется мне похожим на рачительного хозяина, пекущегося о прокорме для своего стада и зимой, и летом... Как сказал Клеанф, есть большая разница между благодеянием и торговой сделкой».
Возможно, подобные мысли занимали Сенеку той трагической ночью в Мизенах.
Но рассуждения Сенеки, основанные на «чувстве уместности» — еще одной стоической добродетели, какими бы весомыми они ни выглядели с точки зрения его совести, вряд ли могли избавить от душевной муки Нерона. Чувство жестокого раскаяния преследовало того на протяжении многих месяцев, и древние историки не отказали себе в удовольствии описать его переживания в самых драматических тонах. Отнюдь не случайно в «Письмах к Луцилию» Сенека настойчиво подчеркивает, что такая вещь, как угрызения совести, является реально существующей, мало того, она играет огромную роль во внутренней жизни человека. Ранний стоицизм расценивал угрызения совести как слабость, порожденную ложными суждениями, следовательно, неведомую мудрецу. Напротив, эпикурейцы считали угрызения совести вполне реальным чувством, но трактовали его с позиций, вызвавших решительное несогласие Сенеки. Провинившийся человек, учит Сенека, испытывает чувство глубокого беспокойства не потому, что боится разоблачения или наказания, а потому, что совершенный неблаговидный поступок сам по себе рождает в душе непреодолимое чувство вины (paenitentia).Зло — ржавчина души, дурное семя, из которого не может взрасти ничего, кроме боли, подобно тому, как из оливковой косточки всегда вырастает олива, и никогда — смоковница. В этом вопросе Сенека, вне всякого сомнения, опирался на физическое учение о добрых и злых делах, лежащее в русле ортодоксального стоицизма. Он не вносит ничего нового в это учение, но примечательно другое — он уделяет анализу этого чувства такое большое внимание, какого до него не уделял ни один представитель школы.
Не так давно появились исследования, посвященные теме «больной совести» у Сенеки — одной из излюбленных тем философа. Авторы этих работ не только справедливо указывают на эпикурейские корни, из которых берет начало проводимый Сенекой анализ (действительно, каждый раз, когда встает необходимость проиллюстрировать стоические силлогизмы, Сенека использует конкретные примеры психологического порядка), но также доказывают, что немалую роль в формировании этой концепции сыграла традиция греческих моралистов, предшественников Эпикура. Следует отметить и еще одно обстоятельство. Идея раскаяния хоть и возникает в творчестве Сенеки до кризиса 59 года, но носит здесь гораздо менее ощутимый, менее «насущный» характер, практически целиком ограничиваясь традиционной темой страданий, которыми терзается тиран. Или, скажем, в трактате «О счастливой жизни» совесть и вовсе названа источником счастья, поскольку служит выражением чувства собственной добродетели. Иное дело после 59 года. Теперь уже совесть становится источником страданий для человека, совершившего преступление. Такая трактовка появляется не только в «Письмах к Луцилию», но и в трактате «О благодеяниях». Можно с достаточной степенью достоверности предположить, что акцент на теме «больной совести» усилился не в результате ознакомления Сенеки с каким-либо новым философским источником, а в результате напряженного осмысления опыта, пережитого Нероном.
Эта гипотеза кажется нам тем более вероятной, что в том же самом трактате «О благодеяниях» автор определенно ссылается и на опыт собственного пребывания при дворе Нерона. Целая пространная глава посвящена тому, какие услуги приближенные могут оказывать принцепсу и чего последний оказывается в жизни лишен. Сенека пишет о лживости царедворцев, которые льстят, вместо того чтобы советовать, и о последствиях их лжи; о бессмысленных войнах; о нарушении согласия; о безмерном тщеславии. За каждым словом, написанным Сенекой в эти последние годы его жизни, когда со смертью Бурра пришел конец и его власти (как свидетельствуют знаменитые строки Тацита), стоят реальные факты. Бессмысленная война — это, бесспорно, возобновление военных действий в Армении, неосторожно доверенное Цезеннию Пету и завершившееся кровавым поражением. Порушенное согласие — это охлаждение Нерона к Сенеке и, что еще хуже, разрыв с Тразеей, случившийся в 63 году, как ни призывал философ принцепса не ссориться с самым влиятельным членом сенаторской партии.
Точно так же в «Письмах к Луцилию» зачастую содержатся ссылки на реальные события и происшествия, из которых Сенека извлекал уроки. Разумеется, повседневная жизнь не довлеет в них над философской мыслью, но придает ей гораздо большую, нежели в предшествующих сочинениях, основательность и остроту.
Роман с Поппеей начался, по всей видимости, в 58 году, примерно в то время, когда шел процесс по делу Свиллия. Отцом Поппеи был Т. Оллий, друг Сеяна, после опалы последнего разделивший с ним его участь. Не желая лишний раз будить дурные воспоминания, она взяла родовое имя матери. Уцелевший осколок той партии, что преследовала Германика, но была разгромлена благодаря вмешательству Антонии, Поппея видела в Агриппине дважды соперницу. Поэтому не приходится удивляться, что она всячески поощряла зарождавшуюся страсть Нерона, используя против внучки Антонии оружие, к которому столь часто прибегала и сама Агриппина. Кроме власти как таковой Поппею привлекала восхитительная возможность отомстить за свою семью, низринув последнюю представительницу проклятого клана и подчинив себе внука Германика. Агриппина все это понимала. Если прежде она скрепя сердце терпела связь сына с Акте и даже лицемерно изображала из себя сообщницу своей «невестки», надеясь перетянуть ее на свою сторону и вывести из-под влияния Сенеки, то теперь, почувствовав смятение, припомнила весь опыт прежних интриг и решилась пустить в ход маневр, столь удачно сработавший с Клавдием. Агриппина задумала соблазнить собственного сына.
Перед лицом этих драматических событий, вновь угрожавших превратить молодого принцепса (зимой 58/59 года ему, напомним, шел двадцать первый год) в игрушку собственных прихотей, Сенека не сидел сложа руки. Как и в предыдущий раз, он прибегнул к помощи Акте, поручив ей припугнуть Нерона, уже готового поддаться искушению и совершить инцест с собственной матерью. Довод, который Сенека подсказал Акте и против которого Нерон не смог бы устоять, состоял в следующем: солдаты (читай: преторианская гвардия) не станут хранить верность императору, повинному в преступном кровосмесительстве.
Действительно, Нерон начал все больше отдаляться от матери, соответственно все глубже подпадая под влияние Поппеи, методично продолжавшей плести собственную интригу. Рассказ Тацита о разговорах, которые все эти месяцы Поппея вела с Нероном, выглядит весьма правдоподобно, и, даже делая скидку на литературную условность этого пересказа, легко догадаться, что женщина, остававшаяся законной супругой Отгона, преследовала одну-единственную цель — стать женой императора. Вместе с тем Нерон понимал, что его собственная жена Октавия, не будившая в нем никаких теплых чувств, представляла, хоть, может быть, и невольно, известную «политическую» силу. По традиции, идущей от Юлиев и Клавдиев, она передавала супругу ту самую легитимность власти, какой когда-то Юлия Старшая одарила Марцелла. Прежде чем обручиться с Нероном, Октавия считалась невестой Л. Юния Силана, правнука той самой Юлии. Для своего будущего супруга она олицетворяла обещание Империи, и именно по этой причине Агриппина настояла, чтобы Клавдий порвал помолвку дочери с Силаном. Вслед за Британником Октавия сделалась в руках Агриппины инструментом шантажа. Перед Нероном, как мы видим, стояла невероятно сложная задача. Свою конечную цель он сознавал ясно: угодить Поппее и сделать ее законной супругой. Для этого приходилось жертвовать Октавией, чего никогда не позволила бы Агриппина, терявшая в ее лице свое последнее оружие. С другой стороны, у самой Октавии имелось немало сторонников из числа римских граждан. Вполне естественно, что в конце концов принцепс воспылал желанием раз и навсегда избавиться от шантажа со стороны Агриппины. Осуществив это, он затем намеревался публично скомпрометировать Октавию и уже без всякого риска добиться развода. Так все и случилось, хотя на исполнение задуманного ушло почти три года: убийство Агриппины произошло в середине марта 59 года (во время празднеств в честь Минервы), а развод с Октавией состоялся лишь в 62 году.
Древние историки, наиболее враждебно настроенные к Сенеке, с уверенностью заявляют, что именно он подбил Нерона на убийство собственной матери. Тацит приводит свою версию, гораздо менее прямолинейную и явно более соответствующую тому, что нам известно о Сенеке. Что ни говори, с позиций стоической морали довольно затруднительно оправдать убийство матери, даже если допустить, что в ее личности воплотилась угроза гражданскому миру. Между тем именно к этой аргументации вынужден был прибегнуть Сенека, когда в результате неумного поведения принцепса, выбиравшего для осуществления своих целей совершенно неподходящие методы, смерть Агриппины стала неизбежной. Маловероятно, что Сенека выступил в роли вдохновителя покушения, но не быть его соучастником он, конечно, не мог. В ночь, когда разыгралась эта драма, в Мизенах собрался закрытый совет, на котором в адрес Агриппины прозвучали обвинения в организации заговора. Она находилась в это время на своей собственной вилле, но, конечно, понимала, что происходит. Новые обстоятельства совершенно изменили содержание стоявшей перед Сенекой нравственной проблемы. И прежде ему не приходилось сомневаться, что Агриппина являет собой угрозу гражданскому согласию, однако до сих пор эта угроза носила потенциальный характер, и бороться с ней следовало с помощью дозволенных средств: опираясь на Бурра и других противников Агриппины из числа советников, отвечать интригой на интригу. Но теперь вопрос перешел в плоскость дилеммы: либо гибель женщины, известной своей беспощадностью, либо военный мятеж. Опасность мятежа существовала отнюдь не только в воображении философа, и мятеж действительно вспыхнул после смерти Нерона, в 68 году, как прежде он случился после убийства Калигулы. Страх перед солдатским бунтом довлел над всей политической жизнью Рима с тех самых пор, как Тиберий неосмотрительно выстроил казармы преторианской гвардии возле самых городских ворот.
Между тем известно, что после Сократа все философские учения, а стоицизм в особенности, считали гражданскую войну высшим злом. Гекатон посвятил изучению этого вопроса сочинение, которое стало источником трактата «О благодеяниях». Сенека пошел еше дальше и дополнил приведенный Гекатоном пример Каллистрата высказыванием Рутилия Руфа, который говорил, что предпочитает видеть свою родину скорее виновной, нежели несчастной, имея в виду, что в случае победы Суллы римляне вынуждены были бы призвать назад всех изгнанников. Суть дела состоит в том, что гражданская распря противоречит основополагающему закону человеческой природы — единству людей (conciliatio hominum).Она есть абсолютное зло, и любое другое зло, даже убийство может сделаться необходимостью перед лицом долга по сохранению мира. Уже Цицерон, следуя за Панетием, писал, что целью законов и их смыслом является стремление поддерживать нерушимость гражданского союза; тот, кто посягает на это, должен караться смертью, ссылкой, тюрьмой и лишением имущества. Да, Агриппина пока не развязала гражданскую войну, но было очевидно, что она неизбежно сделает это. Отныне она превратилась в государственную преступницу и заслуживала гибели. Сенека не считал себя вправе судить Нерона, не говорил, что, если бы не неудачное покушение, предпринятое последним против матери, вовсе не потребовалось бы делать то, что пришлось сделать, и можно было совсем другими средствами помешать Агриппине стать действительно опасной. Он нигде не подчеркивал, что решающую роль во всем этом деле сыграло влияние Поппеи и что главная ответственность в конечном счете ложилась на самого Нерона, на его невероятную слабость или, если судить со снисхождением, моральную несостоятельность перед лицом жестокого соперничества обеих женщин. В этих обстоятельствах необходимо было опередить Агриппину, даже рискуя возложить ответственность за преступление на того, кто его задумал, хотя суровой государственной необходимости в его совершении еще не было.
В книгах Сенеки, написанных уже после этого кризиса, слышны отзвуки мучивших его угрызений совести, например утверждение, что в человеческих взаимоотношениях над всеми прочими соображениями должно превалировать благоденствие родины. Более конкретное выражение тех же мыслей мы находим в критическом анализе понятия сыновней благодарности — основе того почитания, какого заслуживают отец и мать. Благодетельная роль отца и матери, учит Сенека, может быть сведена на нет, если отец или мать принесли своему ребенку вреда больше, нежели блага, которое даровали вместе с жизнью. Преступление Агриппины не снимает ответственности с Нерона, но полностью оправдывает Сенеку: убийство матери не всегда противозаконно, и его оценка зависит от конкретных обстоятельств. Чуть дальше Сенека пишет: «Благодеяние не подчиняется никаким писаным законам, оно целиком во власти моего личного суждения; я вправе сравнивать количество добрых и злых услуг, оказанных мне тем или иным человеком, и исходя из этого решать, я его должник или он мой». Кажется совершенно очевидным, что благодеяния Агриппины по отношению к Нерону — и к самому Сенеке — выглядели слишком легковесно по сравнению с той опасностью, какую в данных обстоятельствах ее жизнь представляла для государства. К тому же, если оставить в стороне тот факт, что Агриппина дала Нерону жизнь, большая часть ее «благодеяний» сыну диктовалась корыстью. И Сенека задается вопросом о том, в какой мере позволительно говорить о благодарности, когда имеешь дело с благодетелем, который больше всего озабочен собственными интересами: «Тот, кто думает лишь о себе и оказывает нам услугу только потому, что не видит иного способа оказать услугу самому себе, — такой человек кажется мне похожим на рачительного хозяина, пекущегося о прокорме для своего стада и зимой, и летом... Как сказал Клеанф, есть большая разница между благодеянием и торговой сделкой».
Возможно, подобные мысли занимали Сенеку той трагической ночью в Мизенах.
Но рассуждения Сенеки, основанные на «чувстве уместности» — еще одной стоической добродетели, какими бы весомыми они ни выглядели с точки зрения его совести, вряд ли могли избавить от душевной муки Нерона. Чувство жестокого раскаяния преследовало того на протяжении многих месяцев, и древние историки не отказали себе в удовольствии описать его переживания в самых драматических тонах. Отнюдь не случайно в «Письмах к Луцилию» Сенека настойчиво подчеркивает, что такая вещь, как угрызения совести, является реально существующей, мало того, она играет огромную роль во внутренней жизни человека. Ранний стоицизм расценивал угрызения совести как слабость, порожденную ложными суждениями, следовательно, неведомую мудрецу. Напротив, эпикурейцы считали угрызения совести вполне реальным чувством, но трактовали его с позиций, вызвавших решительное несогласие Сенеки. Провинившийся человек, учит Сенека, испытывает чувство глубокого беспокойства не потому, что боится разоблачения или наказания, а потому, что совершенный неблаговидный поступок сам по себе рождает в душе непреодолимое чувство вины (paenitentia).Зло — ржавчина души, дурное семя, из которого не может взрасти ничего, кроме боли, подобно тому, как из оливковой косточки всегда вырастает олива, и никогда — смоковница. В этом вопросе Сенека, вне всякого сомнения, опирался на физическое учение о добрых и злых делах, лежащее в русле ортодоксального стоицизма. Он не вносит ничего нового в это учение, но примечательно другое — он уделяет анализу этого чувства такое большое внимание, какого до него не уделял ни один представитель школы.
Не так давно появились исследования, посвященные теме «больной совести» у Сенеки — одной из излюбленных тем философа. Авторы этих работ не только справедливо указывают на эпикурейские корни, из которых берет начало проводимый Сенекой анализ (действительно, каждый раз, когда встает необходимость проиллюстрировать стоические силлогизмы, Сенека использует конкретные примеры психологического порядка), но также доказывают, что немалую роль в формировании этой концепции сыграла традиция греческих моралистов, предшественников Эпикура. Следует отметить и еще одно обстоятельство. Идея раскаяния хоть и возникает в творчестве Сенеки до кризиса 59 года, но носит здесь гораздо менее ощутимый, менее «насущный» характер, практически целиком ограничиваясь традиционной темой страданий, которыми терзается тиран. Или, скажем, в трактате «О счастливой жизни» совесть и вовсе названа источником счастья, поскольку служит выражением чувства собственной добродетели. Иное дело после 59 года. Теперь уже совесть становится источником страданий для человека, совершившего преступление. Такая трактовка появляется не только в «Письмах к Луцилию», но и в трактате «О благодеяниях». Можно с достаточной степенью достоверности предположить, что акцент на теме «больной совести» усилился не в результате ознакомления Сенеки с каким-либо новым философским источником, а в результате напряженного осмысления опыта, пережитого Нероном.
Эта гипотеза кажется нам тем более вероятной, что в том же самом трактате «О благодеяниях» автор определенно ссылается и на опыт собственного пребывания при дворе Нерона. Целая пространная глава посвящена тому, какие услуги приближенные могут оказывать принцепсу и чего последний оказывается в жизни лишен. Сенека пишет о лживости царедворцев, которые льстят, вместо того чтобы советовать, и о последствиях их лжи; о бессмысленных войнах; о нарушении согласия; о безмерном тщеславии. За каждым словом, написанным Сенекой в эти последние годы его жизни, когда со смертью Бурра пришел конец и его власти (как свидетельствуют знаменитые строки Тацита), стоят реальные факты. Бессмысленная война — это, бесспорно, возобновление военных действий в Армении, неосторожно доверенное Цезеннию Пету и завершившееся кровавым поражением. Порушенное согласие — это охлаждение Нерона к Сенеке и, что еще хуже, разрыв с Тразеей, случившийся в 63 году, как ни призывал философ принцепса не ссориться с самым влиятельным членом сенаторской партии.
Точно так же в «Письмах к Луцилию» зачастую содержатся ссылки на реальные события и происшествия, из которых Сенека извлекал уроки. Разумеется, повседневная жизнь не довлеет в них над философской мыслью, но придает ей гораздо большую, нежели в предшествующих сочинениях, основательность и остроту.
Новый Аполлон
Последние годы, проведенные Сенекой при дворе, уже после смерти Агриппины, прошли под знаком постепенной утраты им своего влияния. Нерон ускользал от философа. Да, ему удалось сохранить гражданский мир, но какой ценой! Любовь Поппеи и убийство матери окончательно раскрепостили Нерона. Он совершенно отдалился от своих наставников и начал проводить политический курс, который, если верить Тациту, те вынужденно терпели, но нисколько не одобряли. Впрочем, неизвестно, насколько точно описанное Тацитом соответствует действительно происходившему. Именно в этот период Нерон отдался страстному желанию попробовать себя в роли возничего колесницы и певца, выступающего со сцены, аккомпанируя себе на лире. Тацит как рупор аристократии осуждает принцепса за эти непростительные фантазии и как нечто очевидное утверждает, что Бурр и Сенека их также не одобряли. В то же самое время он признает, что публичные выступления принцепса встречали восторженный прием со стороны черни. Но объяснение, которое он приводит, — дескать, плебс, жадный до удовольствий, радовался, что вкусы принцепса ничем не отличаются от его собственных, — нельзя признать удовлетворительным. Нам кажется, что на самом деле в поведении Нерона после смерти матери нашла выражение вполне осознанная политика, первые проявления которой мы обнаружили в самом начале его правления, то есть в тот же период времени, когда создавался трактат «О милосердии». Нерон, правящий колесницей и играющий на лире, воплощал образ нового Аполлона, нового Гора, то есть исполнял предназначенное ему от рождения. Примечательно, что, если верить Тациту, этот аргумент приводил и сам Нерон. Разве не восхищался чуть более века тому назад Рим Октавианом, явившимся на пир в обличье Аполлона? Разумеется, после Акциума он отказался от того, что сенаторы называли недостойным маскарадом, но от бога-покровителя не отрекался никогда. Единственным, что могло отпугнуть Нерона, а вместе с ним и Сенеку, который, как мы показали, поощрял солнечную теологию, проповедуемую принцепсом, оставалось общественное мнение. Но события, последовавшие за смертью Агриппины, доказали, что народ начал постепенно отходить от традиций прошлого и демонстрировал готовность признать новые формы императорского правления. Враждебный настрой к новшествам проявляли лишь сенаторы-традиционалисты. Сенека, с первых дней существования нового режима сознававший необходимость новой для него опоры, в не меньшей мере понимал и то, что аристократия будет противиться коренным преобразованиям в сфере духовной жизни. Вместе с тем именно в аристократии он видел свою главную опору. Зажатый в тиски возникшей дилеммы, он попытался найти промежуточное решение. Поначалу он дал свое благословение на то, чтобы Нерон являлся народу правящим колесницей. В конце концов, в прежние времена, при Августе, юноши-патриции принимали участие в конных троянских играх, и публичное появление императора в облике, напоминающем о триумфе, могло расцениваться как свидетельство его умелости и величия.
Гораздо большую проблему представляло собой желание Нерона петь со сцены, аккомпанируя себе на лире. По проскальзывающим у Тацита недовольным высказываниям можно догадаться, что осторожная подготовка общественного мнения началась исподволь. Первым шагом стало привлечение на сцену римских всадников и вообще «выходцев из благородных фамилий», призванных если не уничтожить, то хотя бы смягчить предрассудок, согласно которому театральное искусство считалось занятием для людей низкого звания. Начиная с 59 года в обиход вошли «ювеналии» — закрытые игры, устраиваемые частными лицами, и во время этих игр в драматических ролях начали выступать патриции. Для этих же игр, проходивших неподалеку от того места, где разыгрывалась навмахия Августа, в «роще Л. и Г. Цезарей» (lucus L. et С. Caesarum),на берегу озера сооружали крытые переходы, где участники предавались обильным возлияниям. Мы никогда не поймем значения этого празднества и вслед за Тацитом не увидим за ним ничего, кроме разнузданной оргии, если не вспомним, что точно такие же попойки—на берегу реки в крытых переходах и беседках — практиковались в Египте, близ Канопа, одного из рукавов Нила, в честь бога Сараписа. И здесь и там речь шла о прославлении радости жизни, вина, духа «ка» (genius)и вновь обретенной молодости. В самый разгар праздника появлялся Нерон с лирой в руках, в сопровождении кортежа преторианцев, среди которых находился и Бурр. Дион Кассий добавляет, что в их рядах был и Сенека. Специально приглашенные отряды знатных юношей-августианцев встречали игру принцепса бурными аплодисментами и славили в его лице нового Аполлона. Все это чрезвычайно близко напоминает прием, который египтяне оказывали Антонию, именуя его «новым Дионисом».
Невозможно согласиться, что за этим, на первый взгляд странным, поведением Бурра и Сенеки не крылось ничего, кроме вынужденной необходимости потакать капризам императора. Гораздо более основательным выглядит предположение, что речь шла о методично проводимой подготовке общественного мнения к восприятию новой теологии власти и личности принцепса. Разумеется, сегодня уже нельзя определить, какая доля инициативы в этих мероприятиях принадлежала Сенеке, а какая Нерону. Не подлежит сомнению, что юный принцепс обладал вкусами, располагающими к подобным демонстрациям. Некоторые из них, например, страсть к лошадям и езде на колеснице он приобрел в раннем детстве и, возможно, получил в наследство от отца; другие — любовь к музыке и поэзии — развились в нем в результате воспитания, кстати сказать, не без влияния Сенеки, который и сам писал стихи. В то же время нельзя забывать, что педагогом, то есть домашним слугой, приставленным для обучения и надзора, Нерона был saltator,плясун и актер театра пантомимы. Впрочем, он, как нам кажется, и в самом деле отличался тонким художественным вкусом, а кроме того, обладал чувством сцены, режиссерским талантом и испытывал жажду зрелищ, которая в те времена вовсе не считалась чем-то из ряда вон выходящим и которой отдавали дань даже такие суровые личности, как стоик Тразея Пет.
Более чем вероятно, что столь ловкий политик и воспитатель душ, как Сенека, использовал естественные или благоприобретенные склонности своего ученика с целью создания новой императорской идеологии, нужда в которой уже ощущалась. В этом плане он действовал по тому же принципу, что и в 56 году, когда представил римлянам солнечного Нерона, владыку Вселенной, напомнив им о «чуде в Антии», благодаря которому само рождение принцепса уже начинало обретать черты легенды. Не имея возможности противостоять течению событий, Сенека постарался направить его в приемлемое русло, рискуя при этом натолкнуться на непонимание, а то и на бурное недовольство наиболее консервативных сенаторов.
В этот период времени Нерон проявлял живой интерес к философским учениям. Тацит с нескрываемым презрением рассказывает, что молодой принцепс взял привычку после трапезы собирать за столом представителей разных школ, которые устраивали между собой бесконечные дискуссии. И философы, злорадно добавляет Тацит, не брезговали развлекать принцепса высокоученой беседой. Впрочем, подобные философские развлечения принадлежат эллинистической царской традиции. В русле этой традиции мудрецы считали своим долгом следить за тем, как царь проводит свой досуг, и даже руководить застольем. Стоики причисляли беседу мудрецов к одному из «текучих благ» и ценили ее наравне с радостью и счастьем безмятежной души. Трудно вообразить, что и здесь обошлось без влияния Сенеки. Нимало не заботясь о следовании той линии поведения, которую ему пыталась навязать Агриппина, он постарался приобщить Нерона к философии и, судя по всему, сумел привить своему ученику вкус к ней. Поэтому, беседуя с философами, занимаясь музыкой или сочиняя стихи, Нерон вел себя в полном соответствии с учением о жизни, достойной царя. Мы вовсе не обязаны верить Тациту, когда он пишет, что все удовольствие Нерона от философских бесед сводилось к тому, чтобы наблюдать, как ученые мужи в пылу спора выходят из себя, а радость от занятий музыкой ограничивалась непристойным желанием выставить себя напоказ.
На Палатине к этому времени сложился узкий кружок молодых поэтов, сведения о которых носят достаточно туманный характер. Известно лишь, что в их число входил Лукан, которого, очевидно, ввел сюда Сенека, приходившийся ему дядей. Юный Лукан внес свою лепту в распространение представления не только об особой, «звездной» судьбе принцепса (после звезды Юлия 23и стихов Манилия в честь Августа эта идея уже не отличалась новизной), но и о его предназначении играть в небесах роль самого светила. Нерону, писал Лукан в прологе к «Фарсалии», суждено воздвигнуть свой чертог близ созвездия Близнецов, в летнем доме Солнца, и творить вокруг себя вечную весну. Судя по всему, это написано в начале 62 года, то есть в период, когда Сенека еще пользовался заметным влиянием при дворе. И если в области политики предложенный им курс уже не соблюдался с прежней неукоснительностью (в частности, на Востоке, где от стратегии вооруженного присутствия Рим перешел к открытой войне), то провозглашенная в начале правления теологическая концепция императорской власти, напротив, утверждалась с невиданной доселе последовательностью. Тот факт, что именно в это время Лукан ощутил потребность выразить в стихах поддержку этой идее, приобретает особое значение. Ибо не прошло и нескольких месяцев, как тот же Лукан уже трактовал указанную тему в откровенно ироническом ключе. Действительно, в книге VII «Фарсалии» мы читаем, что боги отомстят римлянам, заставив их поклоняться «душам умерших, владеющих молниями, лучами и звездами», и приносить клятвы «именем теней». Эта месть, единственно доступное богам средство оказывать влияние на людей, проявляется не в чем ином, как в помутнении рассудка, и именно этим средством пользовались боги в незапамятные времена, когда жаждали гибели того или иного героя.
Почему поэт так резко изменил свои взгляды? Чаще всего комментаторы ссылаются на ссору, якобы имевшую место между Луканом и Нероном и вызванную завистью последнего к литературному дарованию первого. Но не следует забывать, что за время, прошедшее между написанием I и VII книг «Фарсалии», случилось множество важных событий, в том числе смерть Бурра и опала, точнее, отставка Сенеки. В этом контексте позиция Лукана становится более понятной: «партия Сенеки» отказалась и дальше поддерживать «солнечную» политику Нерона и перешла в открытую оппозицию. Это служит лишним доказательством тому, что в 62 году, а тем более в предшествующие годы, Сенека и его группировка еще твердо поддерживали теологию власти, изложенную в трактате «О милосердии».
Гораздо большую проблему представляло собой желание Нерона петь со сцены, аккомпанируя себе на лире. По проскальзывающим у Тацита недовольным высказываниям можно догадаться, что осторожная подготовка общественного мнения началась исподволь. Первым шагом стало привлечение на сцену римских всадников и вообще «выходцев из благородных фамилий», призванных если не уничтожить, то хотя бы смягчить предрассудок, согласно которому театральное искусство считалось занятием для людей низкого звания. Начиная с 59 года в обиход вошли «ювеналии» — закрытые игры, устраиваемые частными лицами, и во время этих игр в драматических ролях начали выступать патриции. Для этих же игр, проходивших неподалеку от того места, где разыгрывалась навмахия Августа, в «роще Л. и Г. Цезарей» (lucus L. et С. Caesarum),на берегу озера сооружали крытые переходы, где участники предавались обильным возлияниям. Мы никогда не поймем значения этого празднества и вслед за Тацитом не увидим за ним ничего, кроме разнузданной оргии, если не вспомним, что точно такие же попойки—на берегу реки в крытых переходах и беседках — практиковались в Египте, близ Канопа, одного из рукавов Нила, в честь бога Сараписа. И здесь и там речь шла о прославлении радости жизни, вина, духа «ка» (genius)и вновь обретенной молодости. В самый разгар праздника появлялся Нерон с лирой в руках, в сопровождении кортежа преторианцев, среди которых находился и Бурр. Дион Кассий добавляет, что в их рядах был и Сенека. Специально приглашенные отряды знатных юношей-августианцев встречали игру принцепса бурными аплодисментами и славили в его лице нового Аполлона. Все это чрезвычайно близко напоминает прием, который египтяне оказывали Антонию, именуя его «новым Дионисом».
Невозможно согласиться, что за этим, на первый взгляд странным, поведением Бурра и Сенеки не крылось ничего, кроме вынужденной необходимости потакать капризам императора. Гораздо более основательным выглядит предположение, что речь шла о методично проводимой подготовке общественного мнения к восприятию новой теологии власти и личности принцепса. Разумеется, сегодня уже нельзя определить, какая доля инициативы в этих мероприятиях принадлежала Сенеке, а какая Нерону. Не подлежит сомнению, что юный принцепс обладал вкусами, располагающими к подобным демонстрациям. Некоторые из них, например, страсть к лошадям и езде на колеснице он приобрел в раннем детстве и, возможно, получил в наследство от отца; другие — любовь к музыке и поэзии — развились в нем в результате воспитания, кстати сказать, не без влияния Сенеки, который и сам писал стихи. В то же время нельзя забывать, что педагогом, то есть домашним слугой, приставленным для обучения и надзора, Нерона был saltator,плясун и актер театра пантомимы. Впрочем, он, как нам кажется, и в самом деле отличался тонким художественным вкусом, а кроме того, обладал чувством сцены, режиссерским талантом и испытывал жажду зрелищ, которая в те времена вовсе не считалась чем-то из ряда вон выходящим и которой отдавали дань даже такие суровые личности, как стоик Тразея Пет.
Более чем вероятно, что столь ловкий политик и воспитатель душ, как Сенека, использовал естественные или благоприобретенные склонности своего ученика с целью создания новой императорской идеологии, нужда в которой уже ощущалась. В этом плане он действовал по тому же принципу, что и в 56 году, когда представил римлянам солнечного Нерона, владыку Вселенной, напомнив им о «чуде в Антии», благодаря которому само рождение принцепса уже начинало обретать черты легенды. Не имея возможности противостоять течению событий, Сенека постарался направить его в приемлемое русло, рискуя при этом натолкнуться на непонимание, а то и на бурное недовольство наиболее консервативных сенаторов.
В этот период времени Нерон проявлял живой интерес к философским учениям. Тацит с нескрываемым презрением рассказывает, что молодой принцепс взял привычку после трапезы собирать за столом представителей разных школ, которые устраивали между собой бесконечные дискуссии. И философы, злорадно добавляет Тацит, не брезговали развлекать принцепса высокоученой беседой. Впрочем, подобные философские развлечения принадлежат эллинистической царской традиции. В русле этой традиции мудрецы считали своим долгом следить за тем, как царь проводит свой досуг, и даже руководить застольем. Стоики причисляли беседу мудрецов к одному из «текучих благ» и ценили ее наравне с радостью и счастьем безмятежной души. Трудно вообразить, что и здесь обошлось без влияния Сенеки. Нимало не заботясь о следовании той линии поведения, которую ему пыталась навязать Агриппина, он постарался приобщить Нерона к философии и, судя по всему, сумел привить своему ученику вкус к ней. Поэтому, беседуя с философами, занимаясь музыкой или сочиняя стихи, Нерон вел себя в полном соответствии с учением о жизни, достойной царя. Мы вовсе не обязаны верить Тациту, когда он пишет, что все удовольствие Нерона от философских бесед сводилось к тому, чтобы наблюдать, как ученые мужи в пылу спора выходят из себя, а радость от занятий музыкой ограничивалась непристойным желанием выставить себя напоказ.
На Палатине к этому времени сложился узкий кружок молодых поэтов, сведения о которых носят достаточно туманный характер. Известно лишь, что в их число входил Лукан, которого, очевидно, ввел сюда Сенека, приходившийся ему дядей. Юный Лукан внес свою лепту в распространение представления не только об особой, «звездной» судьбе принцепса (после звезды Юлия 23и стихов Манилия в честь Августа эта идея уже не отличалась новизной), но и о его предназначении играть в небесах роль самого светила. Нерону, писал Лукан в прологе к «Фарсалии», суждено воздвигнуть свой чертог близ созвездия Близнецов, в летнем доме Солнца, и творить вокруг себя вечную весну. Судя по всему, это написано в начале 62 года, то есть в период, когда Сенека еще пользовался заметным влиянием при дворе. И если в области политики предложенный им курс уже не соблюдался с прежней неукоснительностью (в частности, на Востоке, где от стратегии вооруженного присутствия Рим перешел к открытой войне), то провозглашенная в начале правления теологическая концепция императорской власти, напротив, утверждалась с невиданной доселе последовательностью. Тот факт, что именно в это время Лукан ощутил потребность выразить в стихах поддержку этой идее, приобретает особое значение. Ибо не прошло и нескольких месяцев, как тот же Лукан уже трактовал указанную тему в откровенно ироническом ключе. Действительно, в книге VII «Фарсалии» мы читаем, что боги отомстят римлянам, заставив их поклоняться «душам умерших, владеющих молниями, лучами и звездами», и приносить клятвы «именем теней». Эта месть, единственно доступное богам средство оказывать влияние на людей, проявляется не в чем ином, как в помутнении рассудка, и именно этим средством пользовались боги в незапамятные времена, когда жаждали гибели того или иного героя.
Почему поэт так резко изменил свои взгляды? Чаще всего комментаторы ссылаются на ссору, якобы имевшую место между Луканом и Нероном и вызванную завистью последнего к литературному дарованию первого. Но не следует забывать, что за время, прошедшее между написанием I и VII книг «Фарсалии», случилось множество важных событий, в том числе смерть Бурра и опала, точнее, отставка Сенеки. В этом контексте позиция Лукана становится более понятной: «партия Сенеки» отказалась и дальше поддерживать «солнечную» политику Нерона и перешла в открытую оппозицию. Это служит лишним доказательством тому, что в 62 году, а тем более в предшествующие годы, Сенека и его группировка еще твердо поддерживали теологию власти, изложенную в трактате «О милосердии».