Страница:
Наследие Германика
Первые годы правления Тиберия ознаменовались той же тревогой о наследнике, которая омрачала жизнь его предшественника. Все в Риме знали, что Тиберий усыновил Германика против своего желания, исполняя волю собственного приемного отца. Поэтому при вести о смерти Германика значительная часть общества поспешила взвалить вину за его убийство на Пизона, и поговаривали даже, что Пизон послужил лишь орудием в руках Тиберия, мечтавшего видеть в роли наследника престола своего сына Друза и с ревнивым беспокойством взиравшего на вызывающее поведение Германика, особенно на его активные действия в Египте. И хотя причастность Тиберия к убийству Германика далеко не очевидна, факт остается фактом: по мере того как росла изоляция Тиберия и ненависть к нему окружающих, симпатии части аристократии, и главным образом простонародья, верного памяти «божественного Августа», к детям Германика (от него осталось четыре сына и три дочери) только усиливались. В глазах плебса Германик обладал двойной легитимностью. С одной стороны, этот сын Антонии Младшей был связан кровным родством с сестрой Августа Октавией, которой доводился внучатым племянником, — так же, напомним, как сам Август доводился внучатым племянником (и тоже по женской линии) «божественному Цезарю». С другой — он был женат на Агриппине Старшей, одной из дочерей Агриппы и Юлии Старшей, дочери Августа и Скрибонии. Он оставался самым близким родственником (зятем) обоим молодым Цезарям — Гаю и Луцию, избранным Августом в качестве принцепсов, но рано умершим. Август отправил обеих Юлий — мать и дочь — в ссылку, а Тиберий, едва придя к власти, приказал убить Агриппу Постума, последнего отпрыска Агриппы, однако эта ветвь императорской, то есть божественной семьи все еще существовала в лице Агриппины и Германика.
Похвастать такой же знатностью происхождения Тиберий никак не мог. Конечно, Август усыновил его, однако сделал это поздно и только потому, что других «кандидатов» в этом поколении уже не было в живых. Тиберий вообще не принадлежал к роду Юлиев и оставался всего лишь сыном Ливии от ее первого брака с Тиберием Клавдием Нероном. Всю первую половину своего правления и уже после смерти Германика, независимо от того, участвовал он в подготовке убийства или нет, Тиберий ощущал угрозу, исходящую от ветви семейства, которая вела свое происхождение непосредственно от Августа. Эти опасения всячески поддерживал в нем и Сеян. Не исключено также, что готовность принять участие в заговоре проявила и Агриппина, охотно внимавшая голосам ненавистников каприйского тирана, именовавших Тиберия узурпатором и обращавших свои надежды лично к ней. Как бы то ни было, в 29 году Тиберий выслал Агриппину за пределы Рима вместе со старшим ее сыном Нероном, спустя два года умершим. В 33 году, то есть через два года после падения Сеяна, скончалась и Агриппина. Младшего сына Агриппины и Германика Друза в 30 году заключили в тюрьму, где в 33-м убили. Последнему остававшемуся в живых их сыну Калигуле удалось спастись лишь потому, что Тиберий в конце концов смирился с необходимостью пойти на уступку обшественному мнению и указать в качестве своего наследника кого-то из отпрысков Германика.
В широких народных массах к вероятности возвращения власти к этой ветви рода отнеслись с большим воодушевлением. В 31 году плебс ликовал, радуясь провозглашению Гая жрецом. Дион Кассий сообщает, что, убедившись в популярности у народа детей Германика, Сеян отказался от замысла устроить вооруженный мятеж. Довольно симптоматично, что примерно в это же время Сеян искал руки дочери Друза 11 Юлии, по матери — Клавдии Ливилле, приходившейся Германику племянницей. Иными словами, он попытался через дочку осуществить то, чего не удалось добиться через мать — саму Ливиллу, а именно: обрести через брачный союз с семьей Германика ту легитимность, нехватку которой он так остро ощущал. Ведь совершенно очевидно, что общественное мнение, вопреки воле Тиберия, продолжало воспринимать принципат как священный институт.
Насколько сдержанно вел себя Тиберий в отношении божественных почестей, оказываемых членам императорской семьи и самому императору, настолько Калигула оказался на них щедр. Первое, что он сделал, получив бразды правления, это добился реабилитации матери и братьев, умерших на чужбине. Он лично посетил острова Пандатария и Понтия, где нашли последний приют Агриппина и Нерон, приказал перенести их останки в Рим и торжественно захоронить на Марсовом поле, в мавзолее Августа, то есть в священном месте — в храме. Поступок Калигулы, ставший выражением и его сыновней почтительности, и косвенного осуждения Тиберия, подтвердил его собственную легитимность, подчеркнув династическую преемственность нового императора с основателем Империи. Новый импульс получила и связанная с именем Августа традиция сакрализации верховной власти.
Любопытно, что традиция эта касалась не только рода Юлиев. Дж. Бэлдсон и Ж. Колен совершенно справедливо отметили чрезвычайно важную роль, которую играла в жизни Гая его бабка Антония, хранившая верную и деятельную память о Марке Антонии. Именно ее стараниями Гай избежал крупных неприятностей, связанных с происками Сеяна. Считается, что инициатива свержения Сеяна принадлежит как раз Антонии, которой в ту пору исполнилось 66 или 67 лет. В окружении Антонии преобладали выходцы с Востока, и не исключено, что восхищение Гая перед Антонием уходило корнями в легенду о «восточном царстве» последнего. Антонию покровительствовал не Аполлон, как Августу, а Геракл и Дионис. Особенно тесную связь он как супруг и спутник Клеопатры, этой новой Изиды, ощущал с Дионисом, которого в Египте охотно идентифицировали с Сараписом.
Можно сказать, что в лице императора Гая сплелись воедино сразу две традиции: традиция принципата, опиравшаяся на культ Аполлона и унаследованная Калигулой от прадеда Августа и прабабки Октавии (носителем этой традиции его видели армия, подавляющая часть плебса и по меньшей мере одна из сенаторских фракций), и «александрийская» традиция, уходившая корнями в наследие Антония и его дионисийское царство. Эта двойственность проявилась, в частности, в изданном им запрете на празднование годовщины победы при Акциуме 14.
Широко известно, что первые месяцы принципата Калигулы протекали под знаком традиции Августа, но в дальнейшем ситуация коренным образом изменилась в пользу традиции Антония. В начальную пору своего правления Гай демонстрировал горячую привязанность к сестрам и старался по возможности распространить и на них ореол собственного могущества. 1 января 38 года, принося торжественную клятву, консулы наряду с именем императора провозгласили и имена трех этих женщин. Не исключено, конечно, что в позиции молодого принцепса нашел выражение «исключительно сильный в первые годы Империи дух семейственности, сделавший его мишенью самых грязных сплетен, распространяемых всякими ничтожествами» (Бэлдсон), однако не следует забывать и о том, что Гай на самом деле чрезвычайно дорожил памятью Антония и его египетским прошлым, и в этой связи нельзя не вспомнить о принятом в Александрии обычае, согласно которому сестры царя делили с ним его судьбу. Вот почему обвинения Гая в кровосмесительной связи с младшей сестрой Друзиллой, возможно, вовсе не лишены оснований. И если доказательства, приводимые античными историками в подтверждение этой версии, выглядят недостаточно весомо, то факт обожествления Друзиллы после ее кончины, — обожествления, провозглашенного сенатом по требованию Гая и подкрепленного чеканкой монеты, — заставляет призадуматься. На память приходят обычаи, принятые при дворе Птолемеев, в частности история Филадельфа и Арсинои или более близкая по времени история замужества Клеопатры. Таким образом, даже если обвинение в инцесте не соответствовало действительности, выглядело оно вполне правдоподобно. Посмертное обожествление Друзиллы (она скончалась 10 июня 38 года) придало принципату откровенно «царскую» окраску, что не могло не обеспокоить сенат, в особенности ту его часть, которая надеялась, что с новым режимом вернется принцип двоевластия, установленный при Августе.
Крутой поворот в политике Гая, который так любят подчеркивать античные историки, противопоставляя мягкое начало его правления последовавшим затем жестокостям, иногда пытаются приписать болезни, поразившей принцепса в сентябре 37 года. Однако внимательный анализ событий показывает, что болезнь здесь ни при чем и резкое охлаждение Гая к своим родственникам объяснить состоянием его здоровья невозможно. Клятва консулов имела место 1 января 38 года, то есть спустя несколько месяцев после болезни, а обожествление Друзиллы началось в июне того же года. При этом Гай продолжал выражать доверие мужу покойной сестры М. Эмилию Лепиду и обеим оставшимся сестрам. Свое к ним отношение он переменил не раньше осени 39 года. Этому предшествовал разрыв с сенатом, вызванный тем, что Гай обнаружил в дворцовых бумагах доказательство того, что инициатором целого ряда жестоких мер, в которых обвиняли Тиберия, был вовсе не он, а сами сенаторы. После бурной речи в сенате, в которой Гай объявил, что отныне берет в свои руки всю полноту власти, он отбыл в Кампанию, где осуществил свою сумасшедшую мечту — одни говорят, что он жаждал опровергнуть предсказание звездочета Фрасилла, другие утверждают, что он хотел пустить пыль в глаза парфянским посланникам, представ перед ними столь же великим, как Ксеркс, — перебросил через море мост из кораблей от Бавл до Пуццоли.
Начиная с этого времени, в адрес Гая все чаще стали звучать обвинения в самовозвеличении, однако он пока еще проявлял к членам своей семьи прежнюю благосклонность. Возможно, кое-какие подозрения на их счет у него уже зародились, не зря в сентябре, уезжая в Галлию и к рейнской армии, он увез с собой не только Агриппину с Ливиллой, но и М. Эмилия Лепида, мужа Друзиллы. В этой поездке и разразилась катастрофа. Лепида казнили, обеих сестер принцепса выслали на Понтийские острова, и Агриппину при этом — верх жестокости! — заставили лично везти урну с прахом Лепида, которого молва называла ее любовником, а заодно и любовником Ливиллы. Император отправил в сенат письмо, в котором строжайше запретил впредь оказывать какие бы то ни было почести членам его семьи. Разрыв с политикой предшествующих лет оформился окончательно. В его основе лежали такие чувства, как гнев и обида. Несмотря на почет и благодеяния, которыми он осыпал сестер, они вместе со своим окружением плели против него заговор, готовили убийство Гая и его замену Лепидом. Опорой в этих планах служил им Корнелий Лентул Гетулик, последние десять лет командовавший войсками Верхней Германии, тогда как его тесть Л. Апроний, в прошлом сподвижник Германика, возглавлял армию в Нижней Германии. В том, что Гетулик примкнул к заговорщикам, сомневаться не приходится. Причин, объясняющих возникновение заговора, было сразу несколько. Тацит называет в их числе личное тщеславие Агриппины, которая и в связь с Лепидом вступила исключительно в надежде заполучить с его помощью власть. Однако ее амбициозные планы не имели бы никакого смысла, если бы не определился и не продолжал с каждым днем углубляться разрыв между молодым принцепсом и сенатом. Принижение роли сената, начатое Тиберием и подхваченное Гаем, который явно намеревался довести его до победного конца, не оставляло надежды на мирное разрешение конфликта. Показательно, что заговорщики сделали ставку на Лепида, наиболее ярко олицетворявшего традицию Германика и, шире, Августа. В самом деле, женитьба на Друзилле сделала его членом семьи Германика, а любовная связь с Агриппиной, обещавшая в ближайшем будущем перерасти в официальный брак, это родство подтверждала. С другой стороны, Лепид числил в своих родственниках самого Августа. По жене он приходился племянником Юлии Младшей и правнуком Скрибонии, поскольку его дед Л. Эмилий Лепид был женат первым браком на Корнелии, невестке Августа. Таким образом, из всех членов рода Юлиевон представлял собой вполне подходящую кандидатуру. Мало того, Калигула в течение некоторого времени подумывал о том, чтобы объявить его своим наследником, — правда, эти мысли бродили в его голове до того, как он рассорился с сенатом и заявил о своих претензиях на абсолютную власть и роль обожествляемого монарха. Надо думать, что заговор со ставкой на Лепида пользовался солидной поддержкой среди сенаторов.
С немалым удивлением в числе второстепенных персонажей, имевших то или иное отношение к заговору, мы встречаем имя Луцилия Младшего, друга Сенеки. Близкий знакомый и, вероятно, подчиненный Гетулика, он выдержал допрос Гая, но ни словом не обмолвился о планах заговорщиков. Мы предполагаем, что Луцилий служил в регулярных конных войсках армии, дислоцированной в Верхней Германии, что дает нам косвенное указание на его возраст — 25— 30 лет. Это означает, что он родился между 10 и 14 годами н. э. Состоялось ли к этому времени его знакомство с Сенекой? Выдвинутые рядом исследователей утверждения в пользу этой версии покоятся на слишком хрупких основаниях, чтобы принять их за доказательства, однако установлено, что спустя несколько лет, когда Ливилла и Сенека уже находились в ссылке, Луцилию снова пришлось оправдываться, на сей раз перед Мессалиной и Нарциссом. Речь шла уже не о Гетулике, а о ком-то, кого Сенека иносказательно назвал «особой, которую любить опасно». Если Сенека имел в виду самого себя, как принято думать, то для чего вся эта таинственность? Не логичнее ли предположить, что за этим загадочным определением скрывается личность женщины, которую автор не мог назвать по имени из соображений приличия, то есть Юлии Ливиллы, замешанной в заговоре 39 года и отправленной в ссылку?
Представляется очевидным, что в борьбе, разыгравшейся между принцепсом и сенатом, оппозиция преследовала цель положить конец правлению «выродка» (или «безумного», что означает то же самое) Германика и восстановить законность в духе Августа. Легитимность власти олицетворяли остававшиеся в живых дочери Германика. Лишним доказательством истинности этого предположения служит попытка Анния Винициана, одного из участников заговора 41 года, привести к власти Виниция, мужа Юлии Ливиллы. Неудивительно поэтому, что Мессалина — или те, кто действовал от ее имени, — в 46 году добилась его смерти. Мы думаем, что Мессалиной двигала не столько обида отвергнутой любовницы, сколько ясное понимание того факта, что Виниций благодаря своим связям с семьей Германика представлял собой преграду на ее пути к власти.
В этом контексте кажется несомненным, что драма, разыгравшаяся между Юлией Ливиллой и Мессалиной, успевшей стать супругой принцепса, имела политическую подоплеку.
Как и Калигула, Мессалина вела свое происхождение от Антония, и вместе с кровью триумвира в ее жилах текла кровь Домициев Агенобарбов, чья спесь вошла в поговорку. Влияние на Клавдия и та роль, которую стали играть с его приходом к власти действовавшие с ней заодно отпущенники, свидетельствовали, что новый режим не только не оправдает чаяний заговорщиков 39 и 41 годов, но и будет сопровождаться усилением бюрократического и тиранического характера монархии. Оппозиции следовало дать ясно понять, что надеяться ей не на что. Стоит ли после этого удивляться, что с Ливиллой расправились столь жестоко, отправив ее в ссылку, а затем и убив? Гибель Ливиллы означала исчезновение предпоследней представительницы кровного потомства Германика. Возможно, Мессалина считала, что ей удалось лишить сенаторскую оппозицию главной опоры...
В этой связи возникает закономерный вопрос: почему избежала гибели Агриппина? Точного ответа мы, конечно, не знаем и вынуждены довольствоваться догадками. Быть может, Агриппине удалось вести себя предельно осторожно, держась в тени и не раздражая Мессалину, — в отличие от Ливиллы, открыто демонстрировавшей свои амбиции. Быть может, одной из причин столь неосмотрительной снисходительности Мессалины стала память о Гнее Домиции Агенобарбе, который до заговора Лепида был мужем Агриппины. Известно, что мать Мессалины Домиция Лепида, особа весьма авторитетная, с теплотой относилась к своему племяннику, сыну Домиция и Агриппины — будущему императору Нерону. Как бы то ни было, Агриппина счастливо избежала последствий дворцового переворота, унесшего в небытие ее сестру, и превратилась в последний живой символ традиции Августа.
Какую же роль во всей этой длинной и запутанной истории сыграл Сенека? Поводов уничтожить Ливиллу у Мессалины хватало; но для обвинения в супружеской измене в любом случае необходим сообщник. Ничто не мешало ей остановить свой выбор на одном из перспективных представителей сената, напомним, того самого, который поддерживал заговор против Гая. Сенека отлично вписывался в эту картину, тем более что карьера его приостановилась примерно в тот момент, когда окончательно оформился разрыв с сенатом молодого принцепса. Среди его друзей числилась Марция, дочь историка Кремуция Корда, казненного Тиберием за прославление убийц Цезаря. Он близко знался с Пассиеном Криспом, которому приписывали авторство злой эпиграммы на Гая и не менее злых насмешек над режимом Клавдия. Женатый на тетке Мессалины Домиции, Пассиен Крисп пользовался личным иммунитетом, который, однако, не распространялся на его друзей.
По этим косвенным признакам, по установленному факту близости Луцилия к семейству Гетулика и, вероятно, Ливиллы, наконец, исходя из того, что из ссылки Сенеку вызволила именно Агриппина, ставшая к тому времени супругой Клавдия, мы приходим к неизбежному выводу, что философ принимал живое участие в борьбе за власть, вспыхнувшей между двумя партиями. Первая, представленная Калигулой, а затем Мессалиной и ее кликой, стремилась к установлению монархии «восточного образца», вторая, опиравшаяся на память о Германике, провозглашала себя наследницей традиции Августа и мечтала о восстановлении принципата, основанного на двоевластии. Сенека считался одним из лучших ораторов сената и в силу этого отлично подходил на роль «лидера» оппозиции. Нет никаких сомнений, что именно по этой причине ему пришлось срочно покинуть Рим и отправиться на Корсику, где Клавдий продержал его до 49 года.
Таким образом, личность Сенеки резко выступает на первый план, хотя до этого, до его ссылки, у нас складывалось впечатление, что он занимал относительно скромные позиции. Мы объясняем это внезапное на первый взгляд возвышение двумя причинами. Во-первых, за долгие годы изгнания его образ обрел черты жертвы несправедливости, символизируя тираническую сущность режима Мессалины. Во-вторых, более чем вероятно, что из-за скудости источников мы просто не в состоянии оценить его реальный политический вес в период между возвращением из Египта и тем моментом, когда Калигула решил от него избавиться. Вряд ли он смог бы стать знаковой фигурой, если бы еще до осуждения сенатом, в котором заправляли подручные Мессалины, не пользовался в обществе особым авторитетом, хотя мы об этом авторитете можем лишь догадываться.
Похвастать такой же знатностью происхождения Тиберий никак не мог. Конечно, Август усыновил его, однако сделал это поздно и только потому, что других «кандидатов» в этом поколении уже не было в живых. Тиберий вообще не принадлежал к роду Юлиев и оставался всего лишь сыном Ливии от ее первого брака с Тиберием Клавдием Нероном. Всю первую половину своего правления и уже после смерти Германика, независимо от того, участвовал он в подготовке убийства или нет, Тиберий ощущал угрозу, исходящую от ветви семейства, которая вела свое происхождение непосредственно от Августа. Эти опасения всячески поддерживал в нем и Сеян. Не исключено также, что готовность принять участие в заговоре проявила и Агриппина, охотно внимавшая голосам ненавистников каприйского тирана, именовавших Тиберия узурпатором и обращавших свои надежды лично к ней. Как бы то ни было, в 29 году Тиберий выслал Агриппину за пределы Рима вместе со старшим ее сыном Нероном, спустя два года умершим. В 33 году, то есть через два года после падения Сеяна, скончалась и Агриппина. Младшего сына Агриппины и Германика Друза в 30 году заключили в тюрьму, где в 33-м убили. Последнему остававшемуся в живых их сыну Калигуле удалось спастись лишь потому, что Тиберий в конце концов смирился с необходимостью пойти на уступку обшественному мнению и указать в качестве своего наследника кого-то из отпрысков Германика.
В широких народных массах к вероятности возвращения власти к этой ветви рода отнеслись с большим воодушевлением. В 31 году плебс ликовал, радуясь провозглашению Гая жрецом. Дион Кассий сообщает, что, убедившись в популярности у народа детей Германика, Сеян отказался от замысла устроить вооруженный мятеж. Довольно симптоматично, что примерно в это же время Сеян искал руки дочери Друза 11 Юлии, по матери — Клавдии Ливилле, приходившейся Германику племянницей. Иными словами, он попытался через дочку осуществить то, чего не удалось добиться через мать — саму Ливиллу, а именно: обрести через брачный союз с семьей Германика ту легитимность, нехватку которой он так остро ощущал. Ведь совершенно очевидно, что общественное мнение, вопреки воле Тиберия, продолжало воспринимать принципат как священный институт.
Насколько сдержанно вел себя Тиберий в отношении божественных почестей, оказываемых членам императорской семьи и самому императору, настолько Калигула оказался на них щедр. Первое, что он сделал, получив бразды правления, это добился реабилитации матери и братьев, умерших на чужбине. Он лично посетил острова Пандатария и Понтия, где нашли последний приют Агриппина и Нерон, приказал перенести их останки в Рим и торжественно захоронить на Марсовом поле, в мавзолее Августа, то есть в священном месте — в храме. Поступок Калигулы, ставший выражением и его сыновней почтительности, и косвенного осуждения Тиберия, подтвердил его собственную легитимность, подчеркнув династическую преемственность нового императора с основателем Империи. Новый импульс получила и связанная с именем Августа традиция сакрализации верховной власти.
Любопытно, что традиция эта касалась не только рода Юлиев. Дж. Бэлдсон и Ж. Колен совершенно справедливо отметили чрезвычайно важную роль, которую играла в жизни Гая его бабка Антония, хранившая верную и деятельную память о Марке Антонии. Именно ее стараниями Гай избежал крупных неприятностей, связанных с происками Сеяна. Считается, что инициатива свержения Сеяна принадлежит как раз Антонии, которой в ту пору исполнилось 66 или 67 лет. В окружении Антонии преобладали выходцы с Востока, и не исключено, что восхищение Гая перед Антонием уходило корнями в легенду о «восточном царстве» последнего. Антонию покровительствовал не Аполлон, как Августу, а Геракл и Дионис. Особенно тесную связь он как супруг и спутник Клеопатры, этой новой Изиды, ощущал с Дионисом, которого в Египте охотно идентифицировали с Сараписом.
Можно сказать, что в лице императора Гая сплелись воедино сразу две традиции: традиция принципата, опиравшаяся на культ Аполлона и унаследованная Калигулой от прадеда Августа и прабабки Октавии (носителем этой традиции его видели армия, подавляющая часть плебса и по меньшей мере одна из сенаторских фракций), и «александрийская» традиция, уходившая корнями в наследие Антония и его дионисийское царство. Эта двойственность проявилась, в частности, в изданном им запрете на празднование годовщины победы при Акциуме 14.
Широко известно, что первые месяцы принципата Калигулы протекали под знаком традиции Августа, но в дальнейшем ситуация коренным образом изменилась в пользу традиции Антония. В начальную пору своего правления Гай демонстрировал горячую привязанность к сестрам и старался по возможности распространить и на них ореол собственного могущества. 1 января 38 года, принося торжественную клятву, консулы наряду с именем императора провозгласили и имена трех этих женщин. Не исключено, конечно, что в позиции молодого принцепса нашел выражение «исключительно сильный в первые годы Империи дух семейственности, сделавший его мишенью самых грязных сплетен, распространяемых всякими ничтожествами» (Бэлдсон), однако не следует забывать и о том, что Гай на самом деле чрезвычайно дорожил памятью Антония и его египетским прошлым, и в этой связи нельзя не вспомнить о принятом в Александрии обычае, согласно которому сестры царя делили с ним его судьбу. Вот почему обвинения Гая в кровосмесительной связи с младшей сестрой Друзиллой, возможно, вовсе не лишены оснований. И если доказательства, приводимые античными историками в подтверждение этой версии, выглядят недостаточно весомо, то факт обожествления Друзиллы после ее кончины, — обожествления, провозглашенного сенатом по требованию Гая и подкрепленного чеканкой монеты, — заставляет призадуматься. На память приходят обычаи, принятые при дворе Птолемеев, в частности история Филадельфа и Арсинои или более близкая по времени история замужества Клеопатры. Таким образом, даже если обвинение в инцесте не соответствовало действительности, выглядело оно вполне правдоподобно. Посмертное обожествление Друзиллы (она скончалась 10 июня 38 года) придало принципату откровенно «царскую» окраску, что не могло не обеспокоить сенат, в особенности ту его часть, которая надеялась, что с новым режимом вернется принцип двоевластия, установленный при Августе.
Крутой поворот в политике Гая, который так любят подчеркивать античные историки, противопоставляя мягкое начало его правления последовавшим затем жестокостям, иногда пытаются приписать болезни, поразившей принцепса в сентябре 37 года. Однако внимательный анализ событий показывает, что болезнь здесь ни при чем и резкое охлаждение Гая к своим родственникам объяснить состоянием его здоровья невозможно. Клятва консулов имела место 1 января 38 года, то есть спустя несколько месяцев после болезни, а обожествление Друзиллы началось в июне того же года. При этом Гай продолжал выражать доверие мужу покойной сестры М. Эмилию Лепиду и обеим оставшимся сестрам. Свое к ним отношение он переменил не раньше осени 39 года. Этому предшествовал разрыв с сенатом, вызванный тем, что Гай обнаружил в дворцовых бумагах доказательство того, что инициатором целого ряда жестоких мер, в которых обвиняли Тиберия, был вовсе не он, а сами сенаторы. После бурной речи в сенате, в которой Гай объявил, что отныне берет в свои руки всю полноту власти, он отбыл в Кампанию, где осуществил свою сумасшедшую мечту — одни говорят, что он жаждал опровергнуть предсказание звездочета Фрасилла, другие утверждают, что он хотел пустить пыль в глаза парфянским посланникам, представ перед ними столь же великим, как Ксеркс, — перебросил через море мост из кораблей от Бавл до Пуццоли.
Начиная с этого времени, в адрес Гая все чаще стали звучать обвинения в самовозвеличении, однако он пока еще проявлял к членам своей семьи прежнюю благосклонность. Возможно, кое-какие подозрения на их счет у него уже зародились, не зря в сентябре, уезжая в Галлию и к рейнской армии, он увез с собой не только Агриппину с Ливиллой, но и М. Эмилия Лепида, мужа Друзиллы. В этой поездке и разразилась катастрофа. Лепида казнили, обеих сестер принцепса выслали на Понтийские острова, и Агриппину при этом — верх жестокости! — заставили лично везти урну с прахом Лепида, которого молва называла ее любовником, а заодно и любовником Ливиллы. Император отправил в сенат письмо, в котором строжайше запретил впредь оказывать какие бы то ни было почести членам его семьи. Разрыв с политикой предшествующих лет оформился окончательно. В его основе лежали такие чувства, как гнев и обида. Несмотря на почет и благодеяния, которыми он осыпал сестер, они вместе со своим окружением плели против него заговор, готовили убийство Гая и его замену Лепидом. Опорой в этих планах служил им Корнелий Лентул Гетулик, последние десять лет командовавший войсками Верхней Германии, тогда как его тесть Л. Апроний, в прошлом сподвижник Германика, возглавлял армию в Нижней Германии. В том, что Гетулик примкнул к заговорщикам, сомневаться не приходится. Причин, объясняющих возникновение заговора, было сразу несколько. Тацит называет в их числе личное тщеславие Агриппины, которая и в связь с Лепидом вступила исключительно в надежде заполучить с его помощью власть. Однако ее амбициозные планы не имели бы никакого смысла, если бы не определился и не продолжал с каждым днем углубляться разрыв между молодым принцепсом и сенатом. Принижение роли сената, начатое Тиберием и подхваченное Гаем, который явно намеревался довести его до победного конца, не оставляло надежды на мирное разрешение конфликта. Показательно, что заговорщики сделали ставку на Лепида, наиболее ярко олицетворявшего традицию Германика и, шире, Августа. В самом деле, женитьба на Друзилле сделала его членом семьи Германика, а любовная связь с Агриппиной, обещавшая в ближайшем будущем перерасти в официальный брак, это родство подтверждала. С другой стороны, Лепид числил в своих родственниках самого Августа. По жене он приходился племянником Юлии Младшей и правнуком Скрибонии, поскольку его дед Л. Эмилий Лепид был женат первым браком на Корнелии, невестке Августа. Таким образом, из всех членов рода Юлиевон представлял собой вполне подходящую кандидатуру. Мало того, Калигула в течение некоторого времени подумывал о том, чтобы объявить его своим наследником, — правда, эти мысли бродили в его голове до того, как он рассорился с сенатом и заявил о своих претензиях на абсолютную власть и роль обожествляемого монарха. Надо думать, что заговор со ставкой на Лепида пользовался солидной поддержкой среди сенаторов.
С немалым удивлением в числе второстепенных персонажей, имевших то или иное отношение к заговору, мы встречаем имя Луцилия Младшего, друга Сенеки. Близкий знакомый и, вероятно, подчиненный Гетулика, он выдержал допрос Гая, но ни словом не обмолвился о планах заговорщиков. Мы предполагаем, что Луцилий служил в регулярных конных войсках армии, дислоцированной в Верхней Германии, что дает нам косвенное указание на его возраст — 25— 30 лет. Это означает, что он родился между 10 и 14 годами н. э. Состоялось ли к этому времени его знакомство с Сенекой? Выдвинутые рядом исследователей утверждения в пользу этой версии покоятся на слишком хрупких основаниях, чтобы принять их за доказательства, однако установлено, что спустя несколько лет, когда Ливилла и Сенека уже находились в ссылке, Луцилию снова пришлось оправдываться, на сей раз перед Мессалиной и Нарциссом. Речь шла уже не о Гетулике, а о ком-то, кого Сенека иносказательно назвал «особой, которую любить опасно». Если Сенека имел в виду самого себя, как принято думать, то для чего вся эта таинственность? Не логичнее ли предположить, что за этим загадочным определением скрывается личность женщины, которую автор не мог назвать по имени из соображений приличия, то есть Юлии Ливиллы, замешанной в заговоре 39 года и отправленной в ссылку?
Представляется очевидным, что в борьбе, разыгравшейся между принцепсом и сенатом, оппозиция преследовала цель положить конец правлению «выродка» (или «безумного», что означает то же самое) Германика и восстановить законность в духе Августа. Легитимность власти олицетворяли остававшиеся в живых дочери Германика. Лишним доказательством истинности этого предположения служит попытка Анния Винициана, одного из участников заговора 41 года, привести к власти Виниция, мужа Юлии Ливиллы. Неудивительно поэтому, что Мессалина — или те, кто действовал от ее имени, — в 46 году добилась его смерти. Мы думаем, что Мессалиной двигала не столько обида отвергнутой любовницы, сколько ясное понимание того факта, что Виниций благодаря своим связям с семьей Германика представлял собой преграду на ее пути к власти.
В этом контексте кажется несомненным, что драма, разыгравшаяся между Юлией Ливиллой и Мессалиной, успевшей стать супругой принцепса, имела политическую подоплеку.
Как и Калигула, Мессалина вела свое происхождение от Антония, и вместе с кровью триумвира в ее жилах текла кровь Домициев Агенобарбов, чья спесь вошла в поговорку. Влияние на Клавдия и та роль, которую стали играть с его приходом к власти действовавшие с ней заодно отпущенники, свидетельствовали, что новый режим не только не оправдает чаяний заговорщиков 39 и 41 годов, но и будет сопровождаться усилением бюрократического и тиранического характера монархии. Оппозиции следовало дать ясно понять, что надеяться ей не на что. Стоит ли после этого удивляться, что с Ливиллой расправились столь жестоко, отправив ее в ссылку, а затем и убив? Гибель Ливиллы означала исчезновение предпоследней представительницы кровного потомства Германика. Возможно, Мессалина считала, что ей удалось лишить сенаторскую оппозицию главной опоры...
В этой связи возникает закономерный вопрос: почему избежала гибели Агриппина? Точного ответа мы, конечно, не знаем и вынуждены довольствоваться догадками. Быть может, Агриппине удалось вести себя предельно осторожно, держась в тени и не раздражая Мессалину, — в отличие от Ливиллы, открыто демонстрировавшей свои амбиции. Быть может, одной из причин столь неосмотрительной снисходительности Мессалины стала память о Гнее Домиции Агенобарбе, который до заговора Лепида был мужем Агриппины. Известно, что мать Мессалины Домиция Лепида, особа весьма авторитетная, с теплотой относилась к своему племяннику, сыну Домиция и Агриппины — будущему императору Нерону. Как бы то ни было, Агриппина счастливо избежала последствий дворцового переворота, унесшего в небытие ее сестру, и превратилась в последний живой символ традиции Августа.
Какую же роль во всей этой длинной и запутанной истории сыграл Сенека? Поводов уничтожить Ливиллу у Мессалины хватало; но для обвинения в супружеской измене в любом случае необходим сообщник. Ничто не мешало ей остановить свой выбор на одном из перспективных представителей сената, напомним, того самого, который поддерживал заговор против Гая. Сенека отлично вписывался в эту картину, тем более что карьера его приостановилась примерно в тот момент, когда окончательно оформился разрыв с сенатом молодого принцепса. Среди его друзей числилась Марция, дочь историка Кремуция Корда, казненного Тиберием за прославление убийц Цезаря. Он близко знался с Пассиеном Криспом, которому приписывали авторство злой эпиграммы на Гая и не менее злых насмешек над режимом Клавдия. Женатый на тетке Мессалины Домиции, Пассиен Крисп пользовался личным иммунитетом, который, однако, не распространялся на его друзей.
По этим косвенным признакам, по установленному факту близости Луцилия к семейству Гетулика и, вероятно, Ливиллы, наконец, исходя из того, что из ссылки Сенеку вызволила именно Агриппина, ставшая к тому времени супругой Клавдия, мы приходим к неизбежному выводу, что философ принимал живое участие в борьбе за власть, вспыхнувшей между двумя партиями. Первая, представленная Калигулой, а затем Мессалиной и ее кликой, стремилась к установлению монархии «восточного образца», вторая, опиравшаяся на память о Германике, провозглашала себя наследницей традиции Августа и мечтала о восстановлении принципата, основанного на двоевластии. Сенека считался одним из лучших ораторов сената и в силу этого отлично подходил на роль «лидера» оппозиции. Нет никаких сомнений, что именно по этой причине ему пришлось срочно покинуть Рим и отправиться на Корсику, где Клавдий продержал его до 49 года.
* * *
Осенью 48 года, сразу после падения Мессалины, Агриппина предприняла еще одну попытку осуществить то, чего не удалось добиться ни Ливилле, ни Лепиду. Правление Клавдия подходило к концу, но политическая обстановка не слишком изменилась по сравнению с 38—39 и 41 годами. Имя Германика по-прежнему оставалось символом и звало к действию недовольных. Ничуть не потускнел и миф об Августе. В решающей схватке за власть Агриппина позаботилась о том, чтобы привлечь на свою сторону всех, кто мог оказаться ей полезен. Вполне естественно, что она вспомнила и о корсиканском изгнаннике, — если, конечно, мы не ошиблись в своих предыдущих построениях, — которому теперь предстояло стать ее орудием в готовящемся заговоре. Имя Сенеки должно было произвести благоприятное впечатление на сенаторов и послужить гарантом либерального характера нового режима, возглавить который предстояло юному Домицию.Таким образом, личность Сенеки резко выступает на первый план, хотя до этого, до его ссылки, у нас складывалось впечатление, что он занимал относительно скромные позиции. Мы объясняем это внезапное на первый взгляд возвышение двумя причинами. Во-первых, за долгие годы изгнания его образ обрел черты жертвы несправедливости, символизируя тираническую сущность режима Мессалины. Во-вторых, более чем вероятно, что из-за скудости источников мы просто не в состоянии оценить его реальный политический вес в период между возвращением из Египта и тем моментом, когда Калигула решил от него избавиться. Вряд ли он смог бы стать знаковой фигурой, если бы еще до осуждения сенатом, в котором заправляли подручные Мессалины, не пользовался в обществе особым авторитетом, хотя мы об этом авторитете можем лишь догадываться.
«Утешение к Гельвии» и «Утешение к Полибию»
В обоих «Утешениях», написанных Сенекой за время корсиканского изгнания, нетрудно обнаружить намек на политические взгляды автора, хотя сам жанр этих сочинений вынуждал его держаться в определенных рамках, не говоря уже о том, что открытое высказывание недовольства грозило серьезными неприятностями как самому Сенеке, так и его друзьям.
В «Утешении к Гельвии» Сенека особенно задерживается на примере Марцелла 15, восхваляя его добродетели, проявившиеся в годы ссылки, и отмечая, что «одобрение Брута принесло ему больше радости в роли изгнанника, чем одобрение государства в роли консула». Вспоминая о Марцелле и Бруте как о героях сенаторской оппозиции тирании, Сенека совершенно явно встает на их сторону. Параллель слишком прозрачна, чтобы обмануть читателя: Сенека выдает Марцелла за последователя стоической философии, хотя известно, что Марцелл учился в Митиленах у перипатетика Кратиппа. Точно так же Сенека придает философии Брута — ученика Академии 16скептиков — оттенок стоицизма, подчеркивая, что Брутом восхищался Катон. Перед нами, таким образом, образец «стоической интерпретации» морально-политических аспектов гражданской войны, еще один пример которой мы обнаружим во второй книге «Фарсалии» Лукана. На события минувших дней, все еще обжигающе волнующие, здесь проецируются чувства и тревоги дня нынешнего. Изгоняя Марцелла в ссылку, Цезарь «краснеет» — так должен краснеть Клавдий, изгоняющий Сенеку.
Ниже, в том же самом «Утешении», Сенека дает ясно понять, что в его ссылке нет ничего позорного, поскольку она вызвана отнюдь не каким-либо бесчестным поступком. Она принадлежит к явлениям того же порядка, что тюремное заключение Сократа или казнь Фокиона, и неудачи, притормозившие политическую карьеру Катона. Карьера Сенеки тоже прервалась по воле тирана; как и Катон, он напрасно домогался претуры, получить которую смог лишь в 49 году благодаря Агриппине. Сенека, как и Катон, пострадал за правое дело. Он защищал свободу, он бросил вызов тирании Гая и всем тем, кто заодно с Мессалиной и отпущенниками Клавдия стремился перечеркнуть политическую линию Августа и вернуться к чистому цезаризму.
«Утешение к Полибию», написанное через год или полтора после «Утешения к Гельвии», затрагивает ту же тему, однако, обращенное к другому адресату, выдержано в ином тоне. На сей раз автору не требовалось тревожить тени великих «оппозиционеров» прошлого, героических представителей партии сенаторов, и напоминать, что история имеет тенденцию повторяться. Полибий сам принадлежал к правящей партии и пользовался благосклонностью Клавдия, поэтому Сенека пытается убедить его в необходимости воздействовать на принцепса и добиться, чтобы тот поступил с ним так же, как некогда Цезарь поступил с Марцеллом. Как Цицерон прославлял милосердие Цезаря, проявленное к Марцеллу, так Сенека прославляет Клавдия, возлагая свои надежды на него. Принцепс уже доказал, что милосердие ему не чуждо: ведь это он добился отмены смертной казни, которой сенат требовал для Сенеки, и заменил ее простой ссылкой. Теперь перед ним открывается возможность сделаться идеальным правителем, образ которого Сенека позже восславит в трактате «О милосердии» как полностью соответствующий стоическому идеалу. Частично этот образ воспроизводит черты идеального правителя, описанные Цицероном в речи «В защиту Марцелла», во всяком случае именно этот идеал предлагал Цицерон для подражания Цезарю.
Особого внимания заслуживает отрывок, в котором Сенека устами Клавдия перечисляет трагические утраты, понесенные домом Цезарей, однако не включает в этот список Калигулу и Друзиллу. Напротив, оба эти персонажа приводятся как пример людей, опозоривших Палатин, людей, память о которых должен вычеркнуть из сердца каждый, кто носит гордое имя римлянина. Калигула сам поставил себя вне римского общества: упиваясь страданиями других и отвергая милосердие, он доказал, что недостоин власти.
В «Утешении к Гельвии» Сенека особенно задерживается на примере Марцелла 15, восхваляя его добродетели, проявившиеся в годы ссылки, и отмечая, что «одобрение Брута принесло ему больше радости в роли изгнанника, чем одобрение государства в роли консула». Вспоминая о Марцелле и Бруте как о героях сенаторской оппозиции тирании, Сенека совершенно явно встает на их сторону. Параллель слишком прозрачна, чтобы обмануть читателя: Сенека выдает Марцелла за последователя стоической философии, хотя известно, что Марцелл учился в Митиленах у перипатетика Кратиппа. Точно так же Сенека придает философии Брута — ученика Академии 16скептиков — оттенок стоицизма, подчеркивая, что Брутом восхищался Катон. Перед нами, таким образом, образец «стоической интерпретации» морально-политических аспектов гражданской войны, еще один пример которой мы обнаружим во второй книге «Фарсалии» Лукана. На события минувших дней, все еще обжигающе волнующие, здесь проецируются чувства и тревоги дня нынешнего. Изгоняя Марцелла в ссылку, Цезарь «краснеет» — так должен краснеть Клавдий, изгоняющий Сенеку.
Ниже, в том же самом «Утешении», Сенека дает ясно понять, что в его ссылке нет ничего позорного, поскольку она вызвана отнюдь не каким-либо бесчестным поступком. Она принадлежит к явлениям того же порядка, что тюремное заключение Сократа или казнь Фокиона, и неудачи, притормозившие политическую карьеру Катона. Карьера Сенеки тоже прервалась по воле тирана; как и Катон, он напрасно домогался претуры, получить которую смог лишь в 49 году благодаря Агриппине. Сенека, как и Катон, пострадал за правое дело. Он защищал свободу, он бросил вызов тирании Гая и всем тем, кто заодно с Мессалиной и отпущенниками Клавдия стремился перечеркнуть политическую линию Августа и вернуться к чистому цезаризму.
«Утешение к Полибию», написанное через год или полтора после «Утешения к Гельвии», затрагивает ту же тему, однако, обращенное к другому адресату, выдержано в ином тоне. На сей раз автору не требовалось тревожить тени великих «оппозиционеров» прошлого, героических представителей партии сенаторов, и напоминать, что история имеет тенденцию повторяться. Полибий сам принадлежал к правящей партии и пользовался благосклонностью Клавдия, поэтому Сенека пытается убедить его в необходимости воздействовать на принцепса и добиться, чтобы тот поступил с ним так же, как некогда Цезарь поступил с Марцеллом. Как Цицерон прославлял милосердие Цезаря, проявленное к Марцеллу, так Сенека прославляет Клавдия, возлагая свои надежды на него. Принцепс уже доказал, что милосердие ему не чуждо: ведь это он добился отмены смертной казни, которой сенат требовал для Сенеки, и заменил ее простой ссылкой. Теперь перед ним открывается возможность сделаться идеальным правителем, образ которого Сенека позже восславит в трактате «О милосердии» как полностью соответствующий стоическому идеалу. Частично этот образ воспроизводит черты идеального правителя, описанные Цицероном в речи «В защиту Марцелла», во всяком случае именно этот идеал предлагал Цицерон для подражания Цезарю.
Особого внимания заслуживает отрывок, в котором Сенека устами Клавдия перечисляет трагические утраты, понесенные домом Цезарей, однако не включает в этот список Калигулу и Друзиллу. Напротив, оба эти персонажа приводятся как пример людей, опозоривших Палатин, людей, память о которых должен вычеркнуть из сердца каждый, кто носит гордое имя римлянина. Калигула сам поставил себя вне римского общества: упиваясь страданиями других и отвергая милосердие, он доказал, что недостоин власти.