— А я думал, что спрятался!..
   Мистер смотрит на него взглядом, выражающим представление о себе самом, раненном и лежащем врастяжку так же, как этот костлявый, длинный юноша с голубыми глазами. Барон улыбается, закрывает глаза и сейчас же открывает их. Смотреть легче и не так страшно. Скоро ли спасут их? Несомненно, несомненно спасут, но кто? И когда? Вот этого-то никак нельзя понять.
   Ттрах-та-тах! Бах!..
   Как будто с налета воздушный молоток вбивает гвозди и падает вниз, оставляя на потолке и на стенах маленькие, глубокие дырки. Они, верно, еще теплые, если потрогать их.
   — Досадно то… — начинает Барон.
   Он ждет, но его не спрашивают, что досадно. Те двое отскакивают, прячась за подоконниками, и, трепеща от возбуждения, стреляют вниз. Глухие, смятенные звуки вырываются из горла. “Бах! Бах!” Должно быть, пришли еще солдаты.
   А где же те, жившие здесь? Комнаты пусты, и от этого еще огромнее, еще скучнее. Как Барон не заметил ухода квартирантов? Странно! Когда прибежали они трое, с белыми, перекошенными лицами, — оживленный шум смолк, кто-то заплакал горько, навзрыд, и вдруг стало пусто. Потом хлопнули двери, упало что-то и — тишина. Вот стакан с недопитым желтым чаем. Сейчас придут, расстреляют… Как досадно, что…
   — Я не могу стрелять, — вслух доканчивает Барон начатую фразу.
   Стрелять — это значит убивать тех, кто там, внизу, где солнце и теплый ветер. Но ведь и его могут ранить, убить, и опять он растянется тут, дрожа от жгучей, нарастающей боли. Значит, зачем стрелять?
   Чепуха лезет в голову. А если притвориться мертвым и, когда ворвутся солдаты, затаить дыхание?
   Детская, наивная радость пьянит голову Барона. Вот оно спасение, чудо!.. Его возьмут, бросят на фургон, отвезут в манеж. Но ведь его схватят за раздробленную руку. Разве он не закричит, как сумасшедший, лающим, страшным голосом?
   — Да, черт побери, да! Все равно…
   Слабость и туман, и жар. Чем-то колотят в голову: Бух! Бух!..
IV
   — Товарищи! — говорит Сурок тонким, осекающимся голосом. — Час смерти настал!
   Барон с усилием открывает глаза. Сурок присел на корточки и смотрит на юношу, пугливо улыбаясь собственным невероятным словам.
   — А-а… — говорит Барон. — Да-а…
   — Настал, — строго повторяет Сурок и, проглотив что-то, добавляет вполголоса: — Пушка.
   — Ага! — сразу страшно возбуждаясь и цепенея, неистовым, не то веселым, не то молящим голосом подхватывает Барон. — Ага! Вот…
   Неприятный, клокочущий крик заглушает его голос. Сурок удивленно оборачивается нервным, коротким движением корпуса. Впрочем, это Мистер запел “Марсельезу”. Вероятно, он никогда не пел, потому что сейчас страшно фальшивит. Он увидел пушку и запел. А по временам, останавливаясь, кричит:
   — О, храбрецы! Эй, вы! Моя грудь — вот! Грудь моя!..
   Белая волосатая грудь. Барон морщится. Зачем кричать? Так тяжело, гадко.
   — Перестаньте, прошу вас! Пожалуйста!..
   Глубокая, светлая тишина. Шатаясь, подходит Мистер. Он потрясен, изумлен. Значит, все кончено?
   — Все кончено, — говорит Сурок. — Зачем вы плачете?
   — Как? — поражается Барон. — Я плачу? Чудак!..
V
   Коснувшись щеки здоровой рукой, Барон убеждается, однако, что она мокра от слез. И начинает жалостно тихо рыдать, взвизгивая, как брошенный щенок.
   Глубокая, нестерпимая жалость к себе сотрясает тело. А спасение, а жизнь, полная красивых случайностей? Пушка. Ведь это же смешное слово. Что-то кургузое, с мелкими старинными украшениями. Медный неповоротливый чурбан, позеленевший чурбан.
   Тоскливый грохот внизу, там, за окном. Щелкнули, переступив, копыта. А они сидят здесь, трое, прижавшись к стене. Бесполезная стрельба кончена.
   — Устанавливают орудие, — говорит Мистер. — Теперь держись!
   Орудие — да, это не пушка, правда. Длинное, блестящее, отполированное, с круглым отверстием. Дальнобойная машина. Барон поднимает голову.
   — Отчего я должен умереть? А! Отчего?..
   — Оттого, что вы хнычете! — злобно обрывает Мистер. — А? А отчего вы хнычете? А? Отчего?..
   Барон вздрагивает и затихает, всхлипывая. Еще есть время. Молчать страшно. Надо говорить, говорить много, хорошо, проникновенно. Рассказать им свою жизнь, скудную, бедную жизнь, без любви, без ласки. Развернуть опустошенную душу, заглянуть туда самому и понять, как все это вышло.
   Революция — какое могучее слово! Конечно, он взялся за нее не потому, чтобы верил в спасительность республиканского строя. Нет! Люди везде скоты. Но ведь в ней так много жизни, движения, подъема. О смерти, разумеется, не было и мысли; напротив, мысли все были веселые, полные жизни, сладкие, поэтические мысли. Как все это запутано, сложно! Если бы он не хотел жить, не томился по яркой, интересной, сложной жизни, разве сделался бы он революционером? Да нет же, нет!.. И как сделать, чтобы жить, не умирая, всегда?
   Сурок встал, подошел к окну, выглянул в него и присел, почти упал. Сейчас все кончится. Прямо на него снизу уставились немигающим, слепым взглядом черные дула. Показал пальцем и сказал что-то солдату солдат. Но ведь там, дальше, за морем разноцветных крыш, где клубится дорожная пыль, стоит маленький белый домик, вьется плющ; у окна сидит женщина и держит на коленях пухленькую забавницу. Значит, совершенно непоправимо?
   Кончено! О, как тяжело, смертельно тяжело там, внутри! Ну, все равно!
   На столе, среди посуды и газет, лежит ненужный, остывший карабин. Патронов нет. Да здравствует веселое безумие! Да здравствует родина!
   Должно быть, последние слова он выкрикнул, потому что их повторил Мистер отчетливым, звонким криком. А если отдать родину, отдать все за маленький белый домик?
   — Слушайте! Слушайте! — напрягает слабый голос Барон, дрожа от бессильной жалости и тоски. — Товарищи!..
   — Будем бесстрашны, — говорит Сурок. — Мистер! Мы умрем, как честные граждане!..
   — Конечно, — шепчет Мистер. — Руку!..
   Они жмут друг другу холодные, сырые руки, бешено сдавливая пальцы. Глаза их встречаются. Каждый понимает другого. Но ведь никто не узнает ни мыслей их, ни тоски. Правда не поможет, а маленький, невинный обман — кому от него плохо? А смерть, от которой не увернешься, скрасится хриплым, отчаянным криком, хвалой свободе.
   — Да здравствует родина!..
   — О, они найдут только наши трупы, — говорит Мистер, — но мы не умрем! В уме и сердце грядущих поколений наше будущее!
   Бледная, тоскливая улыбка искажает его лицо. Так когда-то начинались его статьи, или приблизительно так. Все равно.
   Барон подымается на локте. Торжественный, страшный миг — смерть, и эти два глупца хотят уверить себя, что смерть их кому-то нужна? И вот сейчас же, сейчас отравить их торжественное безумие нелепостью своей жизни, ненужной самому себе политики и отчаянным, животным страхом! Как будто они не боятся! Не хотят жить?! Лгуны, трусы!..
   Мгновение злорадного колебания, и вдруг истина души человеческой, острая, как лезвие бритвы, пронизывает мозг Барона:
   Да… для чего кипятиться? Разве ему это поможет?
   На улице плывут шорохи, ползают далекие голоса. Вот-вот… может быть, уже целят. Все равно!
   Трусы они или нет, кто знает? Жизнь их ему неизвестна. А слова их — красивые, стальные щиты, которых не пробить истерическим криком и не добраться до сердца. Замирает оно от страха или стучит ровно, не все ли равно? Есть щиты, легкие, звонкие щиты, пусть!
   И он умрет все равно, сейчас. А если, умирая, крикнет те же слова, что они, кто узнает мысли его, Барона, его отчаяние, страх и тоску? Никто! Он плакал? Да! Но плакал просто от боли.
   — Да здравствует родина! Да здравствует свобода!
   Три голоса слились вместе. И души, полные агонией смерти, в тоске о жизни и счастье судорожно забились, скованные короткими, хриплыми словами.
   А на улице опрокинулся огромный железом нагруженный воз, громыхнули, содрогнувшись, стены, и дымные, уродливые бреши, вместе с тучами кирпичей и пыли, зазияли в простенках третьего этажа.

Маленький комитет

I
   Геник приехал поздно вечером и с вокзала отправился прямо на явочную квартиру.
   Его интересовала мысль: получено ли письмо о его приезде? Правда, он чуть-чуть поторопился, но в крайнем случае некоторые сакраментальные слова должны были выручить из затруднения. Вообще формалистику долой! Дело, дело и дело!
   Этот большой город, сквозивший разноцветными огнями, шумный, пышущий неостывшим жаром каменных стен, взволновал его и наполнил боевым, трепетным настроением. Правда, это значило только, что Генику двадцать лет, что он верит в свои организаторские таланты и готов померяться силами даже с Плехановым. А романтическое и серьезное положение “нелегального” заставляло его еще плотнее сжимать безусые губы и насильно морщить гладкий розовый лоб. Кто думает, что он, Геник, еще “зеленый”, тот ошибается самым роковым образом. Люди вообще имеют скверную привычку считать возраст признаком, определяющим опытность человека. Но здесь этого быть не может. Раз он приехал с специальными поручениями укрепить и поправить дело, подкошенное частыми провалами, ясно, что на лице его лежит некоторая глубокомысленная тень. Тень эта скажет сама за себя, коротко и ясно: “Опытен, отважен, хотя и молод. Зачем вам усы? И без усов все будет прекрасно…”
   Такие и похожие на них мысли прекратились вместе со стуком извозчичьих дрожек, доставивших Геника туда, куда ему нужно было попасть. Он вынул тощий кошелек, заплатил вознице и, поднявшись в третий этаж, нажал кнопку звонка.
   Дверь отпер молодой человек с угрюмым и непроницаемым выражением лица. Не глядя на Геника, он повернулся к нему боком и, смотря в пол, холодно ответил на вопрос приезжего:
   — Да, Варвара Михайловна живет здесь. Вот идите сюда, направо… еще… потом… и — вот сюда!
   Он провел Геника по коридорчику и распахнул двери небольшой темной комнаты.
   — А где же она? — сказал Геник, с недоумением смотря в темноту и не решаясь войти. — Быть может, скоро придет?
   Юноша ничего не ответил на это, но, видя затруднение Геника, прошел вперед, зажег лампу на маленьком столике у стены и, по-прежнему боком, не глядя на посетителя, двинулся к выходу. Геник нерешительно спросил:
   — Может быть, она… по делу ушла, товарищ?
   Свирепый и подозрительный взгляд, исподлобья брошенный юношей, ясно дал почувствовать Генику неловкость своего вопроса. В самом деле, разве он знает, кто такой Геник? Оставшись один, приезжий с наслаждением растянулся на коротком диванчике и стал разглядывать комнату.
   Здесь стояло два стола, один круглый, с цветной скатертью, — у дивана, другой, письменный, — у стены. На нем лежали книги, брошюры, разный бумажный хлам, блокноты, “нелегальщина”. На светлых обоях смотрели пришпиленные булавками Бакунин, Лавров, террористы и Надсон. В углу, у шкафа, белела кровать снежной чистоты, закрытая пикейным одеялом. Нигде ни пылинки, все прибрано и аккуратно.
   — Вот явочная квартира, — сказал себе, усмехаясь, Геник. — Идиоты! Они совсем потеряли голову из-за провалов. Явочная квартира у комнатного жильца — что может быть нелепее? Как только познакомлюсь с местным комитетом, сейчас же обращу на это внимание. Явка должна быть там, где ходит много народа. Например: зубной врач, адвокат, библиотека… Эх! И отчего это мне так хочется есть?
   Он внимательно обвел взглядом комнату, но нигде не было даже малейших признаков съестного. Это еще более разожгло в Генике желание съесть что-нибудь и во что бы то ни стало. Он поднялся, порылся на окнах, в столе, но там не оказалось даже крошек.
   — Если бы она была кисейная барышня, — сказал себе Геник, — то и тогда не могла бы питаться лунным светом. Сказано: “ищите и обрящете”!
   Он походил немного взад и вперед, грызя ногти, потом решительно отворил нижнее отделение шкафа и вздрогнул от удовольствия: там лежали четыре яйца в бумажном мешочке, грецкие орехи, две груши. Груши исчезли, как сладкое воспоминание, но яйца оказались сырыми, и поэтому Геник сперва поморщился, а потом решительно разбил их и выпил, без соли, в один момент. Голод, однако, продолжал еще глухо ворочаться и брюзжать в желудке. Недовольный Геник уселся на полу и стал дробить орехи, ущемляя их дверцей шкафа.
   — Конечно, — рассуждал он вслух, — я совершаю некоторое преступление. Но что такое частная собственность?
II
   Треск раскалываемых орехов заглушил шаги девушки, вошедшей в комнату. Сначала она сконфуженно остановилась, затем покраснела и сказала:
   — Ах, кушайте, пожалуйста! Я терпеть не могу орехов!
   Геник вскочил с полным ртом, побагровел от мучительного усилия проглотить ореховую кашу и поклонился. Существо, стоявшее перед ним, ободрительно улыбнулось и сняло шляпу с маленькой русой головы. Геник протянул руку, бормоча:
   — “Поклон от Карла-Амалии Грингмута”.
   — И вам “от князя Мещерского”, — ответила девушка. — Да вы садитесь, пожалуйста! Конечно, не на пол, — рассмеялась она, — а вот сюда хоть, что ли! Вы давно приехали?
   Говоря это, она прошлась по комнате, бросила взгляд на письменный стол, села против Геника и устремила на приезжего утомленные голубые глаза. Геник окинул взглядом ее маленькую, хрупкую фигурку и решил, что надо “взять тон”.
   — Приехал я недавно, сейчас, — сказал он протяжно, подымая брови, точь-в-точь так, как один из его знакомых “генералов”. — Но прежде всего простите меня за то, что я съел у вас яйца и груши: я был голоден, как сто извозчиков.
   — Ну, что за пустяки! — проводя рукой по лицу и глубоко вздыхая, сказала девушка. — Вот я вас попозже отправлю ночевать к одному товарищу из сочувствующих. Он богатый и угостит вас отличным ужином.
   — Я приехал сейчас, с вечерним поездом, — продолжал Геник. — А что, в комитете получено письмо обо мне?
   — Да, я получила это письмо, — задумчиво произнесла девушка. — Вы, значит, приехали устраивать?
   — Да, — важно сказал Геник, вспомнив слова одного областника, — знаете, периферия всегда должна звучать в унисон с центром. А здесь, как нам писали, нехватка работников. Поэтому-то я и поторопился к вам, в надежде, что вы меня сегодня же сведете с каким-нибудь членом комитета, и мы выясним положение. Так нельзя, господа! Это не игра в бирюльки.
   Он уже совершенно оправился от смущения и взял небрежно-деловую интонацию. Девушка улыбнулась.
   — Вы давно работаете?
   Геник вспыхнул. Проклятые усы, и когда они вырастут?
   — Я думаю, что это не относится к делу, — нахмурился он. — Итак, как же мы будем с членом комитета?
   — Ах, простите, — застенчиво извинилась девушка, кусая улыбающиеся губки, — я вас спросила совсем не потому, что… а просто так. А с членом комитета — уж и не знаю. Они ведь все в тюрьме.
   Геник подскочил от удивления и опешил. Этого он ни в каком случае не ожидал.
   — Как — в тюрьме? — растерянно пробормотал он. — А я думал…
   — Да уж так, — грустно сказала девушка. — Вот уже три недели. А я прямо каким-то чудом уцелела. И, представьте, одно за другим: типография, потом архив, потом комитет.
   — Но что же, что же осталось? — допытывался Геник.
   — Что осталось? Осталась печать… и потом — гектограф. Кружки рабочие остались.
   В ее усталых больших глазах светились раздумье и нетерпение. Утомление, как видно, настолько одолевало ее, что она не могла сидеть прямо и полулежала на столе, подпирая голову рукой. Геник смутился и взволновался. Ему показалось, что эта крошка смеется над ним или, в лучшем случае, желает отделаться от не внушающего доверия “устраивателя”. Но, поглядев пристальнее в голубую чистоту мягких глаз девушки, он быстро успокоился, чувствуя как-то внутренно, что его опасения излишни.
   — Так что же, — спросил он, закуривая папироску и снова невольно приосаниваясь, — вы, значит, не работаете, товарищ?
   Девушка шире открыла глаза, очевидно, не поняв вопроса, и встряхнула головой, с трудом удерживаясь от зевоты.
   — Я страшно устала, — тихо, как бы извиняясь, сказала она, — и больше не могу. Поэтому-то я и написала вам. У меня ведь адреса были… и все. Ожидая обысков, мне передали.
   — Я ничего не понимаю, — с отчаянием простонал Геник, ероша волосы и чувствуя, что потеет. — Мы получили письмо от комитета здешнего…
   — Да, да! — с живостью воскликнула девушка. — Это же я и написала, как будто от комитета; разве вы не понимаете? Ведь комитета же нет!
   Геник облегченно вздохнул. Он понял, но тем не менее продолжал сидеть с вытаращенными глазами. И, наконец, через минуту, улыбаясь, спросил:
   — И печать приложили?
   — И печать приложила. Я, может, виновата, знаете, во всем, но иначе я не могла, уверяю вас, я не вру… Ведь они мне ничего не давали, ну, понимаете, решительно ничего не давали… А я все на побегушках да разная этакая маленькая чепуха… А когда они сели…
   Она оживилась и выпрямилась. Теперь глаза ее блестели и сияло лицо, как у ребенка, довольного своей хитростью.
   — Когда они сели, я была как пьяная… и долго… пока не устала. С утра до вечера вертишься, вертишься, вертишься… Восемь кружков, ну, я их разделила по одному в неделю и… мы очень хорошо и приятно разговаривали… А потом, понимаете, чтобы полиция не возгордилась, что вот, мол, мы всех переловили, я стала на гектографе… А теперь я уж не могу. Ночью вскакиваю, кричу отчаянным голосом… Господи, если бы я была мужчиной!
   Она вздохнула, и печальная тень легла на ее светлое лицо. Потом смешные и милые морщинки досады выступили между тонких бровей. Геник смотрел на нее и чувствовал, что лицо его неудержимо расплывается в заботливую улыбку. Помолчав немного, он спросил:
   — А потом написали в “центр”?
   — Да… Ну, конечно, вы понимаете, не могла же я уж сама, кто меня знает? А когда получается письмо от комитета, это совсем другое дело…
   Но Геник уже не слушал ее. Он хохотал, как одержимый, закрывая руками прыгающий рот, хохотал всем нутром, всем заразительным весельем молодости. Минуту спустя в комнате было уже двое хохочущих людей, позабывших усталость, опасности и темное, жуткое будущее… И один был серебристый и ясный смех, а другой — бурный и неистовый.
   Потом усталость и заботы взяли свое. Девушка сидела молча; голубой взгляд ее скрашивал черную ночь, стоявшую за окном. Геник поборолся еще немного с сонливостью и сказал:
   — Так вы отведете меня к буржую?
   — Нет, — встрепенулась она. — Я расскажу вам. Вы найдете сами. Я не могу, простите… Я разбита, вся разбита, как ломовая лошадь.
   На другой день вечером Геник сел писать подробнейшую реляцию в “центр”. Между прочим, там было написано и следующее:
   “Комитет ходит в юбке. Ему девятнадцать лет, у него русые волосы и голубые глаза. Очень маленький комитет”.
   У Геника, видите ли, была юмористическая жилка.

Колония Ланфиер

   Подобно моряку,
   Плывущему через Юрский пролив,
   Не знаю, куда приду я
   Через глубины любви.
 
Иоситада, японец.

I
   Три указательных пальца вытянулись по направлению к рейду. Голландский барок пришел вечером. Ночь спрятала его корпус; разноцветные огни мачт и светящиеся кружочки иллюминаторов двоились в черном зеркале моря; безветренная густая мгла пахла смолой, гниющими водорослями и солью.
   — Шесть тысяч тонн, — сказал Дрибб, опуская свой палец. — Пальмовое и черное дерево. Скажи, Гупи, нуждаешься ты в черном дереве?
   — Нет, — возразил фермер, введенный в обман серьезным тоном Дрибба. — Это мне не подходит.
   — Ну, — в атласной пальмовой жердочке, из которой ты мог бы сделать дубинку для своего будущего наследника, если только спина его окажется пригодной для этой цели?
   — Отстань, — сказал Гупи. — Я не нуждаюсь ни в каком дереве. И будь там пестрое или малиновое дерево, — мне одинаково безразлично.
   — Дрибб, — проговорил третий колонист, — вы, кажется, хотели что-то сказать?
   — Я? Да ничего особенного. Просто мне показалось странным, что барок, груз которого совершенно не нужен для нашего высокочтимого Гупи, — бросил якорь. Как вы думаете, Астис?
   Астис задумчиво потянул носом, словно в запахе моря скрывалось нужное объяснение.
   — Небольшой, но все-таки крюк, — сказал он. — Путь этого голландца лежал южнее. А впрочем, его дело. Возможно, что он потерпел аварию. Допускаю также, что капитан имеет особые причины поступать странно.
   — Держу пари, — сказал Дрибб, — что его маленько потрепало в Архипелаге. Если же не так, то здесь открывается мебельная фабрика. Вот мое мнение.
   — Пари это вы проиграете, — возразил Астис. — Месяц, как не было ни одного шторма.
   — Я, видите ли, по мелочам не держу, — сказал, помолчав, Дрибб, — и меньше десяти фунтов не стану мараться.
   — Согласен.
   — Что же вы утверждаете?
   — Ничего. Я говорю только, что вы ошибаетесь.
   — Никогда, Астис.
   — Сейчас, Дрибб, сейчас.
   — Вот моя рука.
   — А вот моя.
   — Гупи, — сказал Дрибб, — вы будете свидетелем. Но есть затруднение: как нам удостовериться в моей правоте?
   — Какая самоуверенность! — насмешливо отозвался Астис. — Скажите лучше, как доказать, что вы ошиблись?
   Наступило короткое молчание. Дрибб заявил:
   — В конце концов, нет ничего проще. Мы сами поедем на барок.
   — Теперь?
   — Да.
   — Стойте! — вскричал Гупи. — Или мне послышалось, или гребут. Помолчите одну минуту.
   В глубокой сосредоточенной тишине слышались протяжные всплески, звук их усиливался, равномерно отлетая в бархатную пропасть моря.
   Дрибб встрепенулся. Его любопытство было сильно возбуждено. Он топтался на самом обрыве и тщетно силился рассмотреть что-либо.
   Астис, не выдержав, закричал:
   — Эй, шлюпка, эй!
   — Вы несносный человек, — обиделся Гупи. — Вы почему-то думаете, что умнее всех. Один бог знает, кто из нас умнее.
   — Они близко, — сказал Дрибб.
   Действительно, шлюпка подошла настолько, что можно было различить хлюпанье водяных брызг, падающих с весла. Зашуршал гравий, послышались медленные шаги и разговор вполголоса. Кто-то взбирался по тропинке, ведущей с отмели на обрыв спуска. Дрибб крикнул:
   — Эй, на шлюпке!
   — Есть! — ответили внизу с сильным иностранным акцентом. — Говорите.
   — Лодка с голландца?
   Колонист не успел получить ответа, как незнакомый, вплотную раздавшийся голос спросил его в свою очередь:
   — Это вы так кричите, приятель? Я удовлетворю ваше законное любопытство: шлюпка с голландца, да.
   Дрибб повернулся, слегка оторопев, и вытаращил глаза на черный силуэт человека, стоявшего рядом. В темноте можно было заметить, что неизвестный плечист, среднего роста и с бородой.
   — Кто вы? — спросил он. — Разве вы оттуда приехали?
   — Оттуда, — сказал силуэт, кладя на землю порядочный узел. — Четыре матроса и я.
   Манера говорить не торопясь, произнося каждое слово отчетливым, хлестким голосом, произвела впечатление. Все трое ждали, молча рассматривая неподвижно черневшую фигуру. Наконец Дрибб, озабоченный исходом пари, спросил:
   — Один вопрос, сударь. Барок потерпел аварию?
   — Ничего подобного, — сказал неизвестный, — он свеж и крепок, как мы с вами, надеюсь. При первом ветре он снимается и идет дальше.
   — Я доволен, — радостно заявил Астис. — Дрибб, платите проигрыш.
   — Я ничего не понимаю! — вскричал Дрибб, которого радость Астиса болезненно резнула по сердцу. — Гром и молния! Барок не увеселительная яхта, чтобы тыкаться во все дыры… Что ему здесь надо, я спрашиваю?..
   — Извольте. Я уговорил капитана высадить меня здесь.
   Астис недоверчиво пожал плечами.
   — Сказки! — полувопросительно бросил он, подходя ближе. — Это не так легко, как вы думаете. Путь в Европу лежит южнее миль на сто.
   — Знаю, — нетерпеливо сказал приезжий. — Лгать я не стану.
   — Может быть, капитан — ваш родственник? — спросил Гупи.
   — Капитан — голландец, уже поэтому ему трудно быть моим родственником.
   — А ваше имя?
   — Горн.
   — Удивительно! — сказал Дрибб. — И он согласился на вашу просьбу?
   — Как видите.
   В его тоне слышалась скорее усталость, чем самоуверенность. На языке Дрибба вертелись сотни вопросов, но он сдерживал их, инстинктом чувствуя, что удовлетворению любопытства наступили границы. Астис сказал:
   — Здесь нет гостиницы, но у Сабо вы найдете ночлег и еду по очень сходной цене. Хотите, я провожу вас?
   — Я в этом нуждаюсь.
   — Дрибб… — начал Астис.
   — Хорошо, — раздраженно перебил Дрибб, — вы получите 10 фунтов завтра, в восемь часов утра. До свидания, господин Горн. Желаю вам устроиться наилучшим образом. Пойдем, Гупи.
   Он повернулся и зашагал прочь, сопровождаемый свиноводом.
   — Теперь я держу пари, что с Дрибба получить придется только с помощью увесистой ругани. Господин Горн, я к вашим услугам.
   Астис протянул руку, повернулся и удивленно прищелкнул языком. Он был один.
   — Горн! — позвал Астис.
   Никого не было.
II
   Цветущие, низкорослые заросли южных холмов дымились тонкими испарениями. Расплавленный диск солнца стоял над лесом. Небо казалось голубой, необъятной внутренностью огромного шара, наполненного хрустальной жидкостью. В темной зелени блестела роса, причудливые голоса птиц звучали как бы из-под земли; в переливах их слышалось томное, ленивое пробуждение.
   Горн шагал к западу, стремясь обойти цепь оврагов, заполнявших пространство между колонией и северной частью леса. Старый кольтовский штуцер покачивался за его спиной. Костюм был помят — следы ночи, проведенной в лесу. Шел он ровными, большими шагами, тщательно осматриваясь, разглядывая расстояние и почву с видом хозяина, долго пробывшего в отсутствии.