Страница:
То, что произошло потом, было так неожиданно, что Тинг растерялся. Веки Ассунты дрогнули, приподнялись; жизнь теплилась под ними в затуманенной глубине глаз, — возврат к сознанию, и Тинг водил над ними рукой, как бы гладя самый воздух, окутывающий ресницы. Теперь, в первый раз, он почувствовал со всей силой, какие это милые ресницы.
— Ассунта, — шепнул он.
Губы ее разжались, дрогнув в ответ движением, одновременно похожим на тень улыбки и на желание произнести слово.
— Ассунта, — продолжал Тинг, — кто ударил тебя? Это не опасно… Кто обидел тебя, Ассунта?.. Говори же, говори, у меня все мешается в голове. Кто?
Глубокий вздох женщины потонул в его резком, похожем на рыдание смехе. Это был судорожный, конвульсивный смех человека, потрясенного облегчением; он смолк так же внезапно, как и начался. Тинг встал.
— Ты здесь? — Это были первые ее слова, и он внимал им, как приговоренный к смерти — прощению. — За что он меня, Тинг, милый?.. Гергес… Сначала он взял меня за руку… Это был Гергес.
Она не произнесла ничего больше, но почувствовала, что ее с быстротой молнии кладут на диван и что Тинг исчез. Еще слабая, Ассунта с трудом повернула голову. Комната была пуста, полна тоски и тревоги.
— Тинг, — позвала Ассунта.
Но его не было. Перед ним в кухне стоял разбуженный негр и кланялся, порываясь бежать.
— Как собака! — хрипло сказал Тинг. — Возьми револьвер. — Он топнул ногой; волна гнева заливала его и несла, в стремительном своем беге, в темной пучине инстинкта. — Беги же, — продолжал Тинг. — Стой! Ты понял? Будь собакой и сдохни, если это понадобится. Я догоню, я догоню. Пожелай мне счастливой охоты.
Он подбежал к сараю, вывел гнедую лошадь, одну из лучших во всем округе, взнуздал ее и поскакал к Суану. Все это время душа Тинга перемалывала тысячи вопросов, но ни на один не получил он ответа, потому что еще далеко был от него тот, кто сам, подобно ножу, холодно и покорно скользнул по красоте жизни.
Задыхающийся, привстав на стременах, Блюм бил лошадь кулаками и дулом револьвера. Другая лошадь скакала за его спиной; пространство, выигранное вначале Блюмом, сокращалось в течение получаса с неуклонностью самого времени и теперь равнялось нулю. Лязг подков наполнял ночную равнину призраками тысяч коней, взбешенных головокружительной быстротой скачки. Секунды казались вечностью.
— Постойте! Остановитесь!
Блюм обернулся, хриплый голос Тинга подал ему надежду уложить преследователя. Он поворотился, методически выпуская прыгающей от скачки рукой все шесть пуль; огонь выстрелов безнадежно мелькал перед его глазами. Снова раздался крик, но Блюм не разобрал слов. Тотчас же вслед за этим гулкий удар сзади пробил воздух; лошадь Блюма, заржав, дрогнула задними ногами, присела и бросилась влево, спотыкаясь в кустарниках. Через минуту Блюм съехал на правый бок, ухватился за гриву и понял, что валится. Падая, он успел отскочить в сторону, ударился плечом о землю, вскочил и выпрямился, пошатываясь на ослабевших ногах; лошадь хрипела.
Тинг, не удержавшись, заскакал справа, остановился и был на земле раньше, чем Блюм бросился на него. Две темные фигуры стояли друг против друга. Карабин Тинга, направленный в голову Блюма, соединял их. Блюм широко и глубоко вздыхал, руки его, поднятые для удара, опустились с медленностью тройного блока.
— Это вы, Гергес? — сказал Тинг. Деланное спокойствие его тона звучало мучительной, беспощадной ясностью и отчетливостью каждого слова. — Хорошо, если вы не будете шевелиться. Нам надо поговорить. Сядьте.
Блюм затрепетал, изогнулся и сел. Наступил момент, когда не могло быть уже ничего странного, смешного или оскорбительного. Если бы Тинг приказал опуститься на четвереньки, и это было бы исполнено, так как в руках стоящего была смерть.
— Я буду судить вас, — быстро произнес Тинг. — Вы — мой. Говорите.
— Говорить? — спросил Блюм совершенно таким же, как и охотник, отчетливым, тихим голосом. — А что? В конце концов я неразговорчив. Судить? Бросьте. Вы не судья. Что вы хотите? Нажмите спуск, и делу конец. Убить вы можете меня, и с треском.
— Гергес, — сказал Тинг, — значит, конец. Вы об этом подумали?
— Да, я сообразил это. — Самообладание постепенно возвращалось к Блюму, наполняя горло его сухим смехом. — Но что же, я хорошо сделал дело.
Палец Тинга, лежавший на спуске курка, дрогнул и разжался. Тинг опустил ружье, — он боялся нового, внезапного искушения.
— Вы видите, — продолжал Блюм, оскаливаясь, — я человек прямой. Откровенность за откровенность. Вы грозитесь меня убить, и так как я влез к вам в душу, вы можете и исполнить это. Поэтому выслушайте меня.
— Я слушаю.
— “Ассунта, — кривляясь, закричал Блюм. — О, ты, бедное дитя”. Вы, конечно, произносили эти слова; приятно. Очень приятно. Она милая и маленькая. Вы мне противны. Почему я мог думать, что вы не спите еще? Вам тоже досталось бы на орехи. План мой был несколько грандиознее и не удался, черт с ним! Но верите ли, это тяжело. Я это поставлю в счет кому-нибудь другому. Хотя, конечно, я нанес вам хороший удар. Мне сладко.
— Дальше, — сказал Тинг.
— Во-первых, я вас не боюсь. Я — преступник, но я под защитой закона. Вы ответите за мою смерть. Вероятно, вы гордитесь тем, что разговариваете со мной. Не в этом дело. У меня столько припасено гостинцев, что глаза разбегаются. Я выложу их, не беспокойтесь. Если вы прострелите мне башку, то будете по крайней мере оплеваны. Если бы я убил вас раньше ее… то… впрочем, вы понимаете.
— Я ничего не понимаю, Гергес, — холодно сказал Тинг, — мне противно слушать вас, но, может быть, этот ваш бред даст мне по крайней мере намек на понимание. Я не перебью вас. Я слушаю.
— Овладеть женщиной, — захлебываясь и торопясь, продолжал Блюм, как будто опасался, что ему выбьют зубы на полуслове, — овладеть женщиной, когда она сопротивляется, кричит и плачет… Нужно держать за горло. После столь тонкого наслаждения я убил бы ее тут же и, может быть, привел бы сам в порядок ее костюм. Отчего вы дрожите? Погода ведь теплая. Я не влюблен, нет, а так, чтобы погуще было. У нее, должно быть, нежная кожа. А может быть, она бы еще благодарила меня.
Раз сорвавшись, он не удерживался. В две-три минуты целый поток грязи вылился на Тинга, осквернил его и наполнил самого Блюма веселой злобой отчаяния, граничащего с исступлением.
— Дальше, — с трудом проговорил Тинг, раскачиваясь, чтобы не выдать себя. Дрожь рук мешала ему быть наготове, он сильно встряхнул головой и ударил прикладом в землю. — Говорите, я не перебью вас.
— Сказано уже. Но я посмотрел бы, как вы припадете к трупу и прольете слезу. Но вы ведь мужчина, сдержитесь, вот в чем беда. В здешнем климате разложение начинается быстро.
— Она жива, — сказал Тинг, — Гергес, она жива.
— Ложь.
— Она жива.
— Вы хотите меня помучить. Вы врете.
— Она жива.
— Прицел был хорош. Тинг, что вы делаете со мной?
— Она жива.
— Вы помешались.
— Она жива, говорю я. Зачем вы сделали это?
— Тинг, — закричал Блюм, — как смеете вы спрашивать меня об этом! Что вы — ребенок? Две ямы есть: а одной барахтаетесь вы, в другой — я. Маленькая, очень маленькая месть, Тинг, за то, что вы в другой яме.
— Сон, — медленно сказал Тинг, — дикий сон.
Наступило молчание. Издыхающая лошадь Блюма забила передними ногами, приподнялась и, болезненно заржав, повалилась в траву.
— Ответьте мне, — проговорил Тинг, — поклянетесь ли вы, если я отпущу вас, спрятать свое жало?
Блюм вздрогнул.
— Я убью вас через несколько дней, если вы это сделаете, — сказал он деловым тоном. — И именно потому, что я говорю так, вы, Тинг, освободите меня. Убивать безоружного не в вашей натуре.
— Вот, — продолжал Тинг, как бы не слушая, — второй раз я спрашиваю вас, Гергес, что сделаете вы в этом случае?
— Я убью вас, милашка. — Блюм ободрился, сравнительная продолжительность разговора внушала уверенность, что человек, замахивающийся несколько раз, не ударит. — Да.
— Вы уверены в этом?
— Да. Разрешите мне убить вас через неделю. Я выслежу вас, и вы не будете мучиться. Вы заслужили это.
— Тогда, — спокойно произнес Тинг, — я должен предупредить вас. Это говорю я.
Он вскинул ружье и прицелился. Острые глаза его хорошо различали фигуру Блюма; вначале Тинг выбрал голову, но мысль прикоснуться к лицу этого человека даже пулей была ему невыразимо противна. Он перевел дуло на грудь Блюма и остановился, соображая положение сердца.
— Я пошутил, — глухо сказал Блюм. Холодный, липкий пот ужаса выступил на его лице, движение ружья Тинга было невыносимо, оглушительно, невероятно, как страшный сон. Предсмертная тоска перехватила дыхание, мгновенно убив все, кроме мысли, созерцающей смерть. Его тошнило, он шатался и вскрикивал, бессильный переступить с ноги на ногу.
— Я пошутил. Я сошел с ума. Я не знаю. Остановитесь.
И вдруг быстрый, как молния, острый толчок сердца сказал ему, что вот это мгновение — последнее. Пораженный, Тинг удержал выстрел: глухой, рыдающий визг бился в груди Блюма, сметая тишину ночи.
— А-а-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-а! — кричал Блюм. Он стоял, трясся и топал ногами, ужас душил его.
Тинг выстрелил. Перед ним на расстоянии четырех шагов зашаталась безобразная, воющая и визжащая фигура, перевернулась, взмахивая руками, согнулась и сунулась темным комком в траву.
Было два, остался один. Один этот подозвал лошадь, выбросил из ствола горячий патрон, сел в седло и уехал, не оглянувшись, потому что мертвый безвреден и потому что в пустыне есть звери и птицы, умеющие похоронить труп.
— Да, Ассунта.
— Почему? Я здорова, и это было, мне кажется, давно-давно.
Тинг улыбнулся.
— Ассунта, — сказал он, подходя к окну, где на подоконнике, подобрав ноги, сидела его жена, — оставь это. Я буду писать. Я все думаю.
— О нем?
— Да.
— Ты жалеешь?
— Нет. Я хочу понять. И когда пойму, буду спокоен, весел и тверд, как раньше.
Она взяла его руку, раскачивая ее из стороны в сторону, и засмеялась.
— Но ты обещал написать для меня стихи, Тинг.
— Да.
— О чем же? О чем?
— О тебе. Разве есть у меня что-либо больше тебя, Ассунта?
— Верно, — сказала маленькая женщина. — Ты прав. Это для меня радость.
— Ты сама — радость. Ты вся — радость. Моя.
— Какая радость, Тинг? Огромная, больше жизни?
— Грозная. — Тинг посмотрел в окно; там, над провалом земной коры, струился и таял воздух, обожженный полуднем. — Грозная радость, Ассунта. Я не хочу другой радости.
— Хорошо, — весело сказала Ассунта. — Тогда отчего никто меня не боится? Ты сделай так, Тингушок, чтобы боялись меня.
— Грозная, — повторил Тинг. — Иного слова нет и не может быть на земле.
Ю.Киркин
Жизнь Гнора
Проснувшийся некоторое время лежал в постели; услышав быстрые шаги под окном, он встал, откинул гардину и никого не заметил; все стихло, раннее холодное солнце падало в аллеи низким светом; длинные росистые тени пестрили веселый полусон парка; газоны дымились, тишина казалась дремотной и неспокойной.
“Это приснилось”, — подумал молодой человек и лег снова, пытаясь заснуть.
— Голос был похож, очень похож, — пробормотал он, поворачиваясь на другой бок. Так он дремал с открытыми глазами минут пять, размышляя о близком своем отъезде, о любви и нежности. Вставали полузабытые воспоминания; в утренней тишине они приобретали трогательный оттенок снов, волнующих своей неосязаемой беглостью и невозвратностью.
Обратившись к действительности, Гнор пытался некоторое время превратить свои неполные двадцать лет в двадцать один. Вопрос о совершеннолетии стоял для него ребром: очень молодым людям, когда они думают жениться на очень молодой особе, принято чинить разные препятствия. Гнор обвел глазами прекрасную обстановку комнаты, в которой жил около месяца. Ее солидная роскошь по отношению к нему была чем-то вроде надписи, вывешенной над конторкой дельца: “сутки имеют двадцать четыре часа”. На языке Гнора это звучало так: “у нее слишком много денег”.
Гнор покраснел, перевернул горячую подушку — и сна не стало совсем. Некоторое время душа его лежала под прессом уязвленной гордости; вслед за этим, стряхнув неприятную тяжесть, Гнор очень непоследовательно и нежно улыбнулся. Интимные воспоминания для него, как и для всякой простой души, были убедительнее выкладок общественной математики. Медленно шевеля губами, Гнор повторил вслух некоторые слова, сказанные вчера вечером; слова, перелетевшие из уст в уста, подобно птицам, спугнутым на заре и пропавшим в тревоге сумерек. Все крепче прижимаясь к подушке, он вспомнил первые осторожные прикосновения рук, серьезный поцелуй, блестящие глаза и клятвы. Гнор засмеялся, укутав рот одеялом, потянулся и услышал, как в дальней комнате повторился шесть раз глухой быстрый звон.
— Шесть часов, — сказал Гнор, — а я не хочу спать. Что мне делать?
Исключительное событие вчерашнего дня наполняло его светом, беспричинной тоской и радостью. Человек, получивший первый поцелуй женщины, не знает на другой день, куда девать руки и ноги; все тело, кроме сердца, кажется ему несносной обузой. Вместе с тем потребность двигаться, жить и начать жить как можно раньше бывает постоянной причиной неспокойного сна счастливых. Гнор торопливо оделся, вышел, прошел ряд бледных, затянутых цветным шелком лощеных зал; в последней из них стенное зеркало отразило спину сидящего за газетой человека. Человек этот сидел за дальним угловым столом; опущенная голова его поднялась при звуке шагов Гнора; последний остановился.
— Как! — сказал он, смеясь. — Вы тоже не спите?! Вы, образец регулярной жизни! Теперь, по крайней мере, я могу обсудить с вами вдвоем, что делать, проснувшись так безрассудно рано.
У человека с газетой было длинное имя, но все и он сам довольствовались одной частью его: Энниок. Он бросил зашумевший лист на пол, встал, лениво потер руки и вопросительно осмотрел Гнора. Запоздалая улыбка появилась на его бледном лице.
— Я не ложился, — сказал Энниок. — Правда, для этого не было особо уважительных причин. Но все же перед отъездом я имею привычку разбираться в бумагах, делать заметки. Какое сочное золотистое утро, не правда ли?
— Вы тоже едете?
— Да. Завтра.
Энниок смотрел на Гнора спокойно и ласково; обычно сухое лицо его было теперь привлекательным, почти дружеским. “Как может меняться этот человек, — подумал Гнор, — он — целая толпа людей, молчаливая и нервная толпа. Он один наполняет этот большой дом”.
— Я тоже уеду завтра, — сказал Гнор, — и хочу спросить вас, в каком часу отходит “Епископ Архипелага”?
— Не знаю. — Голос Энниока делался все более певучим и приятным. — Я не завишу от пароходных компаний; ведь у меня, как вы знаете, есть своя яхта. И если вы захотите, — прибавил он, — для вас найдется хорошенькая поместительная каюта.
— Благодарю, — сказал Гнор, — но пароход идет прямым рейсом. Я буду дома через неделю.
— Неделя, две недели — какая разница? — равнодушно возразил Энниок. — Мы посетим глухие углы земли и напомним самим себе любопытных рыб, попавших в золотые сети чудес. О некоторых местах, особенно в молодости, остаются жгучие воспоминания. Я знаю земной шар; сделать крюк в тысячу миль ради вас и прогулки не даст мне ничего, кроме здоровья.
Гнор колебался. Парусное плавание с Энниоком, гостившим два месяца под одной крышей с ним, казалось Гнору хорошим и скверным. Энниок разговаривал с ней, смотрел на нее, втроем они неоднократно совершали прогулки. Для влюбленных присутствие такого человека после того, как предмет страсти сделался невидимым, далеким, служит иногда горьким, но осязательным утешением. А скверное было то, что первое письмо Кармен, подлинный ее почерк, бумага, на которой лежала ее рука, ждали бы его слишком долго. Это прекрасное, не написанное еще письмо Гнор желал прочесть как можно скорее.
— Нет, — сказал он, — я благодарю и отказываюсь.
Энниок поднял газету, тщательно сложил ее, бросил на стол и повернулся лицом к террасе. Утренние, ослепительные ее стекла горели зеленью; сырой запах цветов проникал в залу вместе с тихим ликованием света, делавшим холодную пышность здания ясной и мягкой.
Гнор посмотрел вокруг, как бы желая запомнить все мелочи и подробности. Дом этот стал важной частью его души; на всех предметах, казалось, покоился взгляд Кармен, сообщая им таинственным образом нежную силу притяжения; беззвучная речь вещей твердила о днях, прошедших быстро и беспокойно, о болезненной тревоге взглядов, молчании, незначительных разговорах, волнующих, как гнев, как радостное потрясение; немых призывах улыбающемуся лицу, сомнениях и мечтах. Почти забыв о присутствии Энниока, Гнор молча смотрел в глубь арки, открывающей перспективу дальних, пересеченных косыми столбами дымного утреннего света, просторных зал. Прикосновение Энниока вывело его из задумчивости.
— Отчего вы проснулись? — спросил Энниок зевая. — Я выпил бы кофе, но буфетчик еще спит, также и горничные. Вы, может быть, видели страшный сон?
— Нет, — сказал Гнор, — я стал нервен… Какой-то пустяк, звуки разговора, быть может, на улице…
Энниок взглянул на него из-под руки, которой тер лоб, вдумчиво, но спокойно. Гнор продолжал:
— Пойдемте в биллиардную. Мне и вам совершенно нечего делать.
— Охотно. Я попытаюсь отыграть вчерашний свой проигрыш раззолоченному мяснику Кнасту.
— Я не играю на деньги, — сказал Гнор и, улыбаясь, прибавил: — у меня их к тому же теперь в обрез.
— Мы договоримся внизу, — сказал Энниок.
Он быстро пошел вперед и исчез в крыле коридора. Гнор двинулся вслед за ним. Но, услыхав сзади хорошо знакомые шаги, обернулся и радостно протянул руки. Кармен подходила к нему с недоумевающим, бледным, но живым и ясным лицом; движения ее обнаруживали беспокойство и нерешительность.
— Это не вы, это солнце, — сказал Гнор, взяв маленькую руку, — оттого так светло и чисто. Почему вы не спите?
— Не знаю.
Эта изящная девушка, с доброй складкой бровей и твердым ртом, говорила открытым грудным голосом, немного старившим ее, как бабушкин чепчик, надетый десятилетней девочкой.
— А вы?
— Сегодня никто не спит, — сказал Гнор. — Я люблю вас. Энниок и я — мы не спим. Вы третья.
— Бессонница. — Она стояла боком к Гнору; рука ее, удержанная молодым человеком, доверчиво забиралась в его рукав, оставляя меж сукном и рубашкой блаженное ощущение мимолетной ласки. — Вы уедете, но возвращайтесь скорее, а до этого пишите мне чаще. Ведь и я люблю вас.
— Есть три мира, — проговорил растроганный Гнор, — мир красивый, прекрасный и прелестный. Красивый мир — это земля, прекрасный — искусство. Прелестный мир — это вы. Я совсем не хочу уезжать, Кармен; этого хочет отец; он совсем болен, дела запущены. Я еду по обязанности. Мне все равно. Я не хочу обижать старика. Но он уже чужой мне; мне все чуждо, я люблю только вас одну.
— И я, — сказала девушка. — Прощайте, мне нужно прилечь, я устала, Гнор, и если вы…
Не договорив, она кивнула Гнору, продолжая смотреть на него тем взглядом, каким умеет смотреть лишь женщина в расцвете первой любви, отошла к двери, но возвратилась и, подойдя к роялю, блестевшему в пыльном свете окна, тронула клавиши. То, что она начала играть негромко и быстро, было знакомо Гнору; опустив голову, слушал он начало оригинальной мелодии, веселой и полнозвучной. Кармен отняла руки; неоконченный такт замер вопросительным звоном.
— Я доиграю потом, — сказала она.
— Когда?
— Когда ты будешь со мной.
Она улыбнулась и, улыбаясь, скрылась в боковой двери.
Гнор тряхнул головой, мысленно докончил мелодию, оборванную Кармен, и ушел к Энниоку. Здесь были сумерки; низкие окна, завешанные плотной материей, почти не давали света; небольшой ореховый биллиард выглядел хмуро, как ученическая меловая доска в пустом классе. Энниок нажал кнопку; электрические тюльпаны безжизненно засияли под потолком; свет этот, мешаясь с дневным, вяло озарил комнату. Энниок рассматривал кий, тщательно намелил его и сунул под мышку, заложив руки в карман.
— Начинайте вы, — сказал Гнор.
— На что мы будем играть? — медленно произнес Энниок, вынимая руку из кармана и вертя шар пальцами. — Я возвращаюсь к своему предложению. Если вы проиграете, я везу вас на своей яхте.
— Хорошо, — сказал Гнор. Ироническая беспечность счастливого человека овладела им. — Хорошо, яхта — так яхта. Во всяком случае, это лестный проигрыш! Что вы ставите против этого?
— Все, что хотите. — Энниок задумался, выгибая кий; дерево треснуло и выпало из рук на паркет. — Как я неосторожен, — сказал Энниок, отбрасывая ногой обломки. — Вот что: если выиграете, я не буду мешать вам жить, признав судьбу.
Эти слова произнес он быстро, чуть-чуть изменившимся голосом, и тотчас же принялся хохотать, глядя на удивленного Гнора неподвижными, добрыми глазами.
— Я шутник, — сказал он. — Ничего не доставляет мне такого, по существу, безобидного удовольствия, как заставить человека разинуть рот. Нет, выиграв, вы требуете и получаете все, что хотите.
— Хорошо. — Гнор выкатил шар. — Я не разорю вас.
Он сделал три карамболя, отведя шар противника в противоположный угол, и уступил место Энниоку.
— Раз, — сказал тот. Шары забегали, бесшумными углами чертя сукно, и остановились в выгодном положении. — Два. — Ударяя кием, он почти не сходил с места. — Три. Четыре. Пять. Шесть.
Гнор, принужденно улыбаясь, смотрел, как два покорных шара, отскакивая и кружась, подставляли себя третьему, бегавшему вокруг них с быстротой овчарки, загоняющей стадо. Шар задевал поочередно остальных двух сухими щелчками и возвращался к Энниоку.
— Четырнадцать, — сказал Энниок; крупные капли пота выступили на его висках; он промахнулся, перевел дух и отошел в сторону.
— Вы сильный противник, — сказал Гнор, — и я буду осторожен.
Играя, ему удалось свести шары рядом; он поглаживал их своим шаром то с одной, то с другой стороны, стараясь не разъединить их и не оставаться с ними на прямой линии. Попеременно, делая то больше, то меньше очков, игроки шли поровну; через полчаса на счетчике у Гнора было девяносто пять, девяносто девять у Энниока.
— Пять, — сказал Гнор. — Пять, — повторил он, задев обоих, и удовлетворенно вздохнул. — Мне остается четыре.
Он сделал еще три удара и скиксовал на последнем: кий скользнул, а шар не докатился.
— Ваше счастье, — сказал Гнор с некоторой досадой, — я проиграл.
Энниок молчал. Гнор взглянул на сукно и улыбнулся: шары стояли друг против друга у противоположных бортов; третий, которым должен был играть Энниок, остановился посередине биллиарда; все три соединялись прямой линией. “Карамболь почти невозможен”, — подумал он и стал смотреть.
Энниок согнулся, уперся пальцами левой руки в сукно, опустил кий и прицелился. Он был очень бледен, бледен, как белый костяной шар. На мгновение он зажмурился, открыл глаза, вздохнул и ударил изо всей силы под низ шара; шар блеснул, щелкнул дальнего, взвившегося дугой прочь, и, быстро крутясь в обратную сторону, как бумеранг, катясь все тише, легко, словно вздохнув, тронул второго. Энниок бросил кий.
— Я раньше играл лучше, — сказал он. Руки его тряслись.
Он стал мыть их, нервно стуча педалью фаянсового умывальника.
Гнор молча поставил кий. Он не ожидал проигрыша, и происшедшее казалось ему поэтому вдвойне нелепым. “Ты не принесла мне сегодня счастья, — подумал он, — и я не получу скоро твоего письма. Все случайность”.
— Все дело случая, — как бы угадывая его мысли, сказал Энниок, продолжая возиться у полотенца. — Может быть, вы зато счастливы в любви. Итак, я вам приготовлю каюту. Недавно наверху играла Кармен; у нее хорошая техника. Как странно, что мы трое проснулись в одно время.
— Странно? Почему же? — рассеянно сказал Гнор. — Это случайность.
— Да, случайность. — Энниок погасил электричество. — Пойдемте завтракать, милый, и поговорим о предстоящем нам плавании.
— Ассунта, — шепнул он.
Губы ее разжались, дрогнув в ответ движением, одновременно похожим на тень улыбки и на желание произнести слово.
— Ассунта, — продолжал Тинг, — кто ударил тебя? Это не опасно… Кто обидел тебя, Ассунта?.. Говори же, говори, у меня все мешается в голове. Кто?
Глубокий вздох женщины потонул в его резком, похожем на рыдание смехе. Это был судорожный, конвульсивный смех человека, потрясенного облегчением; он смолк так же внезапно, как и начался. Тинг встал.
— Ты здесь? — Это были первые ее слова, и он внимал им, как приговоренный к смерти — прощению. — За что он меня, Тинг, милый?.. Гергес… Сначала он взял меня за руку… Это был Гергес.
Она не произнесла ничего больше, но почувствовала, что ее с быстротой молнии кладут на диван и что Тинг исчез. Еще слабая, Ассунта с трудом повернула голову. Комната была пуста, полна тоски и тревоги.
— Тинг, — позвала Ассунта.
Но его не было. Перед ним в кухне стоял разбуженный негр и кланялся, порываясь бежать.
— Как собака! — хрипло сказал Тинг. — Возьми револьвер. — Он топнул ногой; волна гнева заливала его и несла, в стремительном своем беге, в темной пучине инстинкта. — Беги же, — продолжал Тинг. — Стой! Ты понял? Будь собакой и сдохни, если это понадобится. Я догоню, я догоню. Пожелай мне счастливой охоты.
Он подбежал к сараю, вывел гнедую лошадь, одну из лучших во всем округе, взнуздал ее и поскакал к Суану. Все это время душа Тинга перемалывала тысячи вопросов, но ни на один не получил он ответа, потому что еще далеко был от него тот, кто сам, подобно ножу, холодно и покорно скользнул по красоте жизни.
Задыхающийся, привстав на стременах, Блюм бил лошадь кулаками и дулом револьвера. Другая лошадь скакала за его спиной; пространство, выигранное вначале Блюмом, сокращалось в течение получаса с неуклонностью самого времени и теперь равнялось нулю. Лязг подков наполнял ночную равнину призраками тысяч коней, взбешенных головокружительной быстротой скачки. Секунды казались вечностью.
— Постойте! Остановитесь!
Блюм обернулся, хриплый голос Тинга подал ему надежду уложить преследователя. Он поворотился, методически выпуская прыгающей от скачки рукой все шесть пуль; огонь выстрелов безнадежно мелькал перед его глазами. Снова раздался крик, но Блюм не разобрал слов. Тотчас же вслед за этим гулкий удар сзади пробил воздух; лошадь Блюма, заржав, дрогнула задними ногами, присела и бросилась влево, спотыкаясь в кустарниках. Через минуту Блюм съехал на правый бок, ухватился за гриву и понял, что валится. Падая, он успел отскочить в сторону, ударился плечом о землю, вскочил и выпрямился, пошатываясь на ослабевших ногах; лошадь хрипела.
Тинг, не удержавшись, заскакал справа, остановился и был на земле раньше, чем Блюм бросился на него. Две темные фигуры стояли друг против друга. Карабин Тинга, направленный в голову Блюма, соединял их. Блюм широко и глубоко вздыхал, руки его, поднятые для удара, опустились с медленностью тройного блока.
— Это вы, Гергес? — сказал Тинг. Деланное спокойствие его тона звучало мучительной, беспощадной ясностью и отчетливостью каждого слова. — Хорошо, если вы не будете шевелиться. Нам надо поговорить. Сядьте.
Блюм затрепетал, изогнулся и сел. Наступил момент, когда не могло быть уже ничего странного, смешного или оскорбительного. Если бы Тинг приказал опуститься на четвереньки, и это было бы исполнено, так как в руках стоящего была смерть.
— Я буду судить вас, — быстро произнес Тинг. — Вы — мой. Говорите.
— Говорить? — спросил Блюм совершенно таким же, как и охотник, отчетливым, тихим голосом. — А что? В конце концов я неразговорчив. Судить? Бросьте. Вы не судья. Что вы хотите? Нажмите спуск, и делу конец. Убить вы можете меня, и с треском.
— Гергес, — сказал Тинг, — значит, конец. Вы об этом подумали?
— Да, я сообразил это. — Самообладание постепенно возвращалось к Блюму, наполняя горло его сухим смехом. — Но что же, я хорошо сделал дело.
Палец Тинга, лежавший на спуске курка, дрогнул и разжался. Тинг опустил ружье, — он боялся нового, внезапного искушения.
— Вы видите, — продолжал Блюм, оскаливаясь, — я человек прямой. Откровенность за откровенность. Вы грозитесь меня убить, и так как я влез к вам в душу, вы можете и исполнить это. Поэтому выслушайте меня.
— Я слушаю.
— “Ассунта, — кривляясь, закричал Блюм. — О, ты, бедное дитя”. Вы, конечно, произносили эти слова; приятно. Очень приятно. Она милая и маленькая. Вы мне противны. Почему я мог думать, что вы не спите еще? Вам тоже досталось бы на орехи. План мой был несколько грандиознее и не удался, черт с ним! Но верите ли, это тяжело. Я это поставлю в счет кому-нибудь другому. Хотя, конечно, я нанес вам хороший удар. Мне сладко.
— Дальше, — сказал Тинг.
— Во-первых, я вас не боюсь. Я — преступник, но я под защитой закона. Вы ответите за мою смерть. Вероятно, вы гордитесь тем, что разговариваете со мной. Не в этом дело. У меня столько припасено гостинцев, что глаза разбегаются. Я выложу их, не беспокойтесь. Если вы прострелите мне башку, то будете по крайней мере оплеваны. Если бы я убил вас раньше ее… то… впрочем, вы понимаете.
— Я ничего не понимаю, Гергес, — холодно сказал Тинг, — мне противно слушать вас, но, может быть, этот ваш бред даст мне по крайней мере намек на понимание. Я не перебью вас. Я слушаю.
— Овладеть женщиной, — захлебываясь и торопясь, продолжал Блюм, как будто опасался, что ему выбьют зубы на полуслове, — овладеть женщиной, когда она сопротивляется, кричит и плачет… Нужно держать за горло. После столь тонкого наслаждения я убил бы ее тут же и, может быть, привел бы сам в порядок ее костюм. Отчего вы дрожите? Погода ведь теплая. Я не влюблен, нет, а так, чтобы погуще было. У нее, должно быть, нежная кожа. А может быть, она бы еще благодарила меня.
Раз сорвавшись, он не удерживался. В две-три минуты целый поток грязи вылился на Тинга, осквернил его и наполнил самого Блюма веселой злобой отчаяния, граничащего с исступлением.
— Дальше, — с трудом проговорил Тинг, раскачиваясь, чтобы не выдать себя. Дрожь рук мешала ему быть наготове, он сильно встряхнул головой и ударил прикладом в землю. — Говорите, я не перебью вас.
— Сказано уже. Но я посмотрел бы, как вы припадете к трупу и прольете слезу. Но вы ведь мужчина, сдержитесь, вот в чем беда. В здешнем климате разложение начинается быстро.
— Она жива, — сказал Тинг, — Гергес, она жива.
— Ложь.
— Она жива.
— Вы хотите меня помучить. Вы врете.
— Она жива.
— Прицел был хорош. Тинг, что вы делаете со мной?
— Она жива.
— Вы помешались.
— Она жива, говорю я. Зачем вы сделали это?
— Тинг, — закричал Блюм, — как смеете вы спрашивать меня об этом! Что вы — ребенок? Две ямы есть: а одной барахтаетесь вы, в другой — я. Маленькая, очень маленькая месть, Тинг, за то, что вы в другой яме.
— Сон, — медленно сказал Тинг, — дикий сон.
Наступило молчание. Издыхающая лошадь Блюма забила передними ногами, приподнялась и, болезненно заржав, повалилась в траву.
— Ответьте мне, — проговорил Тинг, — поклянетесь ли вы, если я отпущу вас, спрятать свое жало?
Блюм вздрогнул.
— Я убью вас через несколько дней, если вы это сделаете, — сказал он деловым тоном. — И именно потому, что я говорю так, вы, Тинг, освободите меня. Убивать безоружного не в вашей натуре.
— Вот, — продолжал Тинг, как бы не слушая, — второй раз я спрашиваю вас, Гергес, что сделаете вы в этом случае?
— Я убью вас, милашка. — Блюм ободрился, сравнительная продолжительность разговора внушала уверенность, что человек, замахивающийся несколько раз, не ударит. — Да.
— Вы уверены в этом?
— Да. Разрешите мне убить вас через неделю. Я выслежу вас, и вы не будете мучиться. Вы заслужили это.
— Тогда, — спокойно произнес Тинг, — я должен предупредить вас. Это говорю я.
Он вскинул ружье и прицелился. Острые глаза его хорошо различали фигуру Блюма; вначале Тинг выбрал голову, но мысль прикоснуться к лицу этого человека даже пулей была ему невыразимо противна. Он перевел дуло на грудь Блюма и остановился, соображая положение сердца.
— Я пошутил, — глухо сказал Блюм. Холодный, липкий пот ужаса выступил на его лице, движение ружья Тинга было невыносимо, оглушительно, невероятно, как страшный сон. Предсмертная тоска перехватила дыхание, мгновенно убив все, кроме мысли, созерцающей смерть. Его тошнило, он шатался и вскрикивал, бессильный переступить с ноги на ногу.
— Я пошутил. Я сошел с ума. Я не знаю. Остановитесь.
И вдруг быстрый, как молния, острый толчок сердца сказал ему, что вот это мгновение — последнее. Пораженный, Тинг удержал выстрел: глухой, рыдающий визг бился в груди Блюма, сметая тишину ночи.
— А-а-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-а! — кричал Блюм. Он стоял, трясся и топал ногами, ужас душил его.
Тинг выстрелил. Перед ним на расстоянии четырех шагов зашаталась безобразная, воющая и визжащая фигура, перевернулась, взмахивая руками, согнулась и сунулась темным комком в траву.
Было два, остался один. Один этот подозвал лошадь, выбросил из ствола горячий патрон, сел в седло и уехал, не оглянувшись, потому что мертвый безвреден и потому что в пустыне есть звери и птицы, умеющие похоронить труп.
VII
Самая маленькая
— Тинг, ты не пишешь дней двадцать?— Да, Ассунта.
— Почему? Я здорова, и это было, мне кажется, давно-давно.
Тинг улыбнулся.
— Ассунта, — сказал он, подходя к окну, где на подоконнике, подобрав ноги, сидела его жена, — оставь это. Я буду писать. Я все думаю.
— О нем?
— Да.
— Ты жалеешь?
— Нет. Я хочу понять. И когда пойму, буду спокоен, весел и тверд, как раньше.
Она взяла его руку, раскачивая ее из стороны в сторону, и засмеялась.
— Но ты обещал написать для меня стихи, Тинг.
— Да.
— О чем же? О чем?
— О тебе. Разве есть у меня что-либо больше тебя, Ассунта?
— Верно, — сказала маленькая женщина. — Ты прав. Это для меня радость.
— Ты сама — радость. Ты вся — радость. Моя.
— Какая радость, Тинг? Огромная, больше жизни?
— Грозная. — Тинг посмотрел в окно; там, над провалом земной коры, струился и таял воздух, обожженный полуднем. — Грозная радость, Ассунта. Я не хочу другой радости.
— Хорошо, — весело сказала Ассунта. — Тогда отчего никто меня не боится? Ты сделай так, Тингушок, чтобы боялись меня.
— Грозная, — повторил Тинг. — Иного слова нет и не может быть на земле.
Ю.Киркин
Жизнь Гнора
Большие деревья притягивают молнию.
Александр Дюма
I
Рано утром за сквозной решеткой ограды парка слышен был тихий разговор. Молодой человек, спавший в северной угловой комнате, проснулся в тот момент, когда короткий выразительный крик женщины заглушил чириканье птиц.Проснувшийся некоторое время лежал в постели; услышав быстрые шаги под окном, он встал, откинул гардину и никого не заметил; все стихло, раннее холодное солнце падало в аллеи низким светом; длинные росистые тени пестрили веселый полусон парка; газоны дымились, тишина казалась дремотной и неспокойной.
“Это приснилось”, — подумал молодой человек и лег снова, пытаясь заснуть.
— Голос был похож, очень похож, — пробормотал он, поворачиваясь на другой бок. Так он дремал с открытыми глазами минут пять, размышляя о близком своем отъезде, о любви и нежности. Вставали полузабытые воспоминания; в утренней тишине они приобретали трогательный оттенок снов, волнующих своей неосязаемой беглостью и невозвратностью.
Обратившись к действительности, Гнор пытался некоторое время превратить свои неполные двадцать лет в двадцать один. Вопрос о совершеннолетии стоял для него ребром: очень молодым людям, когда они думают жениться на очень молодой особе, принято чинить разные препятствия. Гнор обвел глазами прекрасную обстановку комнаты, в которой жил около месяца. Ее солидная роскошь по отношению к нему была чем-то вроде надписи, вывешенной над конторкой дельца: “сутки имеют двадцать четыре часа”. На языке Гнора это звучало так: “у нее слишком много денег”.
Гнор покраснел, перевернул горячую подушку — и сна не стало совсем. Некоторое время душа его лежала под прессом уязвленной гордости; вслед за этим, стряхнув неприятную тяжесть, Гнор очень непоследовательно и нежно улыбнулся. Интимные воспоминания для него, как и для всякой простой души, были убедительнее выкладок общественной математики. Медленно шевеля губами, Гнор повторил вслух некоторые слова, сказанные вчера вечером; слова, перелетевшие из уст в уста, подобно птицам, спугнутым на заре и пропавшим в тревоге сумерек. Все крепче прижимаясь к подушке, он вспомнил первые осторожные прикосновения рук, серьезный поцелуй, блестящие глаза и клятвы. Гнор засмеялся, укутав рот одеялом, потянулся и услышал, как в дальней комнате повторился шесть раз глухой быстрый звон.
— Шесть часов, — сказал Гнор, — а я не хочу спать. Что мне делать?
Исключительное событие вчерашнего дня наполняло его светом, беспричинной тоской и радостью. Человек, получивший первый поцелуй женщины, не знает на другой день, куда девать руки и ноги; все тело, кроме сердца, кажется ему несносной обузой. Вместе с тем потребность двигаться, жить и начать жить как можно раньше бывает постоянной причиной неспокойного сна счастливых. Гнор торопливо оделся, вышел, прошел ряд бледных, затянутых цветным шелком лощеных зал; в последней из них стенное зеркало отразило спину сидящего за газетой человека. Человек этот сидел за дальним угловым столом; опущенная голова его поднялась при звуке шагов Гнора; последний остановился.
— Как! — сказал он, смеясь. — Вы тоже не спите?! Вы, образец регулярной жизни! Теперь, по крайней мере, я могу обсудить с вами вдвоем, что делать, проснувшись так безрассудно рано.
У человека с газетой было длинное имя, но все и он сам довольствовались одной частью его: Энниок. Он бросил зашумевший лист на пол, встал, лениво потер руки и вопросительно осмотрел Гнора. Запоздалая улыбка появилась на его бледном лице.
— Я не ложился, — сказал Энниок. — Правда, для этого не было особо уважительных причин. Но все же перед отъездом я имею привычку разбираться в бумагах, делать заметки. Какое сочное золотистое утро, не правда ли?
— Вы тоже едете?
— Да. Завтра.
Энниок смотрел на Гнора спокойно и ласково; обычно сухое лицо его было теперь привлекательным, почти дружеским. “Как может меняться этот человек, — подумал Гнор, — он — целая толпа людей, молчаливая и нервная толпа. Он один наполняет этот большой дом”.
— Я тоже уеду завтра, — сказал Гнор, — и хочу спросить вас, в каком часу отходит “Епископ Архипелага”?
— Не знаю. — Голос Энниока делался все более певучим и приятным. — Я не завишу от пароходных компаний; ведь у меня, как вы знаете, есть своя яхта. И если вы захотите, — прибавил он, — для вас найдется хорошенькая поместительная каюта.
— Благодарю, — сказал Гнор, — но пароход идет прямым рейсом. Я буду дома через неделю.
— Неделя, две недели — какая разница? — равнодушно возразил Энниок. — Мы посетим глухие углы земли и напомним самим себе любопытных рыб, попавших в золотые сети чудес. О некоторых местах, особенно в молодости, остаются жгучие воспоминания. Я знаю земной шар; сделать крюк в тысячу миль ради вас и прогулки не даст мне ничего, кроме здоровья.
Гнор колебался. Парусное плавание с Энниоком, гостившим два месяца под одной крышей с ним, казалось Гнору хорошим и скверным. Энниок разговаривал с ней, смотрел на нее, втроем они неоднократно совершали прогулки. Для влюбленных присутствие такого человека после того, как предмет страсти сделался невидимым, далеким, служит иногда горьким, но осязательным утешением. А скверное было то, что первое письмо Кармен, подлинный ее почерк, бумага, на которой лежала ее рука, ждали бы его слишком долго. Это прекрасное, не написанное еще письмо Гнор желал прочесть как можно скорее.
— Нет, — сказал он, — я благодарю и отказываюсь.
Энниок поднял газету, тщательно сложил ее, бросил на стол и повернулся лицом к террасе. Утренние, ослепительные ее стекла горели зеленью; сырой запах цветов проникал в залу вместе с тихим ликованием света, делавшим холодную пышность здания ясной и мягкой.
Гнор посмотрел вокруг, как бы желая запомнить все мелочи и подробности. Дом этот стал важной частью его души; на всех предметах, казалось, покоился взгляд Кармен, сообщая им таинственным образом нежную силу притяжения; беззвучная речь вещей твердила о днях, прошедших быстро и беспокойно, о болезненной тревоге взглядов, молчании, незначительных разговорах, волнующих, как гнев, как радостное потрясение; немых призывах улыбающемуся лицу, сомнениях и мечтах. Почти забыв о присутствии Энниока, Гнор молча смотрел в глубь арки, открывающей перспективу дальних, пересеченных косыми столбами дымного утреннего света, просторных зал. Прикосновение Энниока вывело его из задумчивости.
— Отчего вы проснулись? — спросил Энниок зевая. — Я выпил бы кофе, но буфетчик еще спит, также и горничные. Вы, может быть, видели страшный сон?
— Нет, — сказал Гнор, — я стал нервен… Какой-то пустяк, звуки разговора, быть может, на улице…
Энниок взглянул на него из-под руки, которой тер лоб, вдумчиво, но спокойно. Гнор продолжал:
— Пойдемте в биллиардную. Мне и вам совершенно нечего делать.
— Охотно. Я попытаюсь отыграть вчерашний свой проигрыш раззолоченному мяснику Кнасту.
— Я не играю на деньги, — сказал Гнор и, улыбаясь, прибавил: — у меня их к тому же теперь в обрез.
— Мы договоримся внизу, — сказал Энниок.
Он быстро пошел вперед и исчез в крыле коридора. Гнор двинулся вслед за ним. Но, услыхав сзади хорошо знакомые шаги, обернулся и радостно протянул руки. Кармен подходила к нему с недоумевающим, бледным, но живым и ясным лицом; движения ее обнаруживали беспокойство и нерешительность.
— Это не вы, это солнце, — сказал Гнор, взяв маленькую руку, — оттого так светло и чисто. Почему вы не спите?
— Не знаю.
Эта изящная девушка, с доброй складкой бровей и твердым ртом, говорила открытым грудным голосом, немного старившим ее, как бабушкин чепчик, надетый десятилетней девочкой.
— А вы?
— Сегодня никто не спит, — сказал Гнор. — Я люблю вас. Энниок и я — мы не спим. Вы третья.
— Бессонница. — Она стояла боком к Гнору; рука ее, удержанная молодым человеком, доверчиво забиралась в его рукав, оставляя меж сукном и рубашкой блаженное ощущение мимолетной ласки. — Вы уедете, но возвращайтесь скорее, а до этого пишите мне чаще. Ведь и я люблю вас.
— Есть три мира, — проговорил растроганный Гнор, — мир красивый, прекрасный и прелестный. Красивый мир — это земля, прекрасный — искусство. Прелестный мир — это вы. Я совсем не хочу уезжать, Кармен; этого хочет отец; он совсем болен, дела запущены. Я еду по обязанности. Мне все равно. Я не хочу обижать старика. Но он уже чужой мне; мне все чуждо, я люблю только вас одну.
— И я, — сказала девушка. — Прощайте, мне нужно прилечь, я устала, Гнор, и если вы…
Не договорив, она кивнула Гнору, продолжая смотреть на него тем взглядом, каким умеет смотреть лишь женщина в расцвете первой любви, отошла к двери, но возвратилась и, подойдя к роялю, блестевшему в пыльном свете окна, тронула клавиши. То, что она начала играть негромко и быстро, было знакомо Гнору; опустив голову, слушал он начало оригинальной мелодии, веселой и полнозвучной. Кармен отняла руки; неоконченный такт замер вопросительным звоном.
— Я доиграю потом, — сказала она.
— Когда?
— Когда ты будешь со мной.
Она улыбнулась и, улыбаясь, скрылась в боковой двери.
Гнор тряхнул головой, мысленно докончил мелодию, оборванную Кармен, и ушел к Энниоку. Здесь были сумерки; низкие окна, завешанные плотной материей, почти не давали света; небольшой ореховый биллиард выглядел хмуро, как ученическая меловая доска в пустом классе. Энниок нажал кнопку; электрические тюльпаны безжизненно засияли под потолком; свет этот, мешаясь с дневным, вяло озарил комнату. Энниок рассматривал кий, тщательно намелил его и сунул под мышку, заложив руки в карман.
— Начинайте вы, — сказал Гнор.
— На что мы будем играть? — медленно произнес Энниок, вынимая руку из кармана и вертя шар пальцами. — Я возвращаюсь к своему предложению. Если вы проиграете, я везу вас на своей яхте.
— Хорошо, — сказал Гнор. Ироническая беспечность счастливого человека овладела им. — Хорошо, яхта — так яхта. Во всяком случае, это лестный проигрыш! Что вы ставите против этого?
— Все, что хотите. — Энниок задумался, выгибая кий; дерево треснуло и выпало из рук на паркет. — Как я неосторожен, — сказал Энниок, отбрасывая ногой обломки. — Вот что: если выиграете, я не буду мешать вам жить, признав судьбу.
Эти слова произнес он быстро, чуть-чуть изменившимся голосом, и тотчас же принялся хохотать, глядя на удивленного Гнора неподвижными, добрыми глазами.
— Я шутник, — сказал он. — Ничего не доставляет мне такого, по существу, безобидного удовольствия, как заставить человека разинуть рот. Нет, выиграв, вы требуете и получаете все, что хотите.
— Хорошо. — Гнор выкатил шар. — Я не разорю вас.
Он сделал три карамболя, отведя шар противника в противоположный угол, и уступил место Энниоку.
— Раз, — сказал тот. Шары забегали, бесшумными углами чертя сукно, и остановились в выгодном положении. — Два. — Ударяя кием, он почти не сходил с места. — Три. Четыре. Пять. Шесть.
Гнор, принужденно улыбаясь, смотрел, как два покорных шара, отскакивая и кружась, подставляли себя третьему, бегавшему вокруг них с быстротой овчарки, загоняющей стадо. Шар задевал поочередно остальных двух сухими щелчками и возвращался к Энниоку.
— Четырнадцать, — сказал Энниок; крупные капли пота выступили на его висках; он промахнулся, перевел дух и отошел в сторону.
— Вы сильный противник, — сказал Гнор, — и я буду осторожен.
Играя, ему удалось свести шары рядом; он поглаживал их своим шаром то с одной, то с другой стороны, стараясь не разъединить их и не оставаться с ними на прямой линии. Попеременно, делая то больше, то меньше очков, игроки шли поровну; через полчаса на счетчике у Гнора было девяносто пять, девяносто девять у Энниока.
— Пять, — сказал Гнор. — Пять, — повторил он, задев обоих, и удовлетворенно вздохнул. — Мне остается четыре.
Он сделал еще три удара и скиксовал на последнем: кий скользнул, а шар не докатился.
— Ваше счастье, — сказал Гнор с некоторой досадой, — я проиграл.
Энниок молчал. Гнор взглянул на сукно и улыбнулся: шары стояли друг против друга у противоположных бортов; третий, которым должен был играть Энниок, остановился посередине биллиарда; все три соединялись прямой линией. “Карамболь почти невозможен”, — подумал он и стал смотреть.
Энниок согнулся, уперся пальцами левой руки в сукно, опустил кий и прицелился. Он был очень бледен, бледен, как белый костяной шар. На мгновение он зажмурился, открыл глаза, вздохнул и ударил изо всей силы под низ шара; шар блеснул, щелкнул дальнего, взвившегося дугой прочь, и, быстро крутясь в обратную сторону, как бумеранг, катясь все тише, легко, словно вздохнув, тронул второго. Энниок бросил кий.
— Я раньше играл лучше, — сказал он. Руки его тряслись.
Он стал мыть их, нервно стуча педалью фаянсового умывальника.
Гнор молча поставил кий. Он не ожидал проигрыша, и происшедшее казалось ему поэтому вдвойне нелепым. “Ты не принесла мне сегодня счастья, — подумал он, — и я не получу скоро твоего письма. Все случайность”.
— Все дело случая, — как бы угадывая его мысли, сказал Энниок, продолжая возиться у полотенца. — Может быть, вы зато счастливы в любви. Итак, я вам приготовлю каюту. Недавно наверху играла Кармен; у нее хорошая техника. Как странно, что мы трое проснулись в одно время.
— Странно? Почему же? — рассеянно сказал Гнор. — Это случайность.
— Да, случайность. — Энниок погасил электричество. — Пойдемте завтракать, милый, и поговорим о предстоящем нам плавании.