- А, Диас, - равнодушно произнесла она. - Вернулся?
- Только и делаю, что ворочаюсь, - сказал недавний мой собеседник.
- Лучше бы уходил все время.
- Вот что, Лолита…
Она вздохнула, выпрямилась и, внимательно осмотрев с ног до головы Диаса, перешла к другому концу стойки, где, погрузив снова лицо в растопыренные около ушей пальцы, принялась слушать, морща лоб, что говорят погонщики.
Хозе и Диас замешались в толпу. Я, обессиленный усталостью, лег на разостланное мне благодарным Чусито одеяло и, сунув под голову седло, стал дремать. Новые, неизведанные доныне ощущения и соображения преследовали меня. Я думал о таинственной власти имен, пересекающих наше сознание полным превращением человека, уничтожением расы, крови, привычных ассоциаций. Диас есть Диас. Никакими усилиями воображения не мог я представить его русским, но, может быть, и не был он им, принадлежа от рождения к загадочной орлиной расе, чья родина - в них самих, способных на все.
Наконец я уснул беспокойным дорожным сном и пробудился как от толчка. Может быть, чье-либо резкое восклицание было тому причиной. Полузакрытыми глазами я наблюдал некоторое время людей, толпящихся вокруг стойки, Лолиту и Диаса. Он снова подошел к ней, сказав:
- Я, пожалуй, отправлюсь с ними.
- Что ж? Заработай…
- Очень долго, - возразил он нерешительно. - Ты же знаешь, почему.
- Не приставай, - сказала Лолита. - Что ты ходишь вокруг меня? Сядь. Лучше слушай, что говорят.
- Лолита!
- Ну?
- Слушай…
- Слушаю.
- Ты мне ничего не скажешь?
Она посмотрела на него искоса, неохотно и хмыкнула. Диас уныло повернулся в мою сторону, прищуриваясь, так как блеск огня мешал ему видеть.
Я снова уснул. Меня разбудил Хозе. С первого же взгляда я понял, что человек этот собирался разыскивать “тропочку”. Все на нем было подвязано, укреплено, подтянуто и застегнуто. В хижине, кроме нас, никого не было. Утренние горы смотрели в открытую дверь сияющими провалами и рощами, а на земляном полу дрожал свет.
Уступая соболезнующему тону Хозе (он смотрел на меня с жалостью, как нянька, покидающая ребенка), я подтвердил еще раз, что нисколько не сержусь на него, и вышел на двор. В загородках, у привязи, покорно шевелили ушами нагруженные вьючной покладью мулы; несколько вооруженных людей осматривали упряжь, торопливо дожевывая скудный завтрак. Я подошел к Диасу.
- Куда направитесь вы? - спросил он.
Я сказал.
- Вероятно, мы не увидимся, - заметил он. - Прощайте!
Обдумав вопрос, который вертелся у меня на языке еще вчера, я сказал:
- Как вы чувствуете себя в этой стране?
- Очень хорошо и приятно.
Сняв шляпу, он поклонился, улыбнулся и отошел. Через минуту стали выводить мулов; животные, сопровождаемые каждое одним человеком, огибали дом, тихо звеня бубенчиками и фыркая. Диас замыкал шествие. Караван вытянулся гуськом, и передние начали уже спускаться в балку, поросшую черно-зеленым кустарником. Девушка, которую я видел вчера, помчалась сломя голову к арьергарду и, догнав Диаса, пошла рядом с ним, положив ему на плечо руку и что-то рассказывая. Затем, в виде прощальной ласки, она запустила пальцы в волосы молодого человека и стала трепать их, мотая покорно улыбающейся головой. Диас, понятно, не сопротивлялся.
Она не пошла вниз, а остановилась на обрыве, смотря, как, перевалив балку, взбираясь на косогор, шествуют по крутой, среди скал, известковой тропе осторожные мулы. Вернувшись, она прошла мимо меня, едва заметив мое присутствие.
Я обдумывал рассказ Диаса. Он ушел, оставив мне тихое волнение радости. Люди, подобные этому человеку, не одиноки. Их семья, цыганское племя, великодушное и строптивое, рассеяно всюду. Я вспомнил тысячи безыменных людей, “плавающих и путешествующих”, когорты авантюристов, проникающих в неисследованные места, безумцев, возлюбивших пустыню, детей труда, кладущих основание городам в чаще лесов. Их кости рассеяны за полярным кругом, и в знойных песках черного материка, и в дикой глубине океана. Вторая, настоящая родина торжественной силой любви влечет одинаково искателя приключений и начальника экспедиции, командующего целым отрядом; ничто не останавливает их, только смерть. Своей смертью они умножают везде жизнь и трепет борьбы.
Снежные волны гор окружали меня. Я долго смотрел на них с дружеским, теплым чувством, веря их безмолвному обещанию очистить сердце и помыслы.
Трюм и палуба
(Морские рисунки)
С медленным, унылым грохотом ворочались краны, торопливо стучали тачки, яростно гремели лебедки. Из дверей серых пакгаузов тянулись пестрые вереницы грузчиков. С ящиками, с бочонками на спине люди поднимались по отлогим трапам, складывали свою ношу возле огромных, четыреугольных пастей трюма и снова бежали вниз, цветные, как арлекины, и грязные, как земля. Албанское и анатолийское солнце покрыло их лица бронзовым загаром, пощадив зубы и белки глаз.
“Вега” оканчивала погрузку. Ее правильная, однообразная жизнь была известна всему городу: два рейса в месяц, один круговой и один прямой. Подчищенный и вымытый, украшенный с носа и кормы золотой резьбой, пароход этот производил впечатление туриста средней руки, окруженного грузчиками - угольными шхунами и нефтяными баркасами. Он был всем: гостиницей, буфетом, носильщиком, коммивояжером… скучный, каботажный старик.
А невдалеке от него, у веселой и грязной набережной, в пыльном грохоте и звоне труда отдыхали сумрачные бродяги из Тулона и Гавра, Лондона и Ньюкэстля, Бомбея и Сингапура. Неведомое волнение тянуло к ним, как будто от грязных, стройных корпусов их летело дыхание океана и глухая музыка отдаленных бездн. Казалось, что в своем коротком плену, прикованные к стальным кольцам молов толстыми тросами, они спят, вспоминая тайны опасных странствий, бешенство тропических бурь, вулканы и рифы, цветущие острова, всю яркую роскошь тропиков, - истинно царский подарок, брошенный солнцем своей возлюбленной.
Когда розовый дым утреннего тумана гаснет над дрожащей от холода, тихой и зеленой водой, - подымаются сонные матросы и чистят плавучие гостиницы. Моют палубы, трут медные части, подкрашивают ватервейс . Но бродяги спят еще в это время: они устали, и кокетство им не к лицу.
Вокруг “Веги” громоздились закопченные трубы пароходов, бесшумно выкидывая ленивый, густой дым. Из города, убегавшего вверх кольцеобразными, каменными уступами, несся шум экипажей и неопределенное звуковое содрогание жизни сотен тысяч людей.
Гавань сверкала и пела. Громадное напряжение звуков и красок, брошенное в небольшой уголок земли, как гнездо золота в расщелину кварца, утомляло, рассеивало мысли, воскрешало сказки. Эта неровная, голубая бухта с желтыми берегами и тысячами судов таила в себе жуткое, шумное очарование веками накопленных богатств, риска и опьянения, смерти и жизни.
“Вега” поглощала груз жадно и безостановочно. Бегали агенты, размахивая желтыми пачками ордеров, кричали и исчезали в складах. Взвивались стропы, охватывая двойной петлей сотни пудов, гремела цепь, грохотала лебедка; цепь натягивалась, вздрагивая под тяжестью добычи, кто-то кричал: “Майна!..” , и, плавно колыхаясь, груз устремлялся в глубину трюма, где уже ждали десятки рук, отцепляли стропы, тащили мешки и ящики в темные, сырые углы и складывали их там плотными возвышениями.
- Хабарда! - кричали турки, стремительно пробегая с тяжестью на спине.
- Вира! - надрывались внизу, в трюме, глухие, гулкие голоса.
- Изюм в Анапу, двадцать четыре места!
- Пипа двести ящиков - Новороссийск!
- Железо в Туапсе!
- АБ или АС? - черт вас побери!
- Давай живей! Давай живей! Ходи веселей!
- Не лезьте под руку, говорят вам!
- А вы не толкайтесь!
- Хабарда!
- Говорят вам, не мешайте!
- Я желаю видеть старшего помощника.
- Помощника? Вакансий нет.
- Мне нужно старшего помощника.
- А вам зачем?
- Я не ищу вакансий. Я желаю видеть его по делу.
- Станьте же в сторону.
- Хорошо.
Вахтенный матрос поправил съехавшую на затылок фуражку, обтер рукавом вспотевшее лицо и устало покосился на собеседника. Тот встал подальше от трюма и рассеянно осмотрелся.
Это был плотный, медленный в движениях человек, слегка сутулый, в парусинном пиджаке и черных матросских брюках. Вместо жилета он носил тельник с широкими синими полосами и красный кушак. Черные, коротко остриженные волосы прикрывала серая “джонка”, шапка английского покроя. Лицо его казалось типичным лицом человека случая, молодца на все руки: если нужно - кок или матрос, в нужде - поденщик, при случае - угольщик, иногда - сутенер, особенно в периоды “смертельного декофта” , столь частого среди мелкого морского люда. Низкий лоб, серые глаза, полные угрюмой беспечности, загорелая кожа, короткий, тупой нос, редкие усы; в правом ухе маленькая золотая серьга.
Большая партия риса, сто сахарных бочек в Севастополь и машинное масло в Керчь подходили к концу. Все быстрее развертывался строп, ложась длинной петлей на раскаленные солнцем камни мола, и из трубы “Веги” повалил густой дым - разводили пары. Немногочисленные пассажиры толкались и бегали, устраивая свои пожитки на палубе и в классных каютах; сипло завыл гудок, первый сигнал отплытия.
- Эй, приятель! - сказал матрос. - Вот старший помощник!
Костлявая фигура с желчным лицом бродила на палубе, теребя узенькую бородку и щурясь от солнца. Парень неловко протискался среди ящиков и разного хлама, низко поклонился, сдернул свою джонку и просительно замигал. Круглая, стриженая голова бросилась в глаза моряку; он сморщился, точно собираясь чихнуть, и медленно процедил:
- Вакансий нет.
- Извините, - сказал парень, оглядываясь на пристань, - окажите божескую милость!
- Ну?
- Не откажите насчет проезда. За работу.
- Это бесплатно? Эй, не задерживай! - крикнул моряк кочегару, стоявшему у лебедки. - Нет!
- Никаких нет способов, господин помощник. Что будете делать? Третий месяц хожу без…
- Врешь ведь! - перебил моряк, пыхая папиросой. - Просто лодырь, а?
- Нет, я не лодырь, - спокойно возразил парень. - Я матрос.
- Куда едешь?
- В Керчь.
- Зачем?
- К матери и сестре.
- Очень ты им нужен. Нет, не могу.
- Я буду работать.
- А, черт с твоей работой! Проси в конторе.
- Три места в Батум! Осторожнее, эй! Верхом держи!
Парень оглянулся. Желтая бумажка ордера перешла из рук грузчика в руки штурмана. Юноша принял ее, сидя верхом на опрокинутой бочке.
- Что? - спросил желчный моряк.
- Стекло! посуда! - радостно объявил штурман и засмеялся. Ему было двадцать три года. Сейчас же и неизвестно почему нахмурившись, он крикнул с деловым видом: - Эй, вы, пустомели! - ходи, ходи!
Парень смотрел глазами и ушами. Лицо его сразу подобралось и вытянулось. Три больших ящика медленно выползали из-за борта по наклону деревянного щита и повисли над трюмом.
Потом глаза его стали равнодушными, а лицо печальным; казалось, жестокосердие моряка его сильно удручало. Он переступал с ноги на ногу, подвигаясь к трюму, и тихо повторил глухим, умоляющим голосом:
- Будьте такие добрые! Нет ни копейки, все…
- Отстань! - моряк досадливо передернул плечами. - Вас тут столько шляется, что хоть на балласт употребляй. Я не могу, сказано тебе это или нет?
Груз плавно колыхался в воздухе, вздрагивая и покачиваясь. Парень быстро осмотрел его: канат плотно охватывал ящики.
- Майна! - взревел турок.
Громыхнула цепь, и ящики ринулись вниз, мелькнув светлым пятном в сумрачном отверстии трюма. Через минуту из глубины долетел стук, и цепь, болтаясь, взвилась вверх, на крюке ее висел строп.
- А-ха-ха! - сказал парень, заглядывая в трюм. - Происшествие!
- Ты чего? - вскипел старший помощник. - Пошел вон!
- Шапку уронил, - растерялся проситель, нагибаясь еще ниже. - И как это я…
- Разиня! - бодро крикнул жизнерадостный штурман, смеясь глазами. - Куда смотрел?
Желчный моряк плюнул и отошел в сторону. Ему был противен этот слоняющийся бездельник, паразит гавани, живущий сегодняшним днем. Он не выносил бродяг, разъезжающих из порта в порт, пьяниц с сомнительной репутацией, людей, не умеющих держаться на судне более месяца. К тому же у него были свои заботы. Нельзя обременять людей пустяками.
- Полезем! - сказал стриженый человек, подходя к трапу. Выжидательная улыбка штурмана сопровождала его.
- Шапка тирял! - оскалился турок, подмигивая другим. - Караш малчык, шапка плохой!
- Эй! - закричали из трюма. - Шапка чья? Эй!
Парень ступил на отвесные перекладины трапа и стал опускаться, неловко перебирая руками. Внизу его ждали. Маленький, юркий матрос, растопырив на пальцах злополучную джонку, протягивал ее собственнику. Грузчики смотрели неодобрительно.
- Честь имею поднести - головка ваша, - сказал матрос. - Хорошая голова, складная!..
Кто-то, пыльный и темный, проворчал в углу:
- Не мог свое сокровище на палубе обождать!..
Парень молча надел шапку. Трюм был почти весь забит грузом, и только в середине, под самым люком, оставалась небольшая квадратная пустота. Было прохладно, слегка отдавало сыростью, мышами и сушеными фруктами. Ящики с посудой лежали на плоских, тугих мешках, каждый отдельно.
- Ну - вира отсюда, приятель! - сказал матрос. - Головка при вас, айда!..
Парень занес ногу на трап и спросил:
- Много грузить?
- Четырнадцать тысяч прессованных леших, - озабоченно проговорил матрос. - Нет, немного, кажись. Местов тридцать, не более, сюда еще пойдет.
- Так, - сказал парень. - Прощайте.
- Отчаливайте. Без вакансии?
- Нет, проехать хочу.
- Ага! Черти, легче майнать!
Отвергнутый пассажир влез на палубу и пошел домой с веселым лицом. Ящики не были завалены грузом - только это и нужно было ему знать: ехать он никуда не собирался.
- Из тебя никогда не будет толку, Синявский. Это я тебе верно говорю, безо всякой фальши. Я, брат, знаю людей.
- Ну вот извольте видеть, - уныло пробормотал мальчик, с ненавистью косясь на добродушное, жуликоватое лицо матроса. - Чем я виноват, что тебе хочется спать? Ты жалованье получаешь, а я сам плачу за харчи девять рублей! Очень хорошо с твоей стороны!
Трое остальных сидели мрачно и выжидательно, делая вид, что поведение Синявского крайне несправедливо. Из углов кубрика , с узких, похожих на ящики, коек несся тяжелый храп уснувших матросов. В такт ударам винта вздрагивала лампа, подвешенная над столом, колыхая уродливые тени бодрствующих.
- Мартын, - продолжал тот же матрос тихим, оскорбленным голосом: - посмотри на него, вот, возьми его, белого арапа, морскую чучелу, одесское ракло …
- Биркин! - вскричал Синявский, - не ругайся, пожалуйста!
- А то я напишу папе и маме! - вставил быстроглазый Бурак, шмыгая рябым носом. - Эх ты, граммофон!
- Ты послушай, Синявский, - дружески улещал юношу Биркин, - я тебе что скажу! Ты, брат, молодой парень, жизни морской не знаешь, ты вообще, вкратце говоря, - что? Морское недоразумение. Промеж товарищей так не делают. Ну - убудет тебя, что ли? Постоишь час - потом дрыхни хоть целый день! Вот тебе крест! Да чего там, я твою вахту завтра отстою и квит! Чего зубы скалишь? Я, брат, правильный человек! Как боцман встанет, я к нему: - Алексеич! нехай спит Синявский! - Разрази меня на месте, если ты не будешь спать до Анапы!
- Биркин, да ты ведь врешь! - тоскливо зевнул Синявский. - Кто тебе поверит, тот трех дней не проживет!
- Кто врет - я? - Биркин величественно встал, драпируясь в клеенчатый дождевик - “винцераду”. - Лопни моя печенка, тресни мои глаза, убей меня гром и молния, пусть моему деду… Дурень, кому ты нужен, такой красивый - обманывать?! Это вы уж - ох! при себе оставьте! Кроме того, - Биркин прищурил глаза и чмокнул, - в Батум придем - к грузинкам сведу, по духанам пойдем чихирь пробовать, налижемся, как свиньи… Ну, айда, Синявский, айда!..
Мальчик сонно зевал, нехотя одевая брюки и мысленно проклиная Биркина со всеми его родичами. Сон был такой сладкий, мертвый сон усталости, а на палубе так сыро и холодно. Врет Биркин или нет - все равно не отвяжется, еще сделает какую-нибудь пакость. Решив, в силу этого размышления, сменить Биркина не в очередь с вахты, Синявский встал и чуть-чуть не расплакался, вспомнив домашнее житье, сладкое и беспечное. Одно из двух: или Жюль Верн наглый обманщик, или он, Синявский, еще недостаточно окреп для морских прелестей. Палуба? Брр-р!..
Биркин успокоился, снял винцераду и шлепнулся на скамью против Мартына. Лицо его выражало ребяческое удовольствие и глубокое презрение к одураченному ученику, но надо было, хотя из приличия, сделать вид, что он, Биркин, только уступает справедливости.
- Ты, Синявский, у машины сиди, там теплее. - заботливо процедил он, плеснув в эмалированную кружку чаю из чайника и торопливо глотая мутную бурду. - Да того… дождевик мой возьми, слышь?..
Синявский продолжал молча возиться у койки, набивая папиросы, напяливая блузу и вообще бессознательно стараясь побыть дольше в теплом помещении.
- Ветер тронулся, - сказал Бурак. - Тумана не будет.
- Дует, да слабо! - Мартын важевато погладил бороду, скашивая глаза на мальчика. - Синявский, живей ворочайся, увидит помощник, что вахтенного нет - Биркину попадет!
- Наплевать! - отрезал Синявский, застегивая дождевик. - Я же еще должен заботиться! Так - час, Биркин?
- Час, дорогой мой, час! - предупредительно заторопился хитрец. - Иди с богом, дитятко, иди! Ну, понимаешь, Синявский, ломает меня всего, совсем нездоров… беда!
- А ну вас к чертям! - яростно закричал ученик, подымаясь из кубрика в сырую, промозглую тьму.
Когда он ушел, четвертый матрос, смуглый и молчаливый, пристально посмотрел на Биркина и, слегка усмехаясь, почесал затылок. Биркин нахмурился, отвернулся и забарабанил в доску стола суставами пальцев. Брови его сдвинулись, он размышлял, но это продолжалось недолго.
- Мартын! - сказал он, зевая, - твоя вахта под утро?
- Агу! В четыре. Ты что кнека обеспокоил? Он ведь уснет, ей богу уснет. Ляжет на пассажира и уснет.
- Не мое дело. - Биркин самодовольно рассмеялся. - Эх, жизнь!
- Что - жизнь? - отозвался Бурак. - Твоя жизнь, брат, как и наша: в четверг получка, в Одессе случка! Ну, как - сошьет тебе портной бушлат к сроку, а? Голова садовая - вбухал пятнадцать рублей на тряпку.
- Вот беда! - Биркин презрительно сощурил глаза. - Твои, что ли? Зато фасонисто, эх! Пойду козырем по бульвару - девки честь отдавать будут. Ну… и… на случай смертельного декофта тоже не худо - вещь! Пять рублей можно… за пять рублей везде продать можно.
Вечная, неутомимая зависть Биркина к воспитанникам всех мореходных классов в России была его слабостью и бичом. Завидовал он, впрочем, не возможности каждого ученика стать штурманом, помощником и даже, при счастье, - капитаном, а красивой форме - бушлату, т. е. пиджаку с золочеными якорями и пуговицами. Все жалованье этого матроса неизменно попадало в руки людей двух категорий: трактирщиков и портных. Портные шили Биркину щеголеватые брюки, жилеты с якорями на пуговицах, а сдача, после приобретения всех этих восхитительных предметов, пропивалась в компании пароходных забулдыг, с треском и дымом, с участками и скандалами.
- Вот я, - заявил Бурак, - бывал в самых критических положениях. Я держал такие декофты, что ежели иной увидит во сне, так семь раз мокрый проснется. Но боже меня сохрани продать хотя пуговицу! Напротив, - всегда почищусь, ботинки блестят, причесан скандебобром , хотя бы что! А никто не знает, что, может быть, вторые сутки мои зубы без всякого утешения.
- Работал? - осведомился Скуба.
- Работал! - передразнил Бурак. - Так же, как и ты! Когда знакомые пароходы стояли в Одессе, я не тужил. Я жил, как пап, у меня знакомств больше, чем у тебя волос на голове. Я пил утренний чай на “Олеге”, завтракал на “Рассвете”, обедал, скажем, на “Веге”, чистил зубы на “Кратере”, кушал вечерний чан на “Гранвиле”, а спал на дубке “Аксинья”. Впрочем, его недавно прихватило с черепицей под Гирлами и, так сказать, повредило челюсти.
Бурак щеголевато плюнул и снисходительно посмотрел на товарищей. Левый его глаз выражал уважение к своему таланту жить по-воробьиному, правый совсем закрылся от восторга и открылся только при словах Скубы:
- А все-таки ты дурак.
- Это почему? - мирно осведомился апостол декофта. - Как могла эта несообразная мысль прийти в твою несоразмерную голову?
- Очень просто. Ты не умный человек.
- А ты умный?
- Я, брат, вполне умный, потому что мне выпить хочется.
- Эге! Ты, Скуба, я вижу, совсем балда. Такого-то разума у меня все трюмы полны.
- Чего налить вам? Пива или вина? - насмешливо спросил Мартын. - Подходи к чайнику!
- Позвольте! - откашлялся Скуба. - Вы, Мартын, с вашей репутацией, не тревожьте свою особу. Тут дело серьезное. Есть афера.
- Верно, есть! - вполголоса подтвердил Биркин. - Десять бочек с хересом в Новоросс…
- Тссс… сс… - зашипел Мартын, облизывая губы и оглядываясь на каюту боцмана. - Чего кричать, ну? Чего шуметь! Люди спят, а ты галдишь!
Взглянув еще раз на полуотворенную дверь каюты, Мартын уперся в стол подбородком, выпятив вперед бороду, и пронзительно зашептал, сверкая исподлобья острыми, ярославскими глазами:
- Взял трубку себе. Сам видел, как старый хрен вытащил трубку из-за божницы и сунул в карман, когда спать ложился.
Три тяжелых вздоха прорезали воздух единодушно и выразительно. Медная трубка, специально приготовленная для высасывания вина из бочек, оказывалась за пределами досягаемости, и в руках заговорщиков находился только буравчик, годный, конечно, для сверления дыр, но совершенно ненужный в качестве насоса.
Молчание было тягостное и непродолжительное. Биркин встал, повел плечами, взял в рот конец ленты от шапки, пососал ее, потом выплюнул, протянул руку и шепнул, указывая на каюту:
- У боцмана штаны есть?
- Нет, - серьезно ответил Бурак. - Он в юбку наряжается, да ведь…
- Мельница ты! - укоризненно перебил Биркин. - Снял он их, или нет?
- Агу! - крякнул Мартын. - А разве…
Биркин на цыпочках шмыгнул в дверь каюты, подкрался к боцманской койке и спокойно вытащил трубку из брюк, висевших на гвоздике. Вернувшись, он увидел три багровых от прыскающего смеха физиономии и многозначительно хмыкнул.
Мартын просиял и даже загорелся от нетерпения. Скуба взглядывал поочередно на него и Бурака, мурлыкая небезызвестную песенку:
Прекрасно создан божий свет.
Мы в нем набиты, как селедки.
Но совершенства в мире нет -
Бог создал море не из водки!
- Мартын - ну? - спросил Биркин.
В тоне, каким это было сказано, заключалась масса вопросов: пить или не пить, идти всем сразу или по одному, или же нацедить в чайник и принести сюда. Эгоистический характер Мартына, однако, быстро решил все: он встал, надел шапку, молча взял трубку из рук Биркина и прошептал:
- Разве мы будем жадничать или торопиться? Как, значит, я открыл местонахождение трубки, - то пойду пососать, скажем, я. А потом по очереди.
- Возьми Бурака, - предложил Скуба. - Я знаю твою повадку: будешь целоваться с бочкой до самой гавани… если тебя за ноги не оттащить. Бурак - смотри за ним в оба - он обручи ест!
Последние слова догнали Мартына в тот момент, когда пятки его исчезали в отверстии люка. Бурак подождал немного и выскочил вслед за ним. В кубрике стало совсем тихо; спящие не шевелились, храпя и посапывая.
Биркин и Скуба, оставшись одни среди спящих, хлопнули друг друга по плечу и осклабились. Дело шло на лад. Тишина и мрак вполне благоприятствовали задуманному. Биркин осторожно нашарил рукой угол трюма, затем, подвигаясь дальше, коснулся железа, - это был тяжелый, висячий замок, соединяющий петли железных полос, охватывающих трюм. Скуба стоял сзади, тревожно прислушиваясь и ежеминутно вздрагивая, - дело было не шуточное. Биркин долго возился, осторожно вкладывая ключ; наконец, пружина щелкнула, освободив болт, - и матрос спешно отвернул брезент, вытаскивая одну из деревянных крышек, ближнюю к краю. Скуба подхватил ее, держа на весу. От волнения ему сделалось жарко, он тяжело и глубоко дышал, жалея, что нет водки или спирта, жидкостей, уничтожающих страх. Биркин сказал:
- Фонарь!
- Держи!
- Закрой меня моментально, без всяких следов, и вались в кубрик, на койку, слышь? Будто дрыхнешь. Я копаться не стану, обождав минут десять, открывай, я тут буду.
Биркин изогнулся, протиснулся в небольшое отверстие и, держась руками за борт трюма, отыскал ногой трап. Скуба нагнулся и услышал в темноте шорох спускающегося человека. Тогда матрос быстро поставил крышку на место, закрыл брезентом, привел болт в прежнее положение, не запирая замка, и, облегченно вздохнув, на цыпочках удалился к кубрику. Здесь постоял он несколько мгновений, прислушиваясь к доносящемуся снизу храпу спящих товарищей, потом спустился, лег на свою койку и натянул одеяло до самых ушей, возбужденный и восхищенный верным успехом.
Совершенная темнота, полное одиночество и наглухо закрытый вверху люк привели Биркина в хорошее расположение духа. Уверенно хватаясь за перекладины трапа, он скоро ощутил под ногами упругую поверхность мешков, остановился и передохнул. Вспомнив, что надо торопиться, он повертел фонарик в руках, открыл его и полез в карман за спичками. В брюках их не оказалось; Биркин поставил фонарь у ног, сунул руку за пазуху и вдруг с невероятной, лихорадочной быстротой начал шарить везде, выворачивая карманы, хлопая себя по фуражке, по груди и даже по сапогам. Очевидно, что спички были потеряны или просто забыты впопыхах. Биркину захотелось плакать. Растерявшись, с вихрем унылых, отчаянных мыслей в голове, он стоял неподвижно, с широко раскрытыми в темноте глазами, бессмысленно твердя: