- Галантен, как принц, - добродушно буркнул Павел Павлович.
Девушка рассмеялась. Большой, легкомысленный Чепраков больше смешил ее, чем сердил, неожиданными словесными выстрелами. Он познакомился с ней тоже странно: пожав руку, неожиданно заявил: “Бывают встречи и встречи. Это для меня очень приятно, я поражен”, - и, мотнув головой, расшаркался. Говорил он громко, как будто читал по книге не то что глухому, а глуховатому.
- Аполлон Семеныч, - сказала Евгения, - я слышала, что вы были опасно больны.
- Да. Бурса мукоза. - Чепраков нежно посмотрел на девушку и повторил с ударением: - Мукоза. Я склонял голову под ударом судьбы, но выздоровел.
Этой темы ему хватило надолго. Он подробно назвал докторов, лечивших его, лекарства, рецепты, вспомнил сестру милосердия Пудикову и, разговорившись, встал из-за стола, продолжая описывать больничный режим.
Обычно после обеда, если стояла хорошая погода, Евгения уходила в лес, начинавшийся за прудом; дядя, покрыв лицо платком, ложился, приговаривая из “Кармен”: “Чтобы нас мухи не беспокоили”, - и засыпал в кабинете; Инна Сергеевна долго беседовала на кухне с поваром о неизвестных вещах, а потом шла к себе, где возилась у зеркала или разбирала старинные кружева, вечно собираясь что-то из них сделать. Чепраков, захватив сетку для бабочек, булавки и пузырек с эфиром, стоял на крыльце, поджидая девушку, и, когда она вышла, заявил:
- Я пойду с вами, это необходимо.
- Пожалуйста. - Евгения посмотрела, улыбаясь, в его торжественное лицо. - Необходимо?
- Да. Вы - слабая женщина, - снисходительно сказал Чепраков, - поэтому я решил охранять вас.
- К сожалению, вы безоружны, а я, как вы сказали, - слаба.
- Это ничего. - Чепраков согнул руку. - Вот, пощупайте двуглавую мышцу. Я выжимаю два пуда. У меня дома есть складная гимнастика. Почему не хотите пощупать?
- Я и так верю. Ну, идемте.
Они обогнули дом, пруд и, перейдя опушку, направились по тропинке к местной достопримечательности - камню “Лошадиная голова”, похожему скорее на саженную брюкву. Чепраков, пытаясь поймать стрекозу, аэропланом гуляющую по воздуху, разорвал сетку.
- Это удивительно, - сказал он, - от ничтожных причин такие последствия.
- Ну, я вам зашью, - пообещала Евгения.
- Вы, вашими руками? - сладко спросил Чепраков. - Это счастье.
- Да перестаньте, - сказала девушка, - идите смирно.
- Нет, отчего же?
- Оттого же.
“Право, я начинаю говорить его языком”, - подумала девушка. Говорливость Чепракова парализовала ее; она с неудовольствием замечала, что иногда бессознательно подражает ему в обороте фразы. Его манера высказываться напоминала бесконечное, надоедливое бросание в лицо хлебных шариков. “Неужели он всегда и со всеми такой? - размышляла Евгения. - Или рисуется? Не пойму”.
Остро пахло хвоей, муравьями и перегноем. Красные стволы сосен, чуть скрипя, покачивали вершинами. Чепраков увидел синицу.
- Вот птичка, - сказал он, - это, конечно, избито, что птичка, но тем не менее трогательное явление. - Он покосился на тонкую кофточку своей спутницы, плотно облегавшую круглые плечи, и резко почувствовал веяние женской молодости. Мысли его вдруг спутались, утратив назойливую хрестоматичность, и неопределенно запрыгали. Он замолчал, скашивая глаза, отметил пушок на затылке, тонкую у кисти руку, родинку в углу губ. “Приятная, ей-богу, девица, - подумал он, - а ведь, пожалуй, еще запретная, да”.
- А я завтра в город, - сказал он, - масса дела, разные обязательства, отношения; четыре дня, прекрасно проведенные здесь, принесли мне, собственно, физическую и духовную пользу, и я снова свеж, как молодой Дионис.
- А вы любите свое дело? - спросила, кусая губы, Евгения.
- Как же! Впрочем, нет, - поправился Чепраков. - Я - не кто иной, как анархист в душе. Мне нравится все грандиозное, страстное. Мужики - свиньи.
- Почему?
- Они грубо-материальны.
- Но ведь и вы получаете жалованье.
- Это почетная плата, гонорар, - веско пояснил Чепраков. Он коснулся пальцами локтя Евгении, говоря: - К вам веточка пристала, - хоть веточку эту придумал после долгого размышления. - Теперь вот что, - серьезно заговорил он, бессознательно попадая в нужный тон, - что говорить обо мне, я человек маленький, делающий то, что положено мне судьбою. Вы, вы как живете? Что думаете, о чем мечтаете? Что наметили в жизни? Вот что интереснее знать, Евгения Алексеевна.
- Это сразу не говорится, - заметила девушка.
- Ну, а все-таки? Ну, как?
Искусно впав в искренность, Чепраков сам не знал, зачем это ему нужно; вероятно, он переменил тон путем бессознательного наблюдения, что люди застенчивые часто говорят посторонним то, что не всегда скажут людям более близким, а зачем нужно ему было это, он не знал окончательно.
Они подошли к камню. “Что же я скажу?” - подумала Евгения. Она не знала, какой представляет ее Чепраков, но чувствовала, что не такой, какая она есть на самом деле. В этом, а также в особом настроении, происходящем от того, что иногда случайный вопрос собирает в душе человека его рассеянное заветное в одно целое, - была известная доля желания рассказать о себе. Кроме того, ей было почему-то жаль Чепракова и казалось, что с ним можно, наконец, разговориться без птичек и Дионисов.
- Видите ли, Аполлон Семеныч, - нерешительно начала она, садясь на траву; Чепраков же, подбоченясь, стоял у камня, - у меня в жизни два требования. Я хочу, во-первых, заслужить любовь и уважение людей, во-вторых, - находиться в каком-нибудь большом, очень нужном и важном деле и так тесно с ним слиться, чтобы и я, и люди, и дело, - было одно. Понимаете? Впрочем, я не умею выразить. Но это найти мне не удается, или я не гожусь, - не знаю. Но ведь трудно, не правда ли, найти такое, в чем не были бы замешаны страсти и личные интересы, честолюбие. Это меня, сознаюсь, пугает. Личная жизнь не должна путаться в это дело ничем, пусть она течет по другому руслу. Тогда я жила бы, как говорят, полной жизнью.
- Н-да, - протянул Чепраков, усаживаясь рядом, - не многим, не многим дано. Я глубоко уважаю вас. А что вы скажете о главном, - главном ферменте жизни? То сладкое, то… одним словом - любовь?
- Ну, да, - быстро уронила Евгения, - конечно… - Она смутилась и разгорелась, затем, как бы оправдываясь и уже сердясь на себя за это, прибавила: - Ведь все равны здесь, и мужчины.
- А как же! - радостно подхватил Чепраков. - Даже очень.
Девушка рассмеялась.
“А я, ей-богу, попробую, - думал Чепраков, - молоденькая… девятнадцать лет… жизни не знает… - Далее он продолжал размышлять, по привычке, как говорил, рублеными фразами: - Как занятно пробуждение любви в женском сердце. Долой лозунги генерала Куропаткина. Милая, вы неравнодушны ко мне. Иду на вы”.
- Евгения Алексеевна, - выпалил Чепраков, - вот где была бурса мукоза, а? Посмотрите.
Он быстро засучил брюки на левой ноге по колено, обнажив волосатую икру и белый рубец. Евгения, внезапно остыв, удивленно смотрела на Чепракова.
- Что с вами? - спросила она, вставая.
- Это мукоза. - Чепраков обтянул брюки. - Какая белая кожа… и у вас тоже… рука.
Евгения машинально посмотрела на свою руку и увидела, что эта рука очутилась в руке Чепракова, он поцеловал ее и прижал к левой стороне груди.
- Ну, оставьте, - спокойно, но изменившись в лице, сказала Евгения. - Руки прочь.
- Нет - отчего же? - наивно сказал Чепраков. - Это внезапное, глубокое.
Девушка подняла зонтик, повернулась и неторопливо ушла. Чепраков стоял еще некоторое время на месте, жестко смотря ей вслед, потом фальшиво зевнул, прошел другой тропиночкой в усадьбу, взял удочку и просидел на речке до ужина.
За столом он избегал смотреть на Евгению, а она на него; это про себя отметила тетка. На другой день утром Чепраков уехал в город, успев на прощанье шепнуть молчаливой девушке:
- Я пережил тонкие, очаровательные минуты.
Евгения держала в руках письмо, с недоумением рассматривая школьный, полумужской почерк. Наконец, потеряв надежду угадать, от кого это письмо, так как в уездном городе знакомых у нее не было, а штемпель на конверте гласил: “Сабуров”, девушка приступила к чтению.
- Что, что такое?.. - вскричала она вне себя от изумления и обиды. Держа письмо дрожащей рукой, она нагнулась к нему, растерявшись от неожиданности, - так много было в нем обдуманной злобы, яда и издевательства.
“ Милостивая государыня,
Госпожа Евгения Алексеевна.
Не знаю, прилично ли молодой девушке из благородных (хороши благородные) таскаться с женатым человеком. Вас, видно, этому обучают. Скажите, как вам не стыдно. Если вы так ведете себя, значит, хороши были ваши родители. Аполлоша мне все рассказал. Некрасиво довольно с вашей стороны, барышня. Хотя мы и не венчаны, а живем, слава богу, четвертый год. А я отбивать своего мужчину не позволю. Если вы в него влюблены, советую забыть, треплите хвост в другом месте. На интеллигентность вашу никого вы себе не поймаете, лучше оставьте про себя.
Готовая к услугам
Мария Тихонова”.
Прочитав до конца, Евгения Алексеевна опустила руки и беспомощно осмотрелась. Болезненный, нервный смех душил ее. Она даже не сразу поняла, от кого это письмо. Отдельные фразы, и наиболее оскорбительные, одна за другой появились перед нею в воздухе, как на экране, подавляя своей внушительной безапелляционностью; это походило на сон, в котором, желая бежать от страшного явления, не можешь двинуться с места. Она даже подумала, не мистификация ли это того же Чепракова, грубая, сумасшедшая, но все же мистификация; однако трудно было придумать нарочно что-либо подобное такому письму. Старый страх перед жизнью охватил девушку, она угадывала, что человек роковым образом беззащитен душой и телом; и даже у Зигфрида, с головы до ног покрытого роговой кожей, было на спине место, величиною с древесный лист, пропустившее смерть. Вся печально-смешная сцена третьего дня, с “бурса мукозой” и целованием рук, ожила перед девушкой; жгучая краска стыда залила ее с ног до головы при мысли, что - это было больнее всего - случайная ее откровенность известна Марии Тихоновой в подозрительной передаче, приобретая смысл нелепо позорный и вызывающий, вероятно, хихиканье.
Евгения сидела у себя наверху одна, и это помогло ей оправиться от оскорбительной неожиданности. Случись такая история лет на пять позже, она, должно быть, отнеслась бы, внешне, к этому несколько иначе: или совсем не ответила бы на письмо, или написала бы спокойный, внятный ответ. Но в теперешнем своем возрасте она не научилась еще взвешивать обстоятельства, продолжая считаться с людьми близко и очень подробно, до конца. Адрес Тихоновой в письме был; автором, видимо, руководило известное любопытство вызова. Евгения Алексеевна посмотрела на часы: шесть. Желая прекратить лично и как можно скорее то, что она еще считала недоразумением, девушка, приколов шляпу и взяв письмо, сошла вниз.
Ей предстояло одолеть четыре версты пешком; не было никакого предлога сказать, чтобы запрягли лошадь. Она вышла с заднего крыльца на деревню, обернулась, посмотрев, не следит ли за ней кто из домашних, и быстро направилась к городу, видимому уже с ближайшего холма красным пятном казенного винного склада, белыми колокольнями и садами. Волнение не покидало ее, наоборот: чем ближе она подходила к темным заборам Сабурова, тем нестерпимее казалось медленно сокращающееся расстояние. Девушка была твердо уверена, что заставит слушать себя и что ей дадут все нужные объяснения.
Наконец, она вошла в город. Евгения бывала здесь раньше. Ступая по нетвердым доскам тротуаров, густо обросших крапивой с ее острым, глухим запахом, девушка вспомнила один вечер, когда, возвращаясь с концерта заезжего пианиста в гостиницу, где поджидал ее, чтобы уехать вместе, Павел Павлыч, неторопливо шла по улицам. Городок засыпал. Еще светились кое-где красные и лиловые занавески; на высокой голубятне сонно гурлили голуби; на площади, у всполья, доигрывали последнюю партию в рюхи слободские мещане; старый нищий, стоя в темноте на углу, разводил, бормоча нетрезвое, руками; из раскрытых окон квартиры воинского начальника неслась плохо разученная “Молитва девы”; мужики, сидя на тумбочках у трактира, галдели о съемных лугах. От оврагов веяло сыростью ледяных ключей. Чистый блеск звезд теплился над черными крышами. У пристани, бросая мутный свет фонарей в мучные кули, стоял пароходик “Иван Луппов”; мачтовые огни его против черных, как разлитые чернила, отмелей противоположного берега казались иллюминацией.
Она вспомнила эту мирную тишину, удивляясь обманчивости тишины, ее затаенным жалам; ей было даже неловко идти со своим возмущением среди маленьких, опрятных, в зелени, домов, покосившихся, хлипких лачуг, деревенской пыли, безобидной желтой краски и дремлющих мезонинов. Разыскав дом и улицу, Евгения с тяжелым нервным угнетением, наполнившим ее внезапной усталостью, позвонила у желтой парадной двери. Ей открыла унылая беременная женщина.
- Госпожа Тихонова дома? - спросила Евгения, и вдруг ей захотелось уйти, но она пересилила страх. Женщина, разинув рот, смотрела на нее; это было нелепо к тяжко.
- А я сейчас… они дома, - сказала, скрываясь в сенях, женщина.
В окне, сбоку, метнулось приплюснутое носом к стеклу лицо с выражением жадного любопытства.
- Просят вас, - сказала, возвратясь после томительно долгих минут, унылая женщина. Она широко распахнула дверь и уставилась на Евгению, как бы сторожа ее взглядом. Девушка, глубоко вздохнув, вошла в низкую комнату с канарейками, плющом и венскими стульями. У дальней двери, скрестив на высокой груди пышные, как булки, руки, стояла чернобровая, с розовым лицом, дама в сером капоте.
- Кого имею честь?.. - процедила дама, осматривая Евгению Алексеевну.
Девушка заговорила с трудом.
- Я - Мазалевская, - сказала она, сжимая пальцы, чтобы сдержать волнение, - я хочу вас спросить, почему вы, не дав себе труда… Вот ваше письмо. - Она протянула листок гордо улыбающейся Тихоновой. - Пожалуйста, объясните мне все, слышите?
- И при чем тут труд? - громко заговорила дама, внушительно двигая бровями. - И нечего мне вам объяснять. И нечего мне говорить с вами. А что Аполлон передо мной свинья, это я тоже знаю. И уж, если, поверьте мне, милая, мужчина говорит: “Ах, ах, ах! Она имеет ко мне склонность”, - да если завлекать человека разными там материями, то уж, простите, нет; ах, оставьте. Я не девчонка, чтобы меня за нос водить. И более всего удивляюсь, что вы даже пришли; это так современно, пожалуйста.
У девушки задрожали ноги, она посмотрела на Тихонову взглядом ударенного человека и растерялась.
- Ну, послушайте, - задыхаясь, выговорила она, - это бессмысленно, разве же вы не понимаете? Я…
- Где же уж понимать, - сказала дама, - мы - уездные.
Евгения не договорила, повернулась, вышла на улицу и разрыдалась. Стараясь удержаться, она поспешно прижимала ко рту и глазам платок; машинально шла и машинально останавливалась; редкие прохожие, оборачиваясь, смотрели на нее подолгу, а затем переводили взгляд на заборы, деревья и крыши, словно именно там скрывалось нужное объяснение; один сказал, гаркнув: “Что, сердешная, завинтило?” Осилив спазмы, девушка увидела Чепракова, он переходил улицу, направляясь к квартире Тихоновой. Нисколько не удивляясь тому, что случайно встретила этого человека, скорее даже с чувством облегчения, Евгения Алексеевна остановила его на углу. Чепраков, перестав махать тросточкой, снял фуражку, попятился и замигал так тревожно, что нельзя было сомневаться в том, что о письме он знает.
Чепраков, выдавая себя, молчал, не здороваясь, даже не притворяясь удивленным, что видит Мазалевскую в городе.
- Вы знаете про письмо? - сурово спросила девушка.
Чепраков, изгибаясь, развел руками.
- Я… я… я… - спутался он. - Я хотел ее посердить.
Евгения Алексеевна пристально посмотрела в его спрятавшиеся глаза, махнула рукой и пошла из города медленной походкой усталого человека.
Прежде, чем выйти к чаю, Евгения тщательно умылась холодной водой и подошла к зеркалу. Следы недавнего расстройства исчезли. Причесываясь, окутав себя пушистыми, ниже колен, волосами, девушка в сто первый раз переживала этот, неизгладимый в ее возрасте, случай, но все тише, все ближе к спокойной грусти. Она уже не возмущалась, а недоумевала. В ее жизни, проходившей в тени, было похожим на это случаям место и ранее, но не образовалось привычки к ним, - она переживала их каждый раз всеми нервами; нечто похожее на боязнь людей выработалось в ней постепенно и незаметно. Она и сейчас уловила резкое пробуждение этого чувства.
- Чего же бояться? - вслух сказала Евгения Алексеевна, пытаясь понять себя. Воспоминания образно показывали ей, что страшно незаслуженны злое отношение людей, злорадство и бессознательная жестокость, от которых не защищен никто. Она вспомнила несколько примеров этого по отношению к себе и другим… Особенно ясно Евгения Алексеевна увидела себя на улице Петербурга и в Крыму.
На улице, поравнявшись с девушкой, человек, внушительной и степенной осанки, остановился, ударил ее очень сильно кулаком в грудь и спокойно прошел, даже не обернувшись. А в Крыму, за пансионным столом, во время обеда, упитанный щеголь-коммерсант, еще молодой человек, блистающий кольцами и алмазами, очень хорошо видя, что слова его неприятны и возмутительны, спокойно говорил о своих кражах во время Японской войны, обращаясь к любовнице и другу-проводнику. Изредка он обращался и к остальным.
- Вы просите перестать? Ну, что вы! Вы жертвовали на раненых, а эти деньги у меня в кармане. Сорок тысяч.
Евгения Алексеевна, сойдя вниз, выпила крепкого чаю. Обычный, почти беспредметный разговор с родственниками она вела машинально.
- Женечка, - сказала под конец, как бы невзначай, Инна Сергеевна, - позавчера Аполлон… мне показалось… вы не поссорились?
- Нисколько. - Она спокойно посмотрела на тетку и улыбнулась.
Уже смеркалось, когда, желая побыть одной, Евгения обогнула полный облаков пруд. Она шла опушкой, сумеречные поля открывались слева, под утратившей блеск сонной синевой неба птицы глухо перекликались в лесу, опущенное забрало полутьмы скрыло его низкие дневные просветы. У изгороди дергал коростель. Евгения остановилась, пустынная тишина окрестностей понравилась ей; она стояла и думала.
- Ложись спать, - сказал позади голос, - хотя ты дятел и рабочая птица, однако береги силы.
Мазалевская вздрогнула и повернулась к невидимому оратору. Его не было видно, он сидел или лежал в темных кустах.
Дятел, не переставая, звонко долбил дерево.
- Несговорчивый, - продолжал голос, - хотя бы ты обучился моему языку. А-мм-меэм-ма-ам, а-ам, ме-е. Хохлатик.
Голос смолк, а из кустов вышел человек с котомкой за плечами, в старом картузе, лаптях и с клюкой, вроде употребляемых богомольцами; он хотел перескочить изгородь, но, заметив Евгению, скинул картуз и протянул руку.
- А-м-м-мее-ма-а-ам-ме-е, - промычал он, показывая на рот.
- Немой? - спросила Евгения.
Человек кивнул, выразительно смотря на руку и кошелек барышни.
- Хоть ты и рабочая птица, - неожиданно для себя сказала Евгения, протягивая мелочь, - однако береги силы.
- Подслушали, - вдруг произнес совершенно отчетливо мнимый немой и конфузливо усмехнулся.
- Это вам для чего же?
- Есть надобность, - уклончиво сказал человек.
- Вы не бойтесь меня, - подумав, сказала Евгения. Любопытство ее было сильно задето.
Человек осмотрелся.
- Так что же, неинтересно вам ведь, - неохотно заговорил он. - Просто беглый солдат. Невелика птица. Видите - паспортишко есть, купил кое-где, но, извините, - брехать не умею. На ночлеге же, известное дело, или на меже где, мужик напоит, - поболтать любят, интересуются прохожим. Ну, понимаете, - проврешься, а особенно на ночлеге. Опасно. Я от одного железнодорожного сторожа бегом спасался; охотиться, видите ли, за мной старик начал, а что ему в этом? Разумеется, подумав, прикинулся я немым, так и иду. В Одессу. Там у меня знакомые есть; устроят. За месяц, верите ли, десятка слов не сказал с людьми, иногда разве поболтаешь сам с собой от скуки; да вот вы, вижу, вреда не сделаете, - заговорил.
- Не сделаю, - рассеянно подтвердила Евгения.
- То-то. Спасибо за мелочишку.
Соткин перескочил изгородь, махнул картузом и зашагал, встряхивая котомкой, к деревне.
- Ну, слава богу, - сказала Евгения, подымаясь на крыльцо усадьбы, - теперь я, пожалуй, тоже кое-что знаю.
Она думала, что надо жить подобно этому солдату, что человек, скрывший себя от других, больше и глубже вникнет в жизнь подобных себе, подробнее разберется в сложной путанице души человеческой. Это бродило в ней еще смутно, но повелительно. Она начинала понимать, что в великой боли и тягости жизни редкий человек интересуется чужим “заветным” более, чем своим, и так будет до тех пор, пока “заветное” не станет общим для всех, ныне же оно для очень многих - еще упрек и страдание. А людей, которым и теперь оно близко, в светлой своей сущности - можно лишь угадать, почувствовать и подслушать.
Маленький заговор
- Садитесь, поговорим, - ласковым голосом сказал Геник, подвигая стул очень молодой девушке, на вид не старше семнадцати лет. - Мне поручено объясниться с вами и, что называется, - во всех деталях.
Гостья застенчиво улыбнулась, села, оправляя коричневую юбку тонкими, слегка задрожавшими пальцами, и устремила на Геника пристальные большие глаза, темные, как вечернее небо. Геник мысленно побарабанил пальцами, оседлал другой стул и спросил:
- Как меня нашли?
- Я вас отыскала скоро… Хотя вы живете в таком глухом углу… Я даже улицы такой раньше не знала.
- Улицу эту выстроили специально для меня! - пошутил Геник. - Смею вас уверить.
- Еще бы! - слабо улыбнулась она. - Для нас с вами другие места приготовлены.
- Каркайте, каркайте… Что же - улицу через прохожих отыскали?
Девушка отрицательно покачала головой.
- Нет, - поспешно сказала она, - мне объяснил Чернецкий, что улица эта выходит в числе прочих на Армянскую. Я ее всю и прошла, в самый конец.
Геник сделал серьезное лицо.
- Это хорошо! - заявил он, одобрительно кивая. - Всегда нужно стараться как можно меньше расспрашивать прохожих. Особенно в деле особой важности.
Девушка с уважением окинула глазами небрежно оседлавшую стул, худую и коренастую фигуру Геника. Даже и эту тонкость он считает важной - должно быть, замечательный человек.
- Ваше имя - Люба? - спросил юноша.
- Да.
Наступило короткое молчание. Девушка рассеянно оглядывала комнату, пустую и неуютную, где, кроме пунцовой розы, алевшей на столе в дешевом запыленном стакане, не на чем было остановиться и отдохнуть глазу. В широкое, настежь отворенное окно, вместе с теплым ветром и шелестом цветущей черемухи, плыл солнечный свет, щедро заливая грязные обои голых стен пыльно-золотистыми пятнами, на фоне которых, беззвучно и неуловимо, как ночные бабочки в свете лампы, - трепетали мелкие, пугливые тени ветвей и листьев, глядевших в окно.
Стол был пуст - ни книг, ни брошюр. Видимый печатный материал валялся на полу, в образе скомканной газеты. В углу - чемодан, койка более чем холостого вида и тяжелая дубовая трость. Зато пол был щедро усеян окурками и спичками.
- Нам, пожалуй, серьезно придется сейчас беседовать… - сказал Геник, рассматривая девушку. - Вы, конечно, против этого ничего не имеете?
Люба расширила глаза и нервно повела плечами. Странно даже спрашивать об этом.
- Что же я могу иметь? - тихо и вопросительно проговорила она. - Чем серьезнее, тем лучше.
Последние слова прозвучали просьбой и, отчасти, задором молодости. Лицо Геника стало непроницаемым; казалось, оно потеряло всякое выражение. Он сильно затянулся папиросой, окружая себя голубыми клубами дыма, и сказал уже совсем другим, твердым и отчетливым голосом:
- Хорошо.
Люба ждала, молча и неподвижно. Глаза ее прямо, с покорностью ожидания, смотрели на Геника.
- Хорошо! - повторил он медленнее и как бы в раздумье. - Так вот что, Люба, для удобства и большей продуктивности разговора, мы сделаем так: я буду спрашивать, а вы отвечать… Идет?
- Все равно, - сказала девушка, напряженно улыбаясь. - Это как на допросе.
- Ну, да… Видите ли - это, по некоторым соображениям, важно для меня.
Люба молча кивнула головой.
- Да. Так вот: скажите, пожалуйста, - сколько вам лет?.. Это нескромно, но, надеюсь, вам не более двадцати, так что, - мы, конечно, не рассоримся.
- В августе будет восемнадцать… - слегка покраснев, сказала девушка. - А что?
- Хм…
Новые клубы дыма и новый окурок на полу. Геник достал и зажег свежую, третью по счету, папиросу.
- Я так боялась этого! - тихим, срывающимся голосом заговорила Люба, и ее лицо, правильное и нежное, внезапно покрылось розовыми пятнами. - Того… что… может быть… моя молодость… может там… помешать, что ли… но…
Геник досадливо махнул рукой.
- Что молодость? - с неудовольствием перебил он. - Не в молодости дело… А в вас самих… Но, однако, мы уклонились… Скажите - сколько человек в вашем семействе? И кто они?
- Четверо, - неохотно, удивляясь тому, что ее спрашивают о таких, совершенно посторонних вещах, сказала девушка. - Мама… я… папа, потом сестры две…
- Старше вас?
- Нет… где же старше… Еще гимназистки…
- И вы ведь, Люба, учились в гимназии?
- Я? Училась…
- Д-аа… - Геник вздохнул и уставился через открытое окно в сад: - Все мы вкушали когда-то от этой премудрости. У меня есть братишка, маленький глупый человек. Так вот он пришел однажды из класса и начал с чрезвычайно сосредоточенным и мрачным видом колотить ногами о дверь. Я его и спрашиваю: “Ты, Петька, что делаешь?” А он скорчил свирепое лицо и говорит: “Прах от ног своих отрясаю”.