Ариадна Громова, Рафаил Нудельман
В Институте Времени идет расследование

ВАЛЯ ТЕМИН ВЫСКАЗЫВАЕТСЯ О ХРОНОФИЗИКЕ

   Прочитав телефонограмму, Линьков тяжело вздохнул и аккуратно положил листок на стол.
   — А при чем тут я? — вяло запротестовал он, ни на что, впрочем, не надеясь. — Лабутин дежурит, он пускай и пойдет.
   — Так ведь его вызвали на Пушкинскую, там старушка газом отравилась!
   — Самоубийство? — машинально поинтересовался. Линьков, собирая бумаги со стола.
   — А кто его знает, может, и самоубийство, — жизнерадостно улыбаясь, ответил Валентин Темин.
   — Веселый ты человек, Валька, — мрачно сказал Линьков. — И суждена тебе долгая жизнь и долгая молодость, поскольку ничего ты близко к сердцу принимать не желаешь.
   — Ну, это как когда! — уточнил Темин. — А ты-то чего такой кислый? Отпускные настроения одолели?
   — А что ты думаешь? — сочувственно отозвался Савченко, глядя в окно на промытую утренним дождем майскую зелень. — Мне лично уже за неделю до отпуска работать становится ну просто невмоготу. Полнейшая, понимаешь, психологическая невозможность наступает.
   — Ну, и как же ты выходишь из положения? — поинтересовался Темин. — Бюллетень, что ли, тебе дают по случаю этой самой невозможности?
   — Какой там бюллетень! — вздохнул Савченко. — Так просто, кручусь на холостых оборотах помаленьку…
   — Тем более, что это для тебя наиболее естественная форма существования, — хмуро отметил Линьков.
   — Да ты чего! — искренне изумился Савченко, тараща круглые карие глаза.
   — Я тебе от души, можно сказать, сочувствую, а ты…
   — Сочувствуешь ты, как же! Небось не хватило твоего сочувствия, чтобы сказать Ивану Михайловичу: мол, Линьков через три дня в отпуск уходит, давайте это дело мне…
   — А он бы меня и слушать не стал! Он же сразу сказал: в Институт Времени пошлем Линькова, он у нас физик!
   — «Физик»! Это было давно и неправда. А в этом Институте Времени сам Эйнштейн ногу сломит…
   — Ну, ты слишком-то не переживай, — посоветовал Савченко. — Подумаешь, Институт Времени! У них своя специфика, у нас — своя, все и дела.
   — То-то и оно, что у них — специфика, — мрачно отозвался Линьков. — О чем я и говорю…
   — Да уж, у них специфика будь здоров! — восторженно заявил Темин. — Мой знакомый у них там работает в отделе кадров, Эдик Коновалов, так он мне обрисовал в общих чертах обстановку. Главное, говорит, никакой уверенности в завтрашнем дне, прямо как у рабочего при капитализме… Приду, говорит, завтра на работу, а они, может, вместо завтра сделают вчера. Или вообще время наоборот запустят, им-то что. А как тогда, например, со стажем быть и вообще…
   — Жутко наблюдать, Валентин, что у тебя в мозговых извилинах копошится,
   — морщась, сказал Линьков. — Сходил бы ты на лекцию по хронофизике, что ли. Или к коллективу бы за помощью обратился, если сам до такой степени не справляешься с потоком информации.
   — Ну, может, я что и не так говорю, — согласился Валентин, с интересом выслушав тираду Линькова. — Я ж не физик! Но только я лично считаю, что эту их кибернетику в центре города держать ну просто исключается. Нет, правда. Ужас до чего легкомысленно поступили! Тут тебе и театр, и школы, и жилые кварталы… А они же в свои эти… ну, как их… темпорарии, что ли… знаешь, какую энергию вгоняют? А энергия-то, она ведь никуда исчезнуть не может, ну это даже в школе проходят, я же помню! Вот они накопят этой энергии черт те сколько, а она возьмет и взорвется! А что, скажешь, нет?
   Линьков посмотрел на него почти с нежностью.
   — Поздравляю, друг, ты развиваешься с поразительной быстротой, — сказал он. — Если процесс не замедлится в темпе, через недельку тебя уже можно будет за деньги демонстрировать. Темпорарии, говоришь? Неужели Эдик твой самостоятельно до этого додумался?
   — А что, разве нет у них темпорариев? — с интересом спросил Темин. — Выходит, Эдик натрепался? Нет, я думаю, он в крайнем случае прихвастнул, не мог он полностью сочинить. Может, их просто еще не доставили.
   — Да откуда их доставят, если они в природе не существуют? Ускорители там у них стоят, понятно тебе? — говорил Линьков и чувствовал, что ровно ничего Темин не понимает. — А ускорители — это поля, ясно? А для полей нужна энергия…
   — Ну и что? — легкомысленно спросил Темин. — Поля так поля, это мне без разницы, но факт тот, что энергия накапливается в неимоверном количестве. А поля твои — они, думаешь, все выдержат? Дойдут до точки — и взорвутся!
   — Я тебе, Валентин, брошюрку принесу завтра, ты почитай, — ухмыляясь, сказал Савченко. — А то девушки тебе отставку будут давать, по причине крайнего бескультурья. По-моему, я даже наблюдал вчера один такой факт. В 21:00, на углу Советской и Тургеневской, было дело? Такая блондиночка спортивного образца?
   — Да ну ее, эту блондиночку, строит из себя…
   — Ладно, ребята, пошел я все же, — со вздохом сказал Линьков.
   — А что, очень неохота? — поинтересовался Темин, явно обрадовавшись, что разговор переключился.
   — Тебя бы туда… с твоими темпорариями, — мрачно ответил Линьков, надевая плащ.
   — Брось переживать, говорю, — сочувственно отозвался Савченко. — Люди же они там, человеки, в этом самом Институте Времени, а не что другое.
   — Ты лучше вот что скажи, раз уж такой храбрый: если я до отпуска не успею закончить это дело, ты его на себя примешь?
   — Да ты что? — изумился Савченко. — За три дня не успеешь такое простое дело оформить? Нет, это определенно тебе отпускные настроения давят на психику.
   Линьков обернулся, стоя на пороге.
   — Не верю я в тамошние простые дела, — загробным тоном сказал он. — Не бывает там простых дел, и хлебнем мы горя с этой историей, помяните мое слово. Прощайте, друзья, не поминайте лихом. Оваций не надо, памятников, ежели что, тоже не требуется, а вместо духового оркестра пускай Валя Темин разъяснит собравшимся адскую сущность взрывающихся полей, и тогда общественность навеки запомнит день моих похорон.
   Сказав все это, Александр Григорьевич Линьков снова вздохнул и мужественно двинулся по направлению к Институту Времени.

1

   Утром 21 мая меня разбудил телефонный звонок. Мне под утро всегда особенно спать хочется, так что я хоть и вскочил, и трубку взял, но толком не понимал, во сне это происходит или наяву. В основном я удивлялся, чего это мне Шелест звонит, да еще в такую рань. Но Шелест не стал объяснять, почему звонит, а только хмуро сказал:
   — Вот что, Борис, немедленно приезжай в институт. Жду тебя, — я положил трубку.
   Тут уж я, конечно, проснулся насовсем, быстренько собрался, даже зарядку аннулировал, наспех состряпал и проглотил яичницу и в автобусе все думал: что же такое стряслось у нас в институте. Если из Москвы кто прилетел, так чего ему не терпится, какого лешего людей прямо из постели вытаскивают, когда в институте никому, кроме уборщиц, делать еще нечего.
   Вошел я в вестибюль, и первое, что увидел, — стоит наш директор, а с ним Шелест и еще какой-то гражданин, и лица у них у всех такие… Тут уж я не то что понял, но просто почуял, что бедой пахнет. Поглядел я, как директор валидол сосет, и у самого под ложечкой засосало. Директор посмотрел не то на меня, не то сквозь меня, по мере сил улыбнулся и полушепотом говорит:
   — А, ну вот и Стружков появился, знакомьтесь, товарищи, это наш младший научный сотрудник Борис Николаевич Стружков, а это — следователь прокуратуры Александр Григорьевич Линьков. Значит, Стружков вас введет в курс дела, а я, простите, должен уйти…
   Я-то ведь все еще ничего не знал и не понимал, а потому тупо спросил:
   — Простите, Вячеслав Феликсович, в курс какого дела?
   Директор все так же, на полушепоте, объяснил, что просто оговорился и что вводить товарища Линькова следует не в курс дела, а в специфику нашего института. Потом он еще раз извинился, и они с Шелестом ушли, а мы с Линьковым стояли и разглядывали друг друга. Мне бы тут же спросить, что случилось, но я как-то ничего не соображал, а только смотрел на следователя и удивлялся, какая у него внешность нетипичная: лобастый, очкастый, худой, как щепка, и лицо до невероятности вдумчивое и задумчивое, будто он все мировые проблемы сразу в данный момент решить рассчитывает. Наконец Линьков сказал, что, чего ж, мол, стоять без толку, пойдемте-ка на место происшествия.
   И опять я не спросил, что за происшествие и где это место, а молча поплелся за Линьковым и так же молча, почти машинально вошел вслед за ним в дверь нашей лаборатории.
   Там было полным-полно каких-то людей, но я их толком не разглядел, потому что сразу, с порога увидел Аркадия.
   Аркадий лежал на диване, — у нас в лаборатории почему-то стоит здоровенный такой диван, обитый дерматином лягушачьего цвета; голову он откинул на валик, одна рука на груди, другая лежит вдоль тела, вывернута ладонью вверх, лицо спокойное и даже какое-то довольное: ну, полное впечатление, что спит человек и хороший сон видит. А тут еще утро такое солнечное, с ветерком, перед окнами лаборатории старые деревья растут, ветки под ветром колышутся, и по лицу Аркадия все время перебегают световые блики… Но, конечно, я ни секунды не думал, что Аркадий просто спит, — лежит себе утром в лаборатории и спит, а кругом суетятся чужие люди, что-то обмеривают, записывают, фотографируют… Я сразу понял, что случилась беда, страшная какая-то беда, только не решался осознать, что Аркадий мертв: слишком это было противоестественно, слишком уж невероятно, чтобы Аркадий, которого я видел часов пятнадцать назад бодрым и здоровым…
   Я стоял на пороге, не в силах шагу ступить дальше, и с ужасом смотрел, как худенькая черноволосая девушка берет безвольную руку Аркадия и, слегка приоткрыв рот от напряжения, старательно прижимает один палец за другим к небольшим стеклышкам. «Снимает отпечатки… Зачем же это?»
   Тут Линьков крепко сжал мою руку и сказал:
   — Давайте-ка я вас уведу отсюда. Вы совсем позеленели.
   — Подождите… — еле выговорил я. — Что с ним?
   — Отравление, по-видимому, — лаконически ответил Линьков.
   — То есть… я не понимаю…
   — Ну, отравление. Снотворным. Признаки совпадают, и обертки пустые найдены — вот, видите?
   Он повел рукой к столу. Там лежали оранжевые с голубым картонные оберточки от таблеток. Я уставился бессмысленно на эти яркие пятнышки и не сразу расслышал, о чем Линьков меня спрашивает:
   — Левицкий вообще принимал снотворное или нет?
   Одно время мы оба с Аркадием принимали снотворное, потому что совсем выбились из сна после долгой серии совершенно бесплодных экспериментов. Но я довольно быстро бросил это дело, потому что у меня на следующий день голова словно ватой была набита. А с Аркадием ничего подобного не происходило, и он с тех пор всегда держал про запас пачку снотворного. Кажется, за последнее время Аркадий опять стал частенько им пользоваться. Но не мог же он так ошибиться! Между обычной дозой и смертельной — громадная разница!
   — А почему вы думаете, что он ошибся? — спросил Линьков, когда я все это ему высказал.
   — А… а как же тогда? — отчаянно спросил я, чувствуя, что пол подо мной наискось уходит куда-то вниз.
   — Пойдемте, пойдемте. — Линьков решительно потащил меня в коридор. — Вы, того и гляди, в обморок хлопнетесь.
   Линьков, пожалуй, был прав: малого не хватало, чтобы я совсем раскис. Стыд и позор, конечно, чтобы здоровый парень падал в обморок при виде мертвеца. Но ведь это был не вообще какой-то умерший, это был Аркадий Левицкий, самый давний и близкий мой друг, мы с ним последние два года жили неразлучно, вместе работали, вместе отдыхали и во всем друг друга понимали. Правда, последний месяц мы с ним не вполне ладили, но это не меняло существа дела.
   Линьков усадил меня в вестибюле у окна в глубокое громоздкое кресло, а сам уселся на подоконник и согнулся так, что наши головы оказались почти на одном уровне.
   — Так вот, — сказал он, — придется нам с вами побеседовать. Понимаю, что вам сейчас трудно. Но… и должность у меня такая… безжалостная, что ли… и вам самому полезно будет выяснить некоторые обстоятельства этого… — он помедлил, — этого печального происшествия. Ведь вы, как мне сказали, ближайший сотрудник и ближайший друг Левицкого. Или это несколько преувеличено?
   Он глянул на меня сверху вниз — чуть сверху, почти в упор, — и я впервые заметил, какие у него странные глаза. Не до того мне было, чтобы чьи-то глаза разглядывать, но уж очень они были голубые, невероятно голубые, прямо-таки лазурные. Для девушки любого типа такие глаза считались бы подарком судьбы, но на худом, землистом лице этого долговязого очкарика они были как-то не к месту.
   — Вам все еще плохо? — спросил Линьков, и я понял, что молчу и самым нелепым образом глазею на него.
   — Нет… то есть не совсем… — пробормотал я.
   — Я хотел узнать для начала, какие у вас были взаимоотношения с Левицким, — терпеливо напомнил Линьков.
   — Да-да, конечно, — быстро заговорил я, слегка встряхнувшись, — мы с ним были в очень близких отношениях, и по работе и вообще… ну, друзья, словом! Но вы мне раньше объясните, что все-таки случилось? Вы сказали, что смертельная доза — это… ну, не по ошибке… А почему же тогда?
   — По всем имеющимся данным, это самоубийство, — словно бы извиняющимся тоном ответил Линьков.
   — Как это — самоубийство?! Почему?! — Я не сразу понял, что ору на весь вестибюль.
   — Вот об этом я и хотел бы расспросить вас, — все так же мягко и терпеливо ответил Линьков. — Действительно: почему Аркадий Левицкий мог покончить самоубийством? Если причины для этого имелись, так вам-то они наверняка известны, ведь правда?
   — Мне известно вот что. — Я говорил с максимальной твердостью, на какую был способен в этот момент. — Известно мне, что Аркадий Левицкий не из тех людей, которые способны искать выход в самоубийстве. Он считал самоубийство актом трусости, понятно?
   — Да, но видите ли… — слегка вздохнув, сказал Линьков, — несчастный случай, как вы сами понимаете, исключается. Действительно, нельзя по ошибке принять смертельную дозу снотворного. Да и вообще снотворное не принимают на работе…
   — То есть вы хотите сказать, что он… что ему это дали… заставили…
   — забормотал я, чувствуя, что пол под ногами опять слегка пружинит.
   — Кто же мог заставить, — сказал Линьков, с сочувствием глядя на меня,
   — если вы сами видели, что никаких следов борьбы не было. Лежал-то он абсолютно спокойно…
   Меня холодом обдало, — я будто снова увидал, как Аркадий лежит на диване, такой спокойный, словно прилег отдохнуть и уснул. Да, никаких следов борьбы… Просто взял вот Аркадий да и проглотил… Сколько же там было этих пачек? С полдюжины, не меньше. Значит, он заранее это подготовил, припас… Никогда он у себя не держал столько снотворного сразу, не так его легко получить, да и незачем…
   — …и никого другого в лаборатории вечером не было, — говорил тем временем Линьков, внимательно глядя на меня. — Вы, насколько мне известно, из института ушли вместе со всеми… и больше там не появлялись в тот вечер?
   Последние слова он произнес вопросительным тоном, и я с некоторым усилием сообразил, что мне задан классический вопрос: «Где вы были, когда это произошло?»
   — Нет, не возвращался, — ответил я. — Пошел в библиотеку и просидел в читальном зале до самого закрытия. Вышел оттуда без пяти одиннадцать, пешком пошел домой, там еще выпил чаю, почитал немного, лег спать около часу ночи, а утром мне позвонили…
   — Понятно, — сказал Линьков, — для проформы мне это знать необходимо. Так какие же у вас соображения по поводу случившегося?
   Я беспомощно пожал плечами.
   — Не знаю, что и думать. Это… ну, просто это так нелепо, нелогично…
   Действительно, что меня больше всего и прежде всего поражало в случившемся, так это его дикая нелепость, полнейший алогизм. Этого же попросту быть не может, не бывает так, чтобы ни с того ни с сего…
   — Я только в одном уверен, это я уже говорил, — добавил я, — что не мог Аркадий покончить самоубийством! В конце концов, я в этот день был с ним с девяти утра до пяти вечера, мы находились в одной комнате, работали над одним и тем же заданием, переговаривались… ну, и обедали вместе, и вообще… Неужели бы я не заметил, если б Аркадий… ну, если б он ну, вел себя как-то необычно…
   Тут я вдруг запнулся. Необычно? А как, собственно, мог бы вести себя человек в таких обстоятельствах? Человек волевой, не тряпка, не истерик? Если он почему-то вообще решился на самоубийство — ну, допустим! — и задумал вдобавок сделать это именно на работе, после того как все уйдут (эти предположения, конечно, нелепость, дикая нелепость, но если все же?..), то он уж изо всех сил держался бы, что называется, в рамках. Так, может, Аркадий именно и держался изо всех сил? Ведь если толком припомнить, он был вчера…
   — Я именно хотел попросить, чтобы вы рассказали, как прошел вчерашний день в вашей лаборатории и как вел себя Аркадий Левицкий, — сказал Линьков, будто отвечая на мои мысли.
   — Он нервничал… не очень, но все же, — добросовестно объяснил я, — и был какой-то рассеянный, все у него из рук валилось… Но вообще мы работали до конца дня нормально.
   — Однако же, — вежливо удивился Линьков, — я нахожу, что у вас довольно странные понятия о нормах. Неужели это нормально для ученого, если у него все из рук валится, он нервничает и думает не о работе, а о чем-то другом?
   — Я не знаю, о чем он думал…
   — Я — тем более. Но если человек производит впечатление рассеянного и работает нечетко, то естественно будет предположить, что думает он в этот момент не о том, чем непосредственно занимается.
   — Видите ли, — сказал я, несколько поразмыслив, — такое с Аркадием бывало и раньше, даже еще и заметней. А думал он при этом все же о работе,
   — только не о том эксперименте, которым непосредственно занимался, а о проблеме в целом. Ну, понимаете, когда серия идет впустую, никаких толковых результатов…
   — А у вас теперь именно такое положение дел?
   — Нет, не то чтобы… Но все же есть о чем призадуматься.
   — Вы сказали, что нормально работали до конца дня. А потом что было?
   Мне стало неловко. Чего я распространяюсь о нормальном поведении Аркадия, когда на самом-то деле, если вдуматься…
   — Я хотел остаться в лаборатории вечером, поработать, но Аркадий со мной поссорился. Он нарочно затеял сцену… по-моему, просто хотел выставить меня из лаборатории, — выпалил я одним духом, чтобы поскорее с этим разделаться.
   Линьков не стал спрашивать, считаю ли я и это нормой, а только поинтересовался, часто ли я остаюсь в лаборатории по вечерам. Я ответил, что вообще часто, но в последнее время несколько реже. Линьков спросил: а как Аркадий? Я сказал, что Аркадий и в последнее время почти все вечера просиживал в лаборатории.
   — Это вызывалось необходимостью? — осведомился Линьков.
   — Да как сказать… Никто нас, конечно, не заставлял… Но мы с ним занялись одной проблемой — наполовину в порядке личной инициативы… ну, вот и…
   — Вы с ним? — переспросил Линьков. — То есть это была ваша совместная работа? Чем же тогда объяснить, что вы как раз последнее время реже оставались в лаборатории?
   — Личные обстоятельства… — вяло пробормотал я.
   — А Левицкий как к этому относился? Вы с ним не ссорились из-за ваших частых отлучек?
   — Нет… но вообще мы с ним за последний месяц несколько отдалились друг от друга, — неохотно признался я.
   Все получалось до крайности нелепо, и я это понимал даже в своем угнетенном состоянии. К чему эти категорические заявления насчет невозможности самоубийства, когда тут же выясняется, что мы с Аркадием за последний месяц мало виделись, даже в ущерб совместной работе, и что накануне смерти он вел себя довольно-таки странно, а я понятия не имею почему да еще и пытаюсь утверждать, что это-де вполне нормально. Я-то все равно был уверен, что Аркадий не мог покончить самоубийством, но если ничего не можешь доказать и все выглядит как раз наоборот, то уж лучше помалкивать. Конечно, Линьков тут же заметил, хоть и очень мягким тоном, что, возможно, за этот месяц в жизни Аркадия произошли какие-то неизвестные мне существенные перемены, и я ничего не мог по существу возразить. Объяснил только, что все же знаю Аркадия не первый год, да и этот последний месяц мы с ним работали вместе каждый день, а то и вечером, и я бы не мог не заметить, если что серьезное…
   — Всякое бывает, знаете ли, — сказал на это Линьков. И, помолчав, спросил: — А вы с ним часто ссорились? Не только в последнее время, а вообще?
   — Аркадий с кем угодно мог в любую минуту поссориться, в том числе и со мной. Он вспыльчивый, резкий; если что ему не понравится, он немедленно об этом доложит, без всяких церемоний, — в полном соответствии с истиной объяснил я.
   — Нелегко вам, должно быть, с ним приходилось, — вежливо и как бы между прочим заметил Линьков.
   — Я-то к нему привык. Вот те, кто его плохо знал, те иногда здорово обижались.
   — Значит, у него было немало врагов, — задумчиво констатировал Линьков.
   — Какие там враги! Ну, просто обижались на него люди, а потом проходило это. У нас ведь особые условия, они… ну, как-то сближают, всякие мелочи легче забываются, когда все заинтересованы работой.
   — Значит, у вас создалось такое впечатление, — после паузы сказал Линьков, — что Левицкий нарочно затеял ссору, чтобы выставить вас из лаборатории?
   — В общем, да, — неохотно подтвердил я. — Ни к чему придрался и, главное, ни с того ни с сего, будто спохватился в последнюю минуту, что нужно от меня отделаться.
   — А он знал, что вы собираетесь остаться в лаборатории, или вы ему об этом сказали в последнюю минуту?
   Вот именно, Аркадий не знал об этом, а как только узнал, начал на меня орать, что я ему все записи перепутал и что не будь у него дублирующих пометок в записной книжке, так я бы ему целый месяц работы погубил, что я это умышленно делаю, из мещанской злости, на которую он раньше не считал меня способным, но вот поди же… либо у меня мозги не тем заняты, чего он тоже от меня никак не ожидал. Это был довольно некрасивый намек на мои отношения с Ниной. Я, признаться, рассердился и тоже несколько повышенным тоном ответил, что насчет мещанских чувств, так чья бы корова мычала… ну, и так далее. Сейчас я был совершенно уже уверен, вспоминая эту сцену, что Аркадий нарочно старался меня посильнее разозлить, чтобы я пулей вылетел из лаборатории, и, конечно, своего добился. Но очень уж не хотелось объяснять Линькову насчет Нины и всего прочего, а потому я ответил неопределенно, что, дескать, точно не помню, но вроде бы я заранее не предупреждал Аркадия о своих планах на вечер.
   — И, по-моему, он вовсе не сердился на меня, а просто хотел почему-то остаться в лаборатории один, — добавил я.
   Линьков задумчиво поправил очки.
   — Вы думаете, он кого-то ждал? Так я вас понял?
   — Ну да… Только я абсолютно не представляю, кто мог прийти к нему в лабораторию вечером. Какие могли быть у Аркадия секреты от меня с нашими сотрудниками?
   — Мало ли, — возразил Линьков. — А если он с девушкой хотел встретиться?
   Я скептически хмыкнул. Уж это-то Аркадий нипочем не стал бы от меня скрывать! То есть имени он не назвал бы и все такое, но из мальчишеского самолюбия (которого у Аркадия всегда хватало!) непременно дал бы мне понять, что он свои дела устроил преотличным образом и не очень-то переживает из-за всей этой истории с Ниной.
   Но я ничего этого Линькову не сказал, а только объяснил, что не с кем было Аркадию в институте роман заводить, а если бы даже, то человек он холостой, одинокий и вполне свободно мог девушку к себе домой пригласить.
   — Да, в общем-то все это не имеет существенного значения, — сказал наконец Линьков. — Даже если Левицкий и собирался с кем-то встретиться, встреча эта, видимо, не состоялась. Нет никаких доказательств, что Левицкий вечером был не один в лаборатории. И вообще нет ни малейших оснований предполагать убийство. Кто же мог бы уговорить Левицкого, чтобы тот проглотил яд и улегся преспокойно на диван, не пытаясь позвать на помощь? Вот в это уж действительно трудно поверить.
   Конечно, Линьков был прав: убийство было так же невероятно, как и несчастный случай. И все же…
   — Как хотите, а не могу я в это поверить! — почти крикнул я. — Слишком я хорошо знаю… знал Аркадия! Не стал бы он кончать самоубийством!
   Линьков с сочувствием поглядел на меня, но промолчал.
 
   На этом мы с Линьковым пока расстались. Он пошел по институту «выяснять некоторые детали», а я направился к своей лаборатории, хоть меня ноги отказывались туда нести.
   Аркадия уже увезли, лаборатория была заперта, я открыл ее ключом, который утром, еще ни о чем не зная, взял на проходной, с трудом шагнул через порог и стал тут же у двери.
   Комната была пуста, чиста, и всю ее пронизывало быстрое слепящее трепетание солнечных бликов и теней листвы — видимо, ветер на улице усилился. Я стоял и смотрел на диван, где недавно лежал Аркадий, и с места сдвинуться не мог.
   По коридору проходили люди, кое-кто останавливался, пробовал со мной заговаривать, а я, не оборачиваясь, почти механически отвечал: «Нет, не знаю… Ничего мне пока не известно… Ничего я не знаю и ничего не понимаю…» Я вообще временами переставал понимать, где нахожусь и что со мной творится.
   Не знаю, сколько я простоял вот так, давая краткие интервью через плечо. Наверно, не очень-то долго — Нина вряд ли особенно медлила. Я не заметил, когда она появилась из-за поворота коридора, но почувствовал, что ребята за моей спиной расступаются, отходят. Я обернулся и увидел Нину. Она почти втолкнула меня в лабораторию и захлопнула дверь.