Присущая свободе неуверенность

ничтожного зерна в огромной ступке

рождает в нас душевную растерянность,

кидающую в странные поступки.


 




 

Мы, как видно, другой породы,

если с маху и на лету

в диком вакууме свободы

мы разбились о пустоту.


 




 

Не зря у Бога люди вечно просят

успеха и удачи в деле частном:

хотя нам деньги счастья не приносят,

но с ними много легче быть несчастным.


 




 

Густой поток душевных драм

берет разбег из той беды,

что наши сны – дворец и храм,

а явь – торговые ряды.


 




 

После смерти мертвецки мертвы,

прокрутившись в земном колесе,

все, кто жил только ради жратвы,

а кто жил ради пьянства – не все.


 




 

Правнук наши жизни подытожит.

Если не заметит – не жалей.

Радуйся, что в землю нас положат,

а не, слава Богу, в мавзолей.


 





6






 

Увы, когда с годами стал я старше,

со мною стали суше секретарши


 






 

Состариваясь в крови студенистой,

система наших крестиков и ноликов

доводит гормональных оптимистов

до геморроидальных меланхоликов.


 




 

Когда во рту десятки пломб –

ужели вы не замечали,

как уменьшается апломб

и прибавляются печали?


 




 

Душой и телом охладев,

я погасил мою жаровню:

еще смотрю на нежных дев

а для чего – уже не помню.


 




 

У старости – особые черты:

душа уже гуляет без размаха,

а радости восторги и мечты –

к желудку поднимаются от паха.


 




 

Возвратом нежности маня,

не искушай меня без нужды;

все, что осталось от меня,

годится максимум для дружбы.


 




 

На склоне лет печаль некстати,

но все же слаще дела нет,

чем грустно думать на закате,

из-за чего зачах рассвет.


 




 

А ты подумал ли, стареющий еврей,

когда увязывал в узлы пожитки куцые,

что мы бросаем сыновей и дочерей

на баррикады сексуальной революции?


 




 

Покуда мне блаженство по плечу,

пока из этой жизни не исчезну –

с восторгом ощущая, что лечу,

я падаю в финансовую бездну.


 




 

Исчерпываюсь, таю, истощаюсь –

изнашивает всех судьба земная,

но многие, с которыми общаюсь,

дано уже мертвы, того не зная.


 




 

Стократ блажен, кому дано

избегнуть осени, в которой

бормочет старое гавно,

что было фауной и флорой.


 




 

В такие дни то холодно, то жарко,

и всюду в теле студень вместо жил,

становится себя ужасно жалко

и мерзко, что до жалости дожил.


 




 

Идут года. Еще одно

теперь известно мне страдание:

отнюдь не каждому дано

достойно встретить увядание.


 




 

От боли душевной, от болей телесных,

от мыслей, вселяющих боль, –

целительней нету на свете компресса,

чем залитый внутрь алкоголь.


 




 

Тоска бессмысленных скитаний,

бесплодный пыл уплывших дней,

напрасный жар пустых мечтаний

сохранны в памяти моей.


 




 

Уже по склону я иду,

уже смотрю издалека,

а все еще чего-то жду

от телефонного звонка.


 




 

В апреле мы играли на свирели,

все лето проработали внаем,

а к осени заметно присмирели

и тихую невнятицу поем.


 




 

Как ночь безнадежно душна!

Как жалят укусы презрения!

Бессонница тем и страшна,

что дарит наплывы прозрения.


 




 

Если не играл ханжу-аскета,

если нараспашку сквозь года –

в запахе осеннего букета

лето сохраняется тогда.


 




 

Судьбой в труху не перемолот,

еще в уме, когда не злюсь,

я так теперь уже немолод,

что даже смерти не боюсь.


 




 

Знаю с ясностью откровения,

что мне выбрать и предпочесть.

Хлеб изгнания. Сок забвения.

Одиночество, осень, честь.


 




 

Летят года, остатки сладки,

и грех печалиться.

Как жизнь твоя? Она в порядке,

она кончается.


 




 

На старости, в покое и тиши

окрепло понимание мое,

что учат нас отсутствию души

лишь те, кто хочет вытравить ее.


 




 

Сделать зубы мечтал я давно –

обаяние сразу удвоя,

я ковбоя сыграл бы в кино,

а возможно – и лошадь ковбоя.


 




 

Ленив, апатичен, безволен,

и разум и дух недвижимы –

я странно и тягостно болен

утратой какой-то пружины.


 




 

В промозглой мгле живет морока

соблазна сдаться, все оставить

и до естественного срока

душе свободу предоставить.


 




 

Я хотел бы на торжественной латыни

юным людям написать предупреждение,

что с годами наше сердце сильно стынет

и мучительно такое охлаждение.


 




 

Когда свернуло стрелки на закат,

вдруг чувство начинает посещать,

что души нам даются напрокат,

и лучше их без пятен возвращать.


 




 

Глупо жгли мы дух и тело

раньше времени дотла;

если б молодость умела

то и старость бы могла.


 




 

Зачем болишь, душа? Устала?

Спешишь к истоку всех начал?

Бутылка дней пустее стала,

но и напиток покрепчал.


 




 

Я смолоду любил азарт и глупость,

был формой сочен грех и содержанием,

спасительная старческая скупость

закат мой оградила воздержанием.


 




 

Слабеет жизненный азарт,

ужалось время, и похоже,

что десять лет тому назад

я на пятнадцать был моложе.


 




 

Мой век почти что на исходе

и душу мне слегка смущает,

что растворение в природе

ее нисколько не прельщает.


 




 

Наступила в душе моей фаза

упрощения жизненной драмы:

я у дамы боюсь не отказа,

а боюсь я согласия дамы.


 




 

Так быстро проносилось бытие,

так шустро я гулял и ликовал,

что будущее светлое свое

однажды незаметно миновал.


 




 

В минувшее куда ни оглянусь,

куда ни попаду случайным взором –

исчезли все обиды, боль и гнусь,

и венчик золотится над позором.


 




 

Мне жалко иногда, что время вспять

не движется над замершим пространством:

я прежние все глупости опять

проделал бы с осознанным упрямством.


 




 

Я беден – это глупо и обидно,

по возрасту богатым быть пора,

но с возрастом сбывается, как видно,

напутствие "ни пуха, ни пера".


 




 

Сегодня день был сух и светел

и полон ясной синевой,

и вдруг я к вечеру заметил,

что существую и живой.


 




 

У старости душа настороже;

еще я в силах жить и в силах петь,

еще всего хочу я, но уже –

слабее, чем хотелось бы хотеть.


 




 

Овеян скорым расставанием,

живу без лишних упований

и наслаждаюсь остыванием

золы былых очарований.


 




 

Безоглядно, отважно и шало

совершала душа бытие

и настолько уже поветшала,

что слеза обжигает ее.


 




 

Живу я, смерти не боясь,

и душу страхом не смущаю;

земли, меня и неба связь

я неразрывно ощущаю.


 




 

Сойдя на станции конечной,

мы вдруг обрадуемся издали,

что мы вдоль жизни скоротечной

совсем не зря усердно брызгали.


 




 

Смотрю спокойно и бесстрастно:

светлее уголь, снег темней,

когда-то все мне было ясно,

но я, к несчастью, стал умней.


 




 

Свободу от страстей и заблуждений

несут нам остывания года,

но также и отменных наслаждений

отныне я лишаюсь навсегда.


 




 

Есть одна небольшая примета,

что мы все-таки жили не зря:

у закатного нашего света

занимает оттенки заря.


 




 

Увы, всему на свете есть предел:

облез фасад и высохли стропила;

в автобусе на девку поглядел,

она мне молча место уступила.


 




 

Не надо ждать ни правды, ни морали

от лысых и седых историй пьяных,

какие незабудки мы срывали

на тех незабываемых полянах.


 




 

Приближается время прощания,

перехода обратно в потемки

и пустого, как тень, обещания,

что тебя не забудут потомки.


 




 

Я изменяюсь незаметно

и не грущу, что невозвратно,

я раньше дам любил конкретно,

теперь я их люблю абстрактно.


 




 

Осенние пятна на солнечном диске,

осенняя глушь разговора,

и листья летят, как от Бога записки

про то, что увидимся скоро.


 




 

Чую вдруг душой оцепеневшей

скорость сокращающихся дней;

чем осталось будущего меньше,

тем оно тревожит нас больней.


 




 

Загрустили друзья, заскучали,

сонно плещутся вялые флаги,

ибо в мудрости много печали,

а они поумнели, бедняги.


 




 

Не знаю, каков наш удел впереди,

но здесь наша участь видна:

мы с жизнью выходим один на один

и нас побеждает она.


 




 

Опять с утра я глажу взглядом

все, что знакомо и любимо,

а смерть повсюду ходит рядом

и каждый день проходит мимо.


 




 

Я рос когда-то вверх, судьбу моля,

чтоб вырасти сильнее и прямей,

теперь меня зовет к себе земля,

и горблюсь я, прислушиваясь к ней.


 




 

Все-все-все, что здоровью противно,

делал я под небесным покровом;

но теперь я лечусь так активно,

что умру совершенно здоровым.


 




 

Умирать без обиды и жалости,

в никуда обретая билет,

надо с чувством приятной усталости

от не зря испарившихся лет.


 




 

Бесполезны уловки учености

и не стоит кишеть, мельтеша;

предназначенный круг обреченности

завершит и погаснет душа.


 




 

Наш путь извилист, но не вечен,

в конце у всех – один вокзал;

иных уж нет, а тех долечим,

как доктор доктору сказал.


 




 

Нет, нет, на неизбежность умереть –

не сетую, не жалуюсь, не злюсь,

но понял, начиная третью треть,

что я четвертной четверти боюсь.


 




 

Лишь только начавши стареть,

вступая в сумерки густые,

мы научаемся смотреть

и видеть истины простые.


 




 

За вторником является среда,

субботу вытесняет воскресенье;

от боли, что уходим навсегда,

придумано небесное спасенье.


 




 

Так было раньше, будет впредь,

и лучшего не жди,

дано родиться, умереть

и выпить посреди.


 




 

Я жил распахнуто и бурно,

и пусть Господь меня осудит,

но на плите могильной урна –

пускай бутыль по форме будет.


 





7






 

Смеяться вовсе не грешно

над тем, что вовсе не смешно


 






 

Навряд ли Бог был вечно. Он возник

в какой-то первобытно древний век

и создал человека в тот же миг,

как Бога себе создал человек.


 




 

Бог в игре с людьми так несерьезен,

а порой и на руку нечист,

что похоже – не религиозен,

а возможно – даже атеист.


 




 

Напрасно совесть тягомотная

в душе моей свербит на дне:

я человек – ничто животное

не чуждо мне.


 




 

Где-то там, за пределом познания,

где загадка, туманность и тайна,

некто скрытый готовит заранее

все, что позже случится случайно.


 




 

Бог умолчал о том немногом,

когда дарил нам наши свойства,

что были избраны мы Богом,

чтоб сеять смуты и расстройства.


 




 

Зря чужим гореньем освещаясь,

тот еврей молитвы завывает,

ибо очень видно, с ним общаясь:

пусто место свято не бывает.


 




 

Как новое звучанье гаммы нотной,

открылось мне, короткий вызвав шок,

что даже у духовности бесплодной

возможен омерзительный душок.


 




 

Здесь, как везде, и тьма, и свет,

и жизни дивная игра,

и как везде – спасенья нет

от ярых рыцарей добра.


 




 

Без веры жизнь моя убога,

но я найду ее нескоро,

в еврейском Боге слишком много

от пожилого прокурора.


 




 

Зачем евреи всех времен

так Бога славят врозь и вместе?

Бог не настолько неумен,

чтобы нуждаться в нашей лести.


 




 

Застав Адама с Евой за объятием,

Господь весьма расстроен ими был

и труд назначил карой и проклятием,

а после об амнистии забыл.


 




 

При тягостном с Россией расставании

мне новая слегка открылась дверь:

я Бога уличил в существовании,

и Он не отпирается теперь.


 




 

Прося, чтоб Господь ниспослал благодать,

еврей возбужденно качается,

обилием пыла стремясь наебать

того, с кем заочно встречается.


 




 

По части веры – полным неучем

я рос, гуляка и ленивец;

еврейский Бог свиреп и мелочен,

а мой – распутный олимпиец.


 




 

Здесь разум пейсами оброс,

и так они густы,

что мысли светят из волос,

как жопа сквозь кусты.


 




 

Я Богу докучаю неспроста

и просьбу не считаю святотатством:

тюрьмой уже меня Ты испытал,

попробуй испытать меня богатством.


 




 

Господь при акте сотворения

просчет в расчетах совершил

и сделал дух пищеварения

сильней духовности души.


 




 

Мне вдруг чудится – страшно конкретно –

что устроено все очень попросту,

и что даже душа не бессмертна,

а тогда все напрасно и попусту.


 




 

По чистой логике неспешной

Бог должен быть доволен мной:

держава мерзости кромешной

меня уважила тюрьмой.


 




 

Чтоб не вредить известным лицам,

на Страшный Суд я не явлюсь:

я был такого очевидцем,

что быть свидетелем боюсь.


 




 

Бог – истинный художник, и смотреть

соскучился на нашу благодать;

Он борется с желаньем все стереть

и заново попробовать создать.


 




 

Блажен любой в его готовности

с такой же легкостью, как муха,

от нищей собственной духовности

прильнуть к ведру святого духа.


 




 

Навряд ли Бог назначил срок,

чтоб род людской угас –

что в мире делать будет Бог,

когда не станет нас?


 




 

У нас не те же, что в России,

ушибы чайников погнутых:

на тему Бога и Мессии

у нас побольше стебанутых.


 




 

Всегда есть люди-активисты,

везде суются с вожделением

и страстно портят воздух чистый

своим духовным выделением.


 




 

Испанец, славянин или еврей –

повсюду одинакова картина:

гордыня чистокровностью своей –

святое утешение кретина.


 




 

Есть люди, – их кошмарно много, –

чьи жизни отданы тому,

чтоб осрамить идею Бога

своим служением Ему.


 




 

Евреи могут быть умны,

однако духом очень мелки:

не только смотрят мне в штаны,

но даже лезут мне в тарелки.


 




 

Еврею нужна не простая квартира:

еврею нужна для жилья непорочного

квартира, в которой два разных сортира –

один для мясного, другой для молочного.


 




 

У Бога многое невнятно

в его вселенской благодати:

он выдает судьбу бесплатно,

а душу требует к расплате.


 




 

Бога мы о несбыточном просим,

докучая слезами и стонами,

но и жертвы мы щедро приносим –

то Христом, то шестью миллионами.


 




 

Поэт отменной правоты,

Блок был в одном неправ, конечно:

стерев случайные черты,

мы Божий мир сотрем беспечно.


 




 

Когда однажды, грозен и велик,

над нами, кто в живых еще остались,

появится Мессии дивный лик,

мы очень пожалеем, что дождались.


 




 

Встречая в евреях то гнусь, то плебейство,

я думаю с тихим испугом:

Господь не затем ли рассеял еврейство,

чтоб мы не травились друг другом?


 




 

Вчера я вдруг подумал на досуге –

нечаянно, украдкой, воровато –

что если мы и вправду Божьи слуги,

то счастье – не подарок, а зарплата.


 




 

Богу благодарен я за ночи,

прожитые мной не хуже дней,

и за то, что с возрастом не очень

сделался я зорче и умней.


 




 

Ощущаю опять и снова

и блаженствую ощутив,

что в Начале отнюдь не слово,

а мелодия и мотив.


 




 

Устав от евреев, сажусь покурить

и думаю грустно и мрачно,

что Бог, поспеша свою книгу дарить,

народ подобрал неудачно.


 




 

Мне странны все, кто Богу служит,

азартно вслух талдыча гимны;

мой Бог внутри, а не снаружи,

и наши связи с ним интимны.


 




 

Для многих душ была помехой

моя безнравственная лира,

я сам себе кажусь прорехой

в божественном устройстве мира.


 




 

Часто молчу я в спорах,

чуткий, как мышеловка:

есть люди, возле которых

умными быть неловко.


 




 

Те, кто хранит незримо нас,

ослабли от бессилия,

и слезы смахивают с глаз

их шелковые крылья.


 




 

Много лет я не верил ни в Бога, ни в черта,

но однажды подумать мне срок наступил:

мы лепились из глины различного сорта –

и не значит ли это, что кто-то лепил?


 




 

Ни бесов нет меж нас, ни ангелиц,

однако же заметить любопытно,

что много между нами ярких лиц,

чья сущность и крылата и копытна.


 




 

Успешливые всюду и во многом,

познавшие и цену и размерность,

евреи торговали даже с Богом,

продав Ему сомнительную верность.


 




 

Бога нет, но есть огонь во мраке.

Дивных совпадений перепляс,

символы, знамения и знаки –

смыслом завораживают нас.


 




 

Человек человеку не враг,

но в намереньях самых благих

если молится Богу дурак,

расшибаются лбы у других.


 




 

Это навык совсем не простой,

только скучен и гнусен слегка –

жадно пить из бутылки пустой

и пьянеть от пустого глотка.


 




 

Взяв искру дара на ладонь

и не смиряя зов чудачества,

Бог любит кинуть свой огонь

в сосуд сомнительного качества.


 




 

Дух любит ризы в позолоте,

чтоб не увидел посторонний,

что бедный дух порочней плоти

и несравненно изощренней.


 




 

Подозрительна мне атмосфера

безусловного поклонения,

ибо очень сомнительна вера,

отвергающая сомнения.


 




 

Творец таким узлом схлестнул пути,

настолько сделал общим беспокойство,

что в каждой личной жизни ощутим

стал ветер мирового неустройства.


 




 

Какой бы на земле ни шел разбой

и кровью проливалась благодать –

Ты, Господи, не бойся, я с Тобой,

за все Тебя смогу я оправдать.


 




 

Нечто тайное в смерти сокрыто,

ибо нету и нету вестей

о рутине загробного быта

и азарте загробных страстей.


 




 

Дети загулявшего родителя,

мы не торопясь, по одному,

попусту прождавшие Спасителя,

сами отравляемся к нему.


 






Второй иерусалимский дневник





1






 

Россия для души и для ума -

как первая любовь и как тюрьма


 






 

Мы благо миру сделали великое,

недаром мы душевные калеки,

мы будущее, черное и дикое,

отжили за других в двадцатом веке.


 




 

Остался жив и цел, в уме и силе,

и прежние не сломлены замашки,

а был рожден в сорочке, что в России

всегда вело к смирительной рубашке.


 




 

Мы жили там, не пряча взгляда,

а в наши души и артерии

сочился тонкий яд распада

гниющей заживо империи.


 




 

Россия, наши судьбы гнусно скомкав,

еще нас обрекла наверняка

на пристальность безжалостных потомков,

брезгливый интерес издалека.


 




 

Где взрывчато, гнусно и ржаво,

там чувства и мысли острее,

чем гуще прогнила держава,

тем чище к ней слабость в еврее.


 




 

Как бы ни были духом богаты,

но с ошмётками русского теста

мы заметны везде, как цитаты

из большого безумного текста.


 




 

Пока мы кричали и спорили,

ключи подбирая к секрету,

трагедия русской истории

легко перешла в оперетту.


 




 

Темна российская заря,

и смутный страх меня тревожит:

Россия в поисках царя

себе найти еврея может.


 




 

Мы обучились в той стране

отменно благостной науке

ценить в порвавшейся струне

её неизданные звуки.


 




 

В душе у всех теперь надрыв:

без капли жалости эпоха

всех обокрала, вдруг открыв,

что где нас нет, там тоже плохо.


 




 

Бессилен плач и пуст молебен

в эпоху длительной беды,

зато стократ сильней целебен

дух чуши и белиберды.


 




 

В чертах российских поколений

чужой заметен след злодейский:

в национальный русский гений

закрался гнусный ген еврейский.


 




 

Забавно, как тихо и вкрадчиво

из воздуха, быта, искусства –

проникла в наш дух азиатчина

тяжелого стадного чувства.


 




 

Мне чудится порой: посланцы Божьи,

в безвылазной грязи изнемогая,

в российском захолустном бездорожьи

кричат во тьму, что весть у них благая.


 




 

Российская судьба своеобразна,

в ней жизненная всякая игра

пронизана миазмами маразма

чего-нибудь, протухшего вчера.


 




 

Не зря мы гнили врозь и вместе,

ведь мы и вырастили всех,

дарящих нам теперь по чести

своё презрение и смех.


 




 

Воздух вековечных русских споров

пахнет исторической тоской:

душно от несчётных прокуроров,

мыслящих на фене воровской.


 




 

Увы, приметы и улики

российской жизни возрождённой –

раскаты, рокоты и рыки

народной воли пробуждённой.


 




 

Если вернутся времена

всех наций братского объятья,

то как ушедшая жена –

забрать оставшиеся платья.


 




 

Среди совсем чужих равнин

теперь матрёшкой и винтовкой

торгует гордый славянин

с еврейской прытью и сноровкой.


 




 

Прохвосты, проходимцы и пройдохи,

и прочие, кто духом ядовит,

в гармонии с дыханием эпохи

легко меняют запахи и вид.


 




 

В России после пробуждения

опять тоска туманит лица:

все снова ищут убеждения,

чтобы опять закабалиться.


 




 

Сквозь общие радость и смех,

под музыку, песни и танцы

дерьмо поднимается вверх

и туго смыкается в панцирь.


 




 

Секретари и председатели,

директора и заместители –

их как ни шли к ебене матери,

они и там руководители.


 




 

В той российской, нами прожитой неволе,

меж руин её, развалин и обломков –

много крови, много грязи, много боли –

много смысла для забывчивых потомков.


 




 

Слепец бежит во мраке,

и дух его парит,

неся незрячим факел,

который не горит.


 




 

Нас рабство меняло за долгие годы –

мы гнулись, ломались, устали...

Свободны не те, кто дожил до свободы,

а те, кто свободными стали.


 




 

Послушные пословицам России,

живя под неусыпным их надзором,

мы сора из избы не выносили,

а тихо отравлялись этим сором.


 




 

Часы истории – рывками

и глазу смертному невнятно

идут, но трогая руками,

мы стрелки двигаем обратно.


 




 

Стал русский дух из-за жестоких

режимов, нагло самовластных –

родильным домом дум высоких

и свалкой этих дум несчастных.


 




 

Я мало, в сущности, знаком

с душевным чувством, что свободен:

кто прожил век под колпаком,

тем купол неба чужероден.


 




 

От марша, от песни, от гимна –

всегда со стыдом и несмело

вдруг чувствуешь очень интимно,

что время всех нас поимело.


 




 

Я свободен от общества не был,

и в итоге прожитого века

нету места в душе моей, где бы

не ступала нога человека.


 




 

Уже до правнуков навряд

сумеет дух наш просочиться,

где сок и желчь, где мёд и яд,

и смысла пряная горчица.


 




 

Играть в хоккей бежит слепой,

покрылась вишнями сосна,

поплыл карась на водопой,

Россия вспряла ото сна.


 




 

Ровеснику тяжко живётся сейчас,

хотя и отрадно, что дожил,

но время неслышно ушло из-под нас

ко всем, кто намного моложе.


 




 

Сами видя в себе инородцев,

поперечных российской судьбе,

очень много душевных колодцев

отравили мы сами себе.


 




 

Всегда из мути, мглы и марева

невыносимо чёрных дней

охотно мы спешим на зарево

болотных призрачных огней.


 




 

Российской бурной жизни непонятность

нельзя считать ни крахом, ни концом,

я вижу в ней возможность, вероятность,

стихию с человеческим яйцом.


 




 

Россия обретёт былую стать,

которую по книгам мы любили,