Страница:
и будет свет в небесной выси:
какое счастье, что луна
от человеков не зависит!
какое счастье, что луна
от человеков не зависит!
О, как смущен бывает разум
лихим соблазном расквитаться
со всеми трудностями сразу,
уйдя без писем и квитанций.
В сумерках закатного сознания
гаснет испаряющийся день,
бережно хранят воспоминания
эхо, отражение и тень.
Жил на ветру или теплично,
жил, как бурьян, или полезно –
к земным заслугам безразлична
всеуравнительная бездна.
С азартом жить на свете так опасно,
любые так рискованны пути,
что понял я однажды очень ясно:
живым из этой жизни – не уйти.
Когда последняя усталость
мой день разрежет поперёк,
я ощутить успею жалость
ко всем, кто зря себя берёг.
Сегодня настроение осеннее,
как будто истощился дух мой весь,
но если после смерти воскресение –
не сказка, то хочу очнуться здесь.
В этой жизни, шальной и летящей,
мало пил я с друзьями в пивных,
но надеюсь, что видеться чаще
нам достанется в жизнях иных.
Решит, конечно, высшая инстанция –
куда я после смерти попаду,
но книги – безусловная квитанция
на личную в аду сковороду.
А жаль, что на моей печальной тризне,
припомнив легкомыслие моё,
все станут говорить об оптимизме
и молча буду слушать я враньё.
Струны натянувши на гитары,
чувствуя горенье и напор,
обо мне напишут мемуары
те, кого не видел я в упор.
От воздуха помолодев,
как ожидала и хотела,
душа взлетает, похудев
на вес оставленного тела.
Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.
6
Улучшить человека невозможно,
и мы великолепны безнадёжно
Угрюмый опыт долгих лет
врастанья в темноту –
моей души спинной хребет,
горбатый на свету.
Я живу, никого не виня,
не взывая к судам и расплатам,
много судей везде без меня,
и достойнее быть адвокатом.
Есть сутки – не выдумать гаже,
дурней, непробудней, темней,
а жизнь продолжается – даже
сквозь наши рыданья над ней.
Вампиров, упырей и вурдалаков
я вижу часто в комнате жилой,
и вкус у них повсюду одинаков:
душевное тепло и дух живой.
Насыщенная множеством затей,
покуда длится времени течение,
вся жизнь моя – защита от людей
и к ним же непрестанное влечение.
Всегда приходят в мир учителя,
несущие неслышный звон оков,
и тьмой от них питается земля,
и зло течёт из их учеников.
Играя соками и жиром
в корнях и семени,
объём и тяжесть правят миром
и дружат семьями.
Пристрастие к известным и великим
рождается из чувства не напрасного:
величие отбрасывает блики
на всякого случайного причастного.
Вдоль житейской выщербленной трассы
веет посреди и на обочинах
запах жизнедеятельной массы
прытких и натужно озабоченных.
Лепя людей, в большое зеркало
Бог на себя смотрел из тьмы,
и так оно Его коверкало,
что в результате вышли мы.
Поскольку в наших душах много свинства
и всяческой корысти примитивной,
любое коллективное единство
всегда чревато гнусью коллективной.
Подвержены мы горестными печалям
по некой очень мерзостной причине:
не радует нас то, что получаем,
а мучает, что недополучили.
Разбираться прилежно и слепо
в механизмах любви и вражды –
так же сложно и столь же нелепо,
как ходить по нужде без нужды.
Люди мелкие, люди великие
(люди средние тоже не реже) –
одичавшие хуже, чем дикие,
ибо злобой насыщены свежей.
Пошлость неоглядно бесконечна,
век она пронзает напролёт,
мы умрём, и нас она сердечно,
с тактом и со вкусом отпоёт.
В житейской озверелой суете
поскольку преуспеть не всем дано,
успеха добиваются лишь те,
кто, будучи младенцем, ел гавно.
Беда, что в наших душах воспалённых
всё время, разъедая их, кипит
то уксус от страстей неутолённых,
то желчь из нерастаявших обид.
По замыслу Бога порядок таков,
что теплится всякая живность,
и если уменьшить число дураков –
у них возрастает активность.
Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.
Всегда проистекают из того
конфузы человеческого множества,
что делается голосом его
крикливая нахрапистость ничтожества.
Несобранный, рассеянный и праздный,
газеты я с утра смотрю за чаем;
политика – предмет настолько грязный,
что мы её прохвостам поручаем.
По дебрям прессы свежей
скитаться я устал;
век разума забрезжил,
но так и не настал.
А вы – твердя, что нам уроками
не служит прошлое – неправы:
что раньше числилось пороками,
теперь – обыденные нравы.
Везде вокруг – шумиха, толкотня
и наглое всевластие порока;
отчество моё – внутри меня,
и нету в нём достойного пророка.
Я думаю, что Бог жесток, но точен,
и в судьбах даже самых чрезвычайных
количество заслуженных пощёчин
не меньше, чем количество случайных.
Я насмотрелся столько всякого,
что стал сильней себя любить;
на всей планете одинаково
умеют нас употребить.
По праху и по грязи тёк мой век,
и рабством и грехом отмечен путь,
не более я был, чем человек,
однако и не менее ничуть.
Днём кажется, что близких миллион
и с каждым есть связующая нить,
а вечером безмолвен телефон,
и нам по сути некому звонить.
Не ведая притворства, лжи и фальши,
без жалости, сомнений и стыда
от нас уходят дети много раньше,
чем из дому уходят навсегда.
Увы, сколь коротки мгновения
огня, игры и пирования;
на вдох любого упоения
есть выдох разочарования.
Есть люди – едва к ним зайдя на крыльцо,
я тут же прощаюсь легко;
в гостях – рубашонка, штаны и лицо,
а сам я – уже далеко.
Он душою и тёмен и нищ,
а игра его – светом лучится:
Божий дар неожидан, как прыщ –
и на жопе он может случиться.
По вечной жизни побратимы
и по изменчивой судьбе,
разбой и ложь непобедимы,
пока уверены в себе.
Ничуть не склонный к баловству
трепаться всуе о высоком,
неслышно корень поит соком
многословесную листву.
Случай неожиданен, как выстрел,
личность в этот миг видна до дна:
то, что из гранита выбьет искру,
выплеснет лишь брызги из гавна.
Что царь или вождь – это главный злодей,
придумали низкие лбы:
цари погубили не больше людей,
чем разного рода рабы.
Добреют и мягчают времена,
однако путь на свет совсем не прост,
в нас рабство посевает семена,
которые свобода гонит в рост.
Простая истина нагая
опасна тогам и котурнам:
осёл культуру постигая,
ослом становится культурным.
У всех по замыслу Творца –
своя ума и духа зона,
житейский опыт мудреца –
иной, чем опыт мудозвона.
Как бы счастье вокруг ни плясало,
приглашая на вальс и канкан,
а бесплатно в судьбе только сало,
заряжаемое в капкан.
Мир бизнеса разумен и толков,
художнику даёт он пить и есть;
причина поклонения волков –
в боязни пропустить благую весть.
Рассудок мой всегда стоит на страже,
поскольку – нет числа таким примерам –
есть люди столь бездарные, что даже
пытаются чужим ебаться хером.
Паскудство проступает из паскуды
под самым незначительным нажимом;
хоть равно все мы Божии сосуды,
но разница – в залитом содержимом.
К игре в рубаху-парня-обаяшку
не все мои знакомые годны:
едва раскроют душу нараспашку,
как мерзкие волосики видны.
В мире царствуют вездесущие,
жарко щерящие пасть
власть имевшие, власть имущие
и хотящие эту власть.
От уксуса совести чахнут
кто грабит и крадет убого,
но деньги нисколько не пахнут,
когда их достаточно много.
Счастлив муж без боли и печали,
друг удачи всюду и всегда,
чьё чело вовек не омрачали
тени долга, чести и стыда.
Много начерно, то есть в чернилах
было чёрного людям предвидено,
но никто сочинить был не в силах
то, что век наш явил нам обыденно.
Не стоит на друзей смотреть сурово
и сдержанность лелеять как профессию:
нечаянное ласковое слово
излечивает скрытую депрессию.
Удачу близко видя, шёл я мимо,
не разумом, а нюхом ощутив
текущее за ней неуловимо
зловоние блестящих перспектив.
Шальная от порывов скороспелых,
душа непредсказуемо сложна,
поэтому в расчисленных пределах
неволя безусловно ей нужна.
В какой ни варишься среде,
азарт апломба так неистов,
что не укрыть себя нигде
от саблезубых гуманистов.
Я лишь от тех не жду хорошего,
в ком видно сразу по лицу,
что душу дьяволу задёшево
продал со скидкой на гнильцу.
Нелепым парадоксом озабочен
я в тёмных ощущениях моих:
боюсь я чистых праведников очень
и хочется грешить, увидя их.
Я не был отщепенец и изгой,
во всё играл со всеми наравне,
но был неуловимо я другой,
и в тягость это было только мне.
Хоть у века дорога крута,
но невольно по ней мы влекомы;
нас могла бы спасти доброта,
только мы очень мало знакомы.
Незримый, невесомый, эфемерный -
обманчив дух вульгарной простоты:
способно вызвать взрыв неимоверный
давление душевной пустоты.
Любой народ разнообразен
во всём хорошем и дурном,
то жемчуг выплеснет из грязи,
то душу вымажет гавном.
Устройство мира столь непросто,
что смотришь с горестью сиротства,
как истекает от прохвоста
спокойствие и превосходство.
Вражда развивает мой опыт,
а лесть меня сил бы лишила,
хотя с точки зрения жопы
приятнее мыло, чем шило.
Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки - это кара нашим детям
за нами перенесенные муки.
Ученье свет, а неучение -
потёмки, косность и рутина;
из этой мысли исключение -
образование кретина.
Мы живём то в беде, то в засранстве,
мы туманим надеждами взор,
роль Мессии витает в пространстве,
но актёры - то срам, то позор.
Есть запахи у каждого лица,
и пахнуть по-иному нет возможности,
свой запах у плута, у подлеца,
у глупости, у страха, у надёжности.
У времени всегда есть обстоятельства
и связная логическая нить,
чтоб можно было низкое предательство
высокими словами объяснить.
Нету вкрадчивей, нету сочней,
согревающей, словно вино,
нет кислотней и нет щелочней,
агрессивней среды, чем гавно.
Владея к наслаждению ключом,
я славы и успеха не искал:
в погоне за прожекторным лучом
меняется улыбка на оскал.
Есть на свете странные мужчины:
вовсе не сочатся злом и ядом,
только духам дикой мертвечины
веет ниоткуда с ними рядом.
Я, дружа по жизни с разным сбродом,
знал от паханов до низкой челяди;
самым омерзительным народом
были образованные нелюди.
Очень зябко - про нечто, что вечно,
вдруг подумать в сомнении честном:
глас народа - глас Божий, конечно,
только пахнет общественным местом.
Наша разность -
не в мечтаниях бесплотных,
не в культуре и не в туфлях на ногах;
человека отличает от животных
постоянная забота о деньгах.
От выпивки в нас тает дух сиротства,
на время растворяясь в наслаждении,
вино в мужчине будит благородство
и память о мужском происхождении.
Какие цепи мы ни сбросим,
нам только делается хуже,
свою тюрьму внутри мы носим,
и клетка вовсе не снаружи.
Друг мой бедный, дитя современности,
суеты и расчёта клубок,
знает цену, не чувствуя ценности,
отчего одинок и убог.
Все книги об истории - поток,
печальным утешением текущий,
что век наш не беспочвенно жесток,
а просто развивает предыдущий.
Всегда в разговорах и спорах
по самым случайным вопросам
есть люди, мышленье которых
запор сочетает с поносом.
Свободу я ношу в себе,
а внешне - тих я и неловок
в демократической борьбе
несчётных банд и группировок.
Хотя повсюду царствует жлобство,
есть личная заветная округа,
есть будничного быта волшебство
и счастье от познания друг друга.
Мы сразу простимся с заботами
и станем тонуть в наслаждении,
когда мудрецы с идиотами
сойдутся в едином суждении.
У нас весьма различны свойства,
но есть одно у всех подряд:
Господь нам дал самодовольство,
чтоб мы не тратились на яд.
Всегда стремились люди страстно
куда попало вон из темени
в пустой надежде, что пространство
освобождает нас от времени.
Умеренность, лекарства и диета,
замашка опасаться и дрожать -
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.
Так Земля безнадежно кругла
получилась под Божьей рукой,
что на свете не сыщешь угла,
чтоб найти там душевный покой.
Толпа людей - живое существо:
и разум есть, и дух, и ток по нервам,
и даже очень видно вещество,
которое всегда всплывает первым.
Бал жизни всюду правит стая,
где каждый занят личной гонкой,
расчёт и блядство сочетая
в душе возвышенной и тонкой.
Незримая душевная ущербность
рождает неосознанную прыть,
питая ненасытную потребность
себя заметным козырем покрыть.
Когда к публичной славе тянет личность,
то всей своей судьбой по совокупности
персона эта платит за публичность
публичной репутацией доступности.
Ты был и есть в моей судьбе,
хоть был общенья срок недолог;
я написал бы о тебе,
но жалко - я не гельминтолог.
Не только воевали и злословили
в течение столетия активного,
ещё всего мы много наготовили
и для самоубийства коллективного.
Я очень пожилой уже свидетель
того, что наши пафос и патетика
про нравственность, мораль и добродетель -
пустая, но полезная косметика.
Хотя, стремясь достигнуть и познать,
мы глупости творили временами,
всегда в нас было мужество признать
ошибки, совершённые не нами.
Дети, вырастающие возле
каждого седого поколения,
думая об истине и пользе,
травят нас без тени сожаления.
Являясь то открыто, то украдкой,
но в каждом - и святом и подлеце
сливаются на время жизни краткой
творец, вампир и вор в одном лице.
Всегда вокруг родившейся идеи,
сулящей или прибыль или власть,
немедленно клубятся прохиндеи,
стараясь потеснее к ней припасть.
Судить людей я не мастак,
поняв давным-давно:
Бог создал человека так,
что в людях есть гавно.
Враги мои, бедняги, нету дня,
чтоб я вас не задел, мелькая мимо;
не мучайтесь, увидевши меня:
я жив ещё, но это поправимо.
Должна воздать почёт и славу нам
толпа торгующих невежд:
между пеленками и саваном
мы снашиваем тьму одежд.
Мир нельзя изменить,
нет резона проклясть,
можно только принять и одобрить,
утолить бытия воспалённую страсть
и собой эту землю удобрить.
Когда без сожалений и усилий
душа моя порхнёт за небосклон -
- Чего не шёл? - спрошу я у Мессии.
- Боялся там остаться, - скажет он.
7
В органах слабость, за коликой спазм,
старость не радость, маразм не оргазм
Забавы, утехи, рулады,
азарты, застолья, подруги.
Заборы, канавы, преграды,
крушенья, угар и недуги.
Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.
Все курбеты, сальто, антраша,
всё, что с языка рекой текло,
всё, что знала в юности душа –
старости насущное тепло.
Глаза моих воспоминаний
полны невыплаканных слёз,
но суть несбывшихся мечтаний
размыло время и склероз.
Обновы превращаются в обноски,
в руинах завершаются попытки,
куражатся успехом недоноски,
а душу греют мысли и напитки.
Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок – это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
Бог лично цедит жар и холод
на дней моих пустой остаток,
чтоб не грозил ни лютый голод,
ни расслабляющий достаток.
Не из-за склонности ко злу,
а от игры живого чувства
любого возраста козлу
любезна сочная капуста.
Красит лампа жёлтой бледностью
лиц задумчивую вялость,
скучно пахнет честной бедностью
наша ранняя усталость.
Белый цвет летит с ромашки,
вянет ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
Увы, красавца, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
Смотрю на нашу старость с одобрением,
мы заняты любовью и питьём;
судьба нас так полила удобрением,
что мы ещё и пахнем и цветём.
Глаза сдаются возрасту без боя,
меняют восприятие зрачки,
и розовое всё и голубое
нам видится сквозь чёрные очки.
Из этой дивной жизни вон и прочь,
копытами стуча из лета в осень,
две лошади безумных – день и ночь
меня безостановочно уносят.
Ещё наш вид ласкает глаз,
но силы так уже ослабли,
что наши профиль и анфас –
эфес, оставшийся от сабли.
Забавный органчик ютится в груди,
играя меж разного прочего
то светлые вальсы, что всё впереди,
то танго, что всё уже кончено.
Есть в осени дыханье естества,
пристойное сезону расставания,
спадает повседневности листва
и проступает ствол существования.
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
с утра мне чтобы умереть –
вполне достаточно подпрыгнуть.
Мне близко уныние старческих лиц,
поскольку при силах убогих
уже мы печальных и грустных девиц
утешить сумеем немногих.
Временем без жалости соря,
вертимся в метаниях пустых,
словно на дворе ещё заря,
а не тени сумерек густых.
У старости моей просты приметы:
ушла лихая чушь из головы,
а самые любимые поэты
уже мертвы.
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду;
больше пить я не буду, наверно,
хоть и меньше, конечно, не буду.
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
В душе моей не тускло и не пусто,
и даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть ещё готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит и был таков,
а старенький – не в силах убежать.
Когда любви нахлынет смута
на стариковское спокойствие,
Бог только рад: мы хоть кому-то
ещё доставим удовольствие.
Мой век, журча сквозь дни и ночи,
впитал жару, мороз, дожди;
уже он спереди короче,
зато длиннее позади.
И вышли постепенно, слава Богу,
потратив много нервов и труда,
на ровную и гладкую дорогу,
ведущую к обрыву в никуда.
Время льётся даже в тесные
этажи души подвальные,
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
В наслаждениях друг другом
нам один остался грех:
мы садимся тесным кругом
и заводим свальный брех.
Вдруг то, что забытым казалось,
приходит ко мне среди ночи,
но жизни так мало осталось,
что всё уже важно не очень.
Я равнодушен к зовам улицы,
я охладел по ливнем лет,
и мне смешно, что пёс волнуется,
когда находит сучий след.
Время шло, и состарился я,
и теперь мне отменно понятно:
есть у старости прелесть своя,
но она только старости внятна.
С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив;
тут сюжет уникального кроя:
сам читатель – убийца героя.
Друзья уже уходят в мир иной,
сполна отгостевав на свете этом;
во мне они и мёртвые со мной,
и пользуюсь я часто их советом.
Два пути у души, как известно:
яма в ад или в рай воспарение,
ибо есть только два этих места,
а чистилище – наше старение.
Ушёл кураж, сорвался голос,
иссяк фантазии родник,
и словно вялый гладиолус,
тюльпан души моей поник.
Не придумаешь даже нарочно
сны и мысли души обветшалой;
от бессилия старость порочна
много более юности шалой.
Усталость сердца и ума –
покой души под Божьим взглядом;
к уставшим истина сама
приходит и садится рядом.
Отныне пью лишь молоко.
Прости, Господь, за опоздание,
но только старости легко
даётся самообуздание.
Томлением о скудости финансов
не мучаюсь я, голову клоня;
ещё в моей судьбе немало шансов;
но все до одного против меня.
Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьём теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.
Я знаю эту пьесу наизусть,
вся музыка до ноты мне известна:
печаль, опустошённость, боль и грусть
играют нечто мерзкое совместно.
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы наши речи.
Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным пониманием.
То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь всё равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.
Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыплёнка в руках,
чем сон о копчёной свинье.
Тихо выдохлась пылкость источника
вожделений, восторгов и грёз,
восклицательный знак позвоночника
изогнулся в унылый вопрос.
Весь день суетой загубя,
плетусь я к усталому ужину,
и вечером в куче себя
уже не ищу я жемчужину.
Сейчас, когда смотрю уже с горы,
мне кажется подъём намного краше:
опасности азарт и риск игры
расцвечивали смыслом жизни наши.
Читал, как будто шёл пешком
и в горле ком набух;
уже душа моя с брюшком,
уже с одышкой дух.
Стареть совсем не больно и не сложно,
не мучат и не гнут меня года,
и только примириться невозможно,
что прежним я не буду никогда.
Какая-то нечестная игра
играется закатом и восходом:
в пространство между завтра и вчера