Губерман Игорь
Иерусалимские гарики
Саше Окуню - очень старшему другу
с любовью
Пришёл в итоге путь мой грустный,
кривой и непринципиальный
в великий город захолустный,
планеты центр провинциальный.
Первый иерусалимский дневник
1
Россию увидав на расстоянии,
грустить перестаешь о расставании.
Изгнанник с каторжным клеймом,
отъехал вдаль я одиноко
за то, что нагло был бельмом
в глазу всевидящего ока.
Еврею не резвиться на Руси
и воду не толочь в российской ступе;
тот волос, на котором он висит,
у русского народа - волос в супе.
Забавно, что томит меня и мучает
нехватка в нашей жизни эмигрантской
отравного, зловонного, могучего
дыхания империи гигантской.
Бог лежит больной, окинув глазом
дикие российские дела,
где идея вывихнула разум
и, залившись кровью, умерла.
С утра до тьмы Россия на уме,
а ночью - боль участия и долга;
неважно, что родился я в тюрьме,
а важно, что я жил там очень долго.
Да, порочен дух моей любви,
но не в силах прошлое проклясть я,
есть у рабства прелести свои
и свои восторги сладострастья.
Вожди России свой народ
во имя чести и морали
опять зовут идти вперед,
а где перед, опять соврали.
Когда идет пора
крушения структур,
в любое время
всюду при развязках
у смертного одра
империй и культур
стоят евреи
в траурных повязках.
Ах, как бы нам за наши штуки
платить по счету не пришлось!
Еврей! Как много в этом звуке
для сердца русского слилось!
Устроил с ясным умыслом Всевышний
в нас родственное сходство со скотом:
когда народ безмолвствует излишне,
то дух его зловонствует потом.
Люблю российский спор подлунный,
его цитат бенгальский пламень,
его идей узор чугунный,
его судеб могильный камень.
Ранним утром. Душной ночью.
Вдруг в ответ на чей-то взгляд...
Вырвал корни я из почвы,
и они по ней болят.
Прав еврей, что успевает
на любые поезда,
но в России не свивает
долговечного гнезда.
Я хотел бы прожить много лет
и услышать в часы, когда пью,
что в стране, где давно меня нет,
кто-то строчку услышал мою.
Вдовцы Ахматовой и вдовы Мандельштама -
бесчисленны. Душой неколебим,
любой из них был рыцарь, конь и дама,
и каждый был особенно любим.
Мне вновь напомнила мимоза
своей прозрачной желтизной,
что в сердце всажена заноза
российской слякотной весной.
В русском таланте ценю я сноровку
злобу менять на припляс;
в доме повешенных судят веревку
те же, что вешали нас.
В России сейчас от угла до угла
бормочет Россия казенная
про то, что Россию спасти бы могла
Россия, оплошно казненная.
В те трудные дни был открыт
мне силы и света источник,
когда я почувствовал стыд
и выпрямил свой позвоночник.
В любви и смерти находя
неисчерпаемую тему,
я не плевал в портрет вождя,
поскольку клал на всю систему.
Из русских событий пронзительный вывод
взывает к рассудкам носатым:
в еврейской истории русский период
кончается веком двадцатым.
Россия извелась, пока давала
грядущим поколениям людей
урок монументального провала
искусственно внедряемых идей.
Пронизано русское лето
миазмами русской зимы;
в российских ревнителях света
спят гены строителей тьмы.
Россию покидают иудеи,
что очень своевременно и честно,
чтоб собственной закваски прохиндеи
заполнили оставшееся место.
Как бы ни слабели год от года
тьма и духота над отчим домом,
подлинная русская свобода
будет обозначена погромом.
Чтоб русское разрушить государство -
куда вокруг себя ни посмотри -
евреи в целях подлого коварства
Россию окружают изнутри.
Не верю в разум коллективный
с его соборной головой:
в ней правит бал дурак активный
или мерзавец волевой.
Не зря тонули мы в крови,
не зря мы жили так убого,
нет ни отваги, ни любви
у тех, кого лишили Бога.
Весело на русский карнавал
было бы явиться нам сейчас:
те, кто нас душил и убивал,
пишут, что они простили нас.
В России жил я, как трава,
и меж такими же другими,
сполна имея все права
без права пользоваться ими.
Лихие русские года
плели узор искусной пряжи,
где подо льдом текла вода
и мертвым льдом была она же.
Злая смута у России впереди:
все разъято, исковеркано, разрыто,
и толпятся удрученные вожди
у гигантского разбитого корыта.
Когда вдруг рухнули святыни
и обнажилось их уродство,
душа скитается в пустыне,
изнемогая от сиротства.
Россия ждет, мечту лелея
о дивной новости одной:
что, наконец, нашли еврея,
который был всему виной.
Ручей из русских берегов,
типаж российской мелодрамы,
лишась понятных мне врагов,
я стал нелеп, как бюст без дамы.
На кухне или на лесоповале,
куда бы судьбы нас ни заносили,
мы все о том же самом толковали -
о Боге, о евреях, о России.
Хоть сотрись даже след от обломков
дикой власти, где харя на рыле,
все равно мы себя у потомков
несмываемой славой покрыли.
Я разными страстями был испытан,
но главное из посланного Богом -
я в рабстве у животных был воспитан,
поэтому я Маугли во многом.
Российскую власть обесчещенной
мы видим и сильно потоптанной,
теперь уже страшно, что женщиной
она будет мерзкой и опытной.
Нельзя не заметить, что в ходе истории,
ведущей народы вразброд,
евреи свое государство - построили,
а русское - наоборот.
Едва утихомирится разбой,
немедля разгорается острей
извечный спор славян между собой -
откуда среди них и кто еврей.
Я снял с себя российские вериги,
в еврейской я теперь сижу парилке,
но даже возвратясь к народу Книги,
по-прежнему люблю народ Бутылки.
В автобусе, не слыша языка,
я чую земляка наверняка:
лишь русское еврейское дыхание
похмельное струит благоухание.
Приемлю, не тоскуя и не плачась,
древнейшее из наших испытаний -
усушку и утруску наших качеств
от наших переездов и скитаний.
Не в том печаль, что век не вечен, -
об этом лучше помолчим,
а в том, что дух наш изувечен
и что уже неизлечим.
Везде все время ходит в разном виде,
мелькая между стульев и диванов,
народных упований жрец и лидер
Адольф Виссарионович Ульянов.
За все в России я обязан -
за дух, за свет, за вкус беды,
к России так я был привязан -
вдоль шеи тянутся следы.
В любое окошко, к любому крыльцу,
где даже не ждут и не просят,
российского духа живую пыльцу
по миру евреи разносят.
Всю Россию вверг еврей
в мерзость и неразбериху;
вот как может воробей
изнасиловать слониху.
Не дикому природному раздолью,
где края нет лесам и косогорам,
а тесному кухонному застолью
душа моя обязана простором.
Много у Ленина сказано в масть,
многие мысли частично верны,
и коммунизм есть советская власть
плюс эмиграция всей страны.
На почве, удобренной злобой бесплодной,
увял даже речи таинственный мускул:
великий, могучий, правдивый, свободный
стал постным, унылым, холодным и тусклым.
Я б хотел, чтоб от зоркого взора
изучателей русских начал
не укрылась та доля позора,
что ложится на тех, кто молчал.
У того, кто родился в тюрьме
и достаточно знает о страхе,
чувство страха живет не в уме,
а в душе, селезенке и пахе.
Я Россию часто вспоминаю,
думая о давнем дорогом,
я другой такой страны не знаю,
где так вольно, смирно и кругом.
Забавно мы все-таки жили:
свой жух в чистоте содержали
и с истовой честью служили
неправедной грязной державе.
Такой же, как наша, не сыщешь на свете
ранимой и прочной душевной фактуры;
двух родин великих мы блудные дети:
еврейской земли и российской культуры.
Оставив золу крематорию
и в путь собирая семью,
евреи увозят историю
будущую свою.
Я там любил, я там сидел в тюрьме,
по шатким и гнилым ходил мостам,
и брюки вечно были в бахроме,
и лучшие года остались там.
2
Евреев от убогих до великих,
люблю не дрессированных, а диких
Был, как обморок, переезд,
но душа отошла в тепле,
и теперь я свой русский крест
по еврейской несу земле.
Здесь мое исконное пространство,
здесь я гармоничен, как нигде,
здесь еврей, оставив чужестранство,
мутит воду в собственной среде.
В отъезды кинувшись поспешно,
евреи вдруг соображают,
что обрусели так успешно,
что их евреи раздражают.
За российский утерянный рай
пьют евреи, устроив уют,
и, забыв про набитый трамвай,
о графинях и тройках поют.
Еврейский дух слезой просолен,
душа хронически болит;
еврей, который всем доволен –
покойник или инвалид.
Умельцы выходов и входов,
настырны, въедливы и прытки,
евреи есть у всех народов,
а у еврейского – в избытке.
Евреи, которые планов полны,
становятся много богаче,
умело торгуя то светом луны,
то запахом легкой удачи.
Каждый день я толкусь у дверей.
за которыми есть кабинет,
где сидит симпатичный еврей
и дает бесполезный совет.
Чтоб несогласие сразить
и несогласные закисли,
еврей умеет возразить
еще не высказанной мысли.
Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток,
у каждого собственный запах,
и носом к Востоку еврей свой росток
стыдливо увозит на Запад.
Смотрю на наше поколение
и с восхищеньем узнаю
еврея вечное стремление
просрать историю свою.
Не внемлет колосу погоды
упрямый ген в упорном семени:
терпя обиды и невзгоды,
еврей блаженствует в рассеяньи.
В мире много идей и затей,
но вовек не случится в истории,
чтоб мужчины рожали детей,
а евреи друг с другом не спорили.
В мире лишь еврею одному
часто удается так пожить,
чтоб не есть свинину самому
и свинью другому подложить.
Мир наполнили толпы людей,
перенесших дыханье чумы,
инвалиды высоких идей,
зараженные духом тюрьмы.
Живу я легко и беспечно,
хотя уже склонен к мыслишкам,
что все мы евреи, конечно,
но некоторые – слишком.
Много сочной заграничной русской прессы
я читаю, наслаждаясь и дурея;
можно выставить еврея из Одессы,
но не вытравишь Одессу из еврея.
Земля моих великих праотцов
полна умов нешибкого пошиба,
и я среди галдящих мудрецов
молчу, как фаршированная рыба.
Слились две несовместных натуры
под покровом израильской кровли –
инвалиды российской культуры
с партизанами русской торговли.
За мудрость, растворенную в народе,
за пластику житейских поворотов
евреи платят матери-природе
обилием кромешных идиотов.
Душу наблюдениями грея
начал разбираться в нашем вкусе я:
жанровая родина еврея –
всюду, где торговля и дискуссия.
Я счастлив, что жив и неистов
тяжелый моральный урод –
мой пакостный, шустрый, корыстный
настырно живучий народ.
Еврей не каждый виноват,
что он еврей на белом свете,
но у него возможен брат,
а за него еврей в ответе.
Евреев тянет все подвигать
и улучшению подвергнуть,
и надо вовремя их выгнать,
чтоб неприятностей избегнуть.
Не терпит еврейская страстность
елейного меда растления:
еврею вредна безопасность,
покой и любовь населения.
Как не скрывайся в чуждой вере,
у всех народов и времен
еврей заочно к высшей мере
всегда бывал приговорен.
Особенный знак на себе мы несем,
всевластной руки своеволие,
поскольку евреи виновны во всем,
а в чем не виновны – тем более.
Под пятой у любой системы –
очень важно заметить это –
возводили мы сами стены
наших тесных и гиблых гетто.
Нельзя, когда в душе разброд,
чтоб дух темнел и чах;
не должен быть уныл народ,
который жгли в печах.
Евреи знали унижение
под игом тьмы поработителей,
но потерпевши поражение,
переживали победителей.
Пустившись по белому свету,
готовый к любой неизвестности,
еврей заселяет планету,
меняясь по образу местности.
Спеша кто куда из-под бешенной власти,
евреи разъехались круто,
чем очень и очень довольны. А счастье –
оно не пришло почему-то.
Варясь в густой еврейской каше,
смотрю вокруг, угрюм и тих:
кишмя кишат сплошные наши,
но мало подлинно своих.
Мне одна догадка душу точит,
вижу ее правильность везде:
каждый, кто живет не там, где хочет –
вреден окружающей среде.
Навеки предан я загадочной стране,
где тени древние теснятся к изголовью,
а чувства – разные полощутся во мне:
люблю евреев я, но странною любовью.
Что изнутри заметно нам,
отлично видно и снаружи:
еврей абстрактный – стыд и срам,
еврей конкретный – много хуже.
Еврей весь мир готов обнять,
того же требуя обратно:
умом еврея не понять,
а чувством это неприятно.
Во всем разломы, щели, трещины
проблем, событий и идей,
терпя то ругань, то затрещины,
азартно лезет иудей.
Растут растенья плещут воды,
на ветках мечутся мартышки,
еврей в объятиях свободы
хрипит и просит передышки.
Антисемит похож на дам,
которых кормит нежный труд:
от нелюбви своей к жидам
они дороже с нас берут.
Всегда еврей гоним или опален
и с гибелью тугим повит узлом,
поэтому бесспорно уникален
наш опыт обращения со злом.
В жизненных делах я непрактичен,
мне азарт и риск не по плечу,
даже как еврей я нетипичен:
если что не знаю, то молчу.
Заоблачные манят эмпиреи
еврейские мечтательные взгляды,
и больно ушибаются евреи
о каменной реальности преграды.
Тем людям, что с рожденья здесь растут, –
им чужды наши качества и свойства;
похоже, не рассеется и тут
витающий над нами дух изгойства.
Еврейского характера загадочность
не гений совместила со злодейством,
а жертвенно хрустальную порядочность
с таким же неуемным прохиндейством.
Мы Богу молимся, наверно,
затем так яростно и хрипло,
что жизни пакостная скверна
на нас особенно налипла.
В еврейском гомоне и гаме
отрадно жить на склоне лет,
и даже нет проблем с деньгами,
поскольку просто денег нет.
Еврейского разума имя и суть –
бродяга, беглец и изгой:
еврей, выбираясь на правильный путь,
немедленно ищет другой.
Скитались не зря мы со скрипкой в руках:
на землях, евреями пройденных,
поют и бормочут на всех языках
еврейские песни о родинах.
Я антисемит, признаться честно,
ибо я лишен самодовольства
и в евреях вижу повсеместно
собственные низменные свойства.
Чуть выросли – счастья в пространстве кипучем
искать устремляются тут же
все рыбы – где глубже, все люди – где лучше.
евреи – где лучше и глубже.
Катаясь на российской карусели,
наевшись русской мудрости плодов,
евреи столь изрядно обрусели,
что всюду видят происки жидов.
Еврей живет, как будто рос,
не зная злобы и неволи:
сперва сует повсюду нос
и лишь потом кричит от боли.
Велик и мелок мой народец,
един и в грязи и в элите,
я кровь от крови инородец
в его нестойком монолите.
Евреям доверяют не вполне
и в космос не пускают, слава Богу:
евреи, оказавшись на Луне,
устроят и базар и синагогу.
Шепну я даже в миг, когда на грудь
уложат мне кладбищенские плиты:
жениться на еврейке – лучший путь
к удаче, за рубеж, в антисемиты.
На развалинах древнего Рима
я сижу и курю не спеша,
над руинами веет незримо
отлетевшая чья-то душа.
Под небом, безмятежно голубым,
спит серый Колизей порой вечерней;
мой предок на арене этой был
зарезан на потеху римской черни.
Римские руины – дух и мрамор,
тихо дремлет вечность в монолите;
здесь я, как усердный дикий варвар,
выцарапал имя на иврите.
В убогом притворе, где тесно плечу
и дряхлые дремлют скамейки,
я деве Марии поставил свечу –
несчастнейшей в мире еврейке.
Из Рима видней (как теперь отовсюду,
хоть жизнь моя там не легка)
тот город, который я если забуду –
отсохнет моя рука.
Я скроюсь в песках Иудейской пустыни
на кладбище плоском, просторном и нищем
и чувствовать стану костями пустыми,
как ветер истории поверху свищет.
Вон тот когда-то пел, как соловей,
а этот был невинная овечка,
а я и в прошлой жизни был еврей –
отпетый наглый нищий из местечка.
Знаешь, поразительно близка мне
почва эта с каменными стенами:
мы, должно быть, помним эти камни
нашими таинственными генами.
Я счастлив, что в посмертной вечной мгле,
посмертном бытии непознаваемом,
в навеки полюбившейся земле
я стану бесполезным ископаемым.
3
Высокого безделья ремесло
меня от процветания спасло
Как пробка из шампанского – со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.
Я живой и пока не готов умирать.
Я свободу обрел. Надо путь избирать.
А повсюду стоят, как большие гробы,
типовые проекты удачной судьбы.
Я тем, что жив и пью вино.
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но
я существую.
В час важнейшего в жизни открытия
мне открылось, гордыню гоня,
что текущие в мире события
превосходно текут без меня.
За то и люблю я напитки густые,
что с гибельной вечностью в споре
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.
Всегда у мысли есть ценитель,
я всюду слышу много лет:
вы выдающийся мыслитель,
но в нашей кассе денег нет.
Время щиплет незримые струны,
и звучу я, покуда не сгину,
дни мелькают, как пятки фортуны,
а с утра она дышит мне в спину.
Я нужен был и близок людям разным,
поскольку даром дружбы одарен,
хотя своим устройством несуразным
к изгнанию в себя приговорен.
Решать я даже в детстве не мечтал
задачи из житейского задачника,
я книги с упоением читал,
готовясь для карьеры неудачника.
Я в сортир когда иду среди ночи
то плетется пой Пегас по пятам,
ибо дух, который веет, где хочет,
посещает меня именно там.
Видно только с горных высей,
видно только с облаков:
даже в мире мудрых мыслей
бродит уйма мудаков.
Я живу, в суете мельтеша,
а за этими корчами спешки
изнутри наблюдает душа,
не скрывая обидной усмешки.
Моя малейшая затея
душе врага всегда была
свежа, как печень Прометея
глазам летящего орла.
В этой мутной с просветами темени,
непостижной душе и уму,
я герой, но не нашего времени,
а какого – уже не пойму.
Я пристегнут цепью и замком
к речи, мне с рождения родной:
я владею русским языком
менее, чем он владеет мной.
С утра нужна щепотка слов,
пощекотавших ум и слух,
чтоб ожил чуткий кайфолов,
согрелся жить мой грустный дух.
Очень много во мне плебейства,
я ругаюсь нехорошо,
и меня не зовут в семейства,
куда сам бы я хер пошел.
Мы бестрепетно выносим на свет
и выплескиваем в зрительный зал
то, что Бог нам сообщил как секрет,
но кому не говорить – не сказал.
Ум так же упростить себя бессилен,
как воля пред фатумом слаба,
чем больше в голове у нас извилин,
тем более извилиста судьба.
Что в жизни вреднее тоски и печали?
За многое множество прожитых дней
немало печальников мы повстречали –
они отравлялись печалью своей.
Каждый, в ком играет Божья искра,
ясно различим издалека,
и, когда игра не бескорыстна,
очень ей цена невелика.
Добру и злу внимая равнодушно,
и в жертвах побывал я, и в героях,
обоим поперек и непослушно
я жил и натерпелся от обоих.
Моей судьбы кривая линия
была крута, но и тогда
я не кидался в грех уныния
и блуд постылого труда.
Я люблю, когда слов бахрома
золотится на мыслях тугих,
а молчание – призрак ума,
если признаков нету других.
Живу привольно и кудряво,
поскольку резво и упрямо
хожу налево и направо
везде, где умный ходит прямо.
Очень давит меня иногда
тяжкий груз повседневного долга,
но укрыться я знаю куда
и в себя ухожу ненадолго.
Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом –
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом.
Я счастлив ночью окунуться
во все, что вижу я во сне,
и в тот же миг стремлюсь проснуться,
когда реальность снится мне.
На свободе мне жить непривычно
после долгих невольничьих лет,
а улыбка свободы цинична,
и в дыхании жалости нет.
Много всякого на белом видя свете
в жизни разных городов и деревень,
ничего на белом свете я не встретил
хитроумней и настойчивей, чем лень.
Не стоит и расписывать подробней,
что личная упрямая тропа
естественно скудней и неудобней
проспекта, где колышется толпа.
Как ни богато естество,
играющее в нас,
необходимо мастерство,
гранящее алмаз.
На вялом и снулом проснувшемся рынке,
где чисто, и пусто, и цвета игра,
душа моя бьется в немом поединке
с угрюмым желанием выпить с утра.
Живу, куря дурное зелье,
держа бутыль во тьме серванта,
сменив российское безделье
на день беспечного Леванта.
Нисколько сам не мысля в высшем смысле,
слежу я сквозь умильную слезу,
как сутками высиживают мысли
мыслители, широкие в тазу.
О том, что потеряли сгоряча,
впоследствии приходится грустить;
напрасно я ищу себе врача,
зуб мудрости надеясь отрастить.
Где надо капнуть – я плесну,
мне день любой – для пира дата,
я столько праздновал весну,
что лето кануло куда-то.
Неявная симпатия к подонкам,
которая всегда жила во мне,
свидетельствует, кажется, о тонком
созвучии в душевной глубине.
Когда я спешу, суечусь и сную,
то словно живу на вокзале
и жизнь проживаю совсем не свою