Едва мыльная пена покрывает ее, словно белый парик, из крана перестает литься вода. Парикмахер ругается с кем-то по внутреннему телефону, затем выходит и возвращается с бутылками минеральной воды, которой и смывает мыло с моей головы.
   На верхней палубе я обращаю внимание на полную, чрезмерно надушенную женщину, вытирающую пот со щек вышитым носовым платком, который она держит в белых, сверкающих кольцами пальцах. Во время четырех своих замужеств она регулярно посещала самые известные кавказские курорты, какие предписывались ее мужьям, зани-мавшим высокие государственные посты. Сейчас, оставшись вдовой после смерти последнего мужа, она постоянно в поиске места, подходящего для ее задавленных плотью легких. В Москве она находит кислород в парках и на Воробьевых горах. Но это зимой. Летом она приобретает билеты в оба конца на все рейсовые пароходы, курсирующие вдоль черноморского побережья, и плавает взад-вперед, не сходя на берег. Однажды утром, когда она лежит в шезлонге на открытой палубе, с ней здоровается пожилая женщина, худая, элегантная и сильно напудренная, изливая на нее такое радостное изумление, словно увидела родную сестру, восставшую из могилы. Напудренная старуха садится рядом с ней, берет за руку и принимается вспоминать прошедшие годы, ее необычайную красоту, ставшую легендой не только в РСФСР, но и в самых пылких южных республиках. Она напоминает бывшей красавице о зимах в Бaкуpиaни, когда во время прогулок по деревенским тропам она ела мандарины, разбрасывая кожуру по белоснежным сугробам, а поклонники, следовавшие на почтительном расстоянии, подбирали кожуру на память. Старуха вспоминает, как в конце войны, сидя рядом с великим маршалом в машине, принадлежавшей когда-то Геббельсу, та медленно проезжала по проспектам Москвы. Затем вызывает из забвения сочинские пляжи и Бельведер на вершине холма в Кисловодске, где та пила пузырящуюся воду вместе с известным дирижером. Старуха извлекла из сумки пару поношенных туфель, которые той сделал сапожный мастер, глухонемой Гольдин, точавший обувь самым шикарным модницам, и говорит о маленьком ресторанчике в саду Эрмитаж, где подавали чудесную форель, о костюмах в полоску, о шелковых босоножках, о поцелуях, которыми все старались обменяться с красавицей в День Победы на Красной площади, о шубе, что сшила той сама Ефимова специально на похороны Сталина, во время которых, несмотря на то, что толпа текла стиснутая стенами домов улицы Горького, нашу красавицу обтекали и никто ее даже не коснулся. Зато потом — долгие годы без театров, без ресторанов, без модных пляжей. И только однажды, в прошлом году, на улице в Гаграх, словно некая весточка: в колеблющемся воздухе еле уловимый запах знакомых духов, которыми она пользовалась И которые сейчас источает ее распаренная, обильная плоть. Наконец! Вот здесь она сама и можно обнять ее! Неожиданно глаза пожилой женщины от переизбытка чувств наполняются слезами, она спрашивает: «Вы вспоминаете о тех днях, когда вы были молоды?» Толстуха с ужасом поднимает глаза на старуху, глядящую в упор. И вдруг под этой пудрой, смы — ваемой потом вместе с театральным макияжем, узнает черты дирижера, которого нежно любила и чувство к которому сохраняла все эти годы.

Глава пятая

   На третий день плавания я позволяю себе промокнуть под теплым кавказским дождем, порождающим миражи, до которых рукой подать. Я вижу Генерала и его пса-денщика. прогуливающихся вдоль Невы и встречающих Пушкина.
 
   Дождь обрушивается на мои плечи внезапно, когда на третий день плавания в 11 утра я сижу на верхней палубе «Адмирала Нахимова». Вдали виден берег. Небо чистое, и я не понимаю, откуда этот дождь. Кажется, что медленно и непрерывно опадает некая ничем не поддерживаемая вуаль. Теплые вуалевые занавески. Капель не видно, да и у облаков не было времени образоваться. Напоенный солнцем дождь падает в море по пологой параболе, так и не дав возможности облакам приобрести одну из своих многочисленных форм. Я тотчас соображаю, что лучше всего не шевелиться. Это подходящий случай промокнуть насквозь. Я не одинок в своем желании: и другие пассажиры, находящиеся на верхней палубе, отдают себя во власть дождя. Они тоже знают, что теплый кавказский дождь доставляет большое удовольствие, когда промокаешь до нитки. На мне летний костюм, купленный в магазинчике на площади Треви: пиджак и брюки, сшитые по модели Купера из белой полотняной ткани, мнущейся, словно бумажные кульки, в которых на наших рынках заворачивают жареную рыбу. Я подставляю дождю спину, вода лепит рельеф моего позвоночника на полотне прилипшего к спине пиджака. Кажется, что мои зрительные способности многократно возросли. Впрочем, дело не в глазах. Мое воображение создает образы как бы во плоти. Теперь, после того, как я говорил об этом с некоторыми специалистами, я знаю, что феномен теплого дождя нередко использовался писателями и поэтами. Мандельштам назвал его опиумом кавказцев. Расслабляющий теплый дождь порождает, особенно на рассвете, миражи, до которых, кажется, рукой подать. Струящиеся призраки постепенно наполняются жизнью, сначала беззвучной, такой же, как пейзаж, в котором они движутся, и вот уже сквозь толщу дождя, затянутого текучей прозрачной золотистой пеленой, до меня доносится голос Генерала, который прогуливается со своим псом Бонапартом. Они идут по набережной Невы. Холодный день.
   — Хобот — это пятая нога? — спрашивает пес.
   — Нет.
   — А что же тогда?
   — Нос.
   — Никогда не видел, чтоб нос волочился по земле.
   — Это такой нос, которым всасывают…
   — Тогда это насос.
   — Нос-насос.
   — Он что, пьет носом?
   — Нет, он льет им воду в рот.
   — А что им еще можно делать?
   — Поднимать что-нибудь с земли.
   — Он мог бы делать это зубами или языком.
   — Вряд ли. Он высокий и ему трудно нагибаться.
   — Тогда лапой.
   — Он так тоже делает. Когда, например, нужно поднять дерево, он поднимает его хоботом, а затем берет под лапу.
   — Но все-таки это нос или рука?
   — И то, и другое.
   — Мой Генерал, я впервые в жизни слышу, что нос может быть также и рукой.
   — Все всегда бывает впервые.
   — А когда слоны впервые появились здесь, в России?
   — Первый слон был подарком персидского шаха нашему царю.
   — Интересно.
   — Сначала он шел пешком, а затем его везли по рекам на плотах. Когда его привезли в Москву, это вызвало у людей огромное изумление.
   — Как его звали?
   — Не знаю. Знаю только, что его видело очень много москвичей. А вскоре случилось так, что вспыхнула эпидемия чумы и кто-то заразил слона.
   — А дальше?
   — Все. Больше о нем ничего не известно.
   — Часто о чем-нибудь или о ком-нибудь больше ничего не слышно. Куда они исчезают?
   — Туда, где больше никого не беспокоят.
   — А я кому-нибудь доставляю беспокойство?
   — Разумеется. Котам.
   — Но, Генерал, клянусь вам, мне всегда было на них наплевать.
   — Тебе да, но другие собаки готовы разорвать их в клочья.
   — Это сплетни о нас.
   — Сплетни еще приятнее, чем горькая правда.
   — Да что вы? Хорошо, теперь клянусь, что как только увижу кота, я брошусь на него…
   — И вернешься домой с поцарапанным носом. .
   — Только не я. У меня молниеносная реакция.
   — Всегда?
   — Всегда.
   — Давай не будем об этом.
   — Вы намекаете на ту историю с мышью?
   — Вот именно.
   — Но мыши сами словно пули.
   — Я приказал тебе отрезать ей путь.
   — Я это сделал.
   — Да, но слишком поздно.
   — Согласен) в какой-то момент я проявил нерешительность.
   — В атаке нельзя такое допускать.
   — В следующий раз я буду, как молния.
   — Хотелось бы надеяться.
   — Вы что, мне не верите?
   — Давай поспорим, кто из нас первый доберется до Москвы?
   — Мой Генерал, вы шутите?
   — Не шучу.
   — Да я буду раньше вас, даже если поскачу на одной лапе.
   — Можешь скакать хоть на восьми.
   — Отправимся прямо сейчас?
   — Давай.
   — Вы готовы? Вперед! Пес стремглав мчится вдоль реки, однако Генерал командует «Стой!». Бонапарт возвращается:
   — Что служилось?
   — Я уже прибыл.
   — Куда?
   — В Москву.
   — И как же, интересно, вы это сделали?
   — Мысленно.
   — Но вы ведь здесь.
   — Сейчас да, но только что я был на Красной площади. Там шел снег.
   — Как я могу вам поверить?
   — Ты берешь под сомнение слова своего командира?
   — А разве их никогда нельзя брать под сомнение?
   — Никогда.
   — Тогда и я могу сказать, что побывал в Персии.
   — Конечно.
   — И вы мне поверите?
   — Нет.
   — Почему?
   — Потому что уверен, что ты не сможешь сказать, в каком городе ты побывал.
   — Я действительно этого не знаю.
   — А я, наоборот, назвал тебе точное место.
   — Видимо, это была известная вам площадь.
   — Мысленно можно побывать лишь в тех местах, которые тебе известны.
   — Не согласен. Я был в том месте, которое сам себе вообразил.
   — Но на самом деле такого места не существует. В нескольких шагах от них останавливаются сани, из них выходит смуглый мужчина. Он приближается к парапету и останавливается, обозревая Петербург. В его глазах тоска. Когда мужчина, у которого поверх пальто накинута медвежья шуба, поворачивается, чтобы вернуться к саням, он замечает Генерала и протягивает ему руку. — До свидания, господин генерал.
   Генерал застывает, удивленный и пораженный: слишком редко кто-либо узнает его.
   — Вы знаете, кто я такой?
   — Разумеется. Я видел ваш портрет в Зимнем дворце.
   — И есть сходство?
   — Достаточное. Только теперь Генерал узнает любезного господина.
   — Вы уезжаете, господин Пушкин?
   — Может быть, хотя мне и не хотелось бы. Поэт садится в сани, они удаляются, похрустывая льдом. По дороге к дому Генерал и его денщик возобновляют беседу.
   — Почему я никогда не вижу снов? — спрашивает пес.
   — Я тоже их редко вижу.
   — А я никогда.
   — А мне, если я их все же вижу, снится всегда одно и то же.
   — И что это?
   — Голуби. Те самые, которых я использовал в войне против Наполеона.
   — Интересно.
   — Ты слышал когда-нибудь легенду о княгине Ольге?
   — Нет.
   — Княгиня, чтобы отомстить за мужа, убитого древлянами, велела преподнести ей в дар голубей, которыми те владели. А затем подожгла птицам крылья и выпустила их. И птицы принесли огонь в каждый дом.
   — Здорово.
   — Я поступал так со всеми населенными пунктами, куда собирался войти Наполеон.
   — Значит, вот почему вы требуете, чтоб освободили всех птиц: хотите замолить свою вину. — И поэтому тоже.
   — Я думаю, это правильно.
   — А ты знаешь, что делали жители деревень, когда видели свои дома горящими?
   — Как я могу это знать?
   — Они доставали из карманов ключи, бросали их в шапку самого старшего из них, потом шапку зарывали в землю, все становились на колени и молились.
   Они надолго застывают перед Зимним дворцом. Именно тут, на замерзшей реке, в полночь вспыхнет собачий мятеж с требованием освободить птиц, заточенных в клетках. Некоторое время Генерал и пес стоят молча, глядя на фосфоресцирующий лед, как вдруг они слышат далекие крики, словно кричат обезумевшие люди. Улицы наполняются плачущими горожанами, по мостам беспорядочно мечутся кареты и сани. Наконец до них доходит весть, перевернувшая вверх дном весь город: Пушкин смертельно ранен соперником-французом на дуэли. Генерал и Бонапарт присоединяются к толпе любопытствующих перед домом поэта в ожидании новостей о его состоянии. Генерал безуспешно пытается добиться разрешения войти в дом и приблизиться к постели Пушкина. Он несколько раз повторяет, что он Генерал, что он последний, кто разговаривал с поэтом, но его никто не слушает. Бонапарт неожиданно преодолевает все препятствия и проникает в здание. Генерал удовлетворен: хоть псу удалось проникнуть сквозь круг тех, кто охраняет доступ к Пушкину. Однако удовлетворение длится недолго: появляется швейцар, держа пса за шиворот, и выбрасывает его на улицу. Генерал, следуя за ним, удаляется со слезами на глазах. Некоторое время они шагают молча, затем Генерал взволнованно спрашивает:
   — Ты его видел? Пес утвердительно кивает.
   — В спальне?
   — Нет. В кабинете. Он лежит на диване. Чтоб ему стало легче, его обкладывают пакетами со льдом и валерианой.
   — И как он?
   — Спрашивает, нельзя ли ему поесть морошки.
   — Что ему ответили?
   — Не знаю, В этот момент меня взяли за шкирку и выбросили вон. Они вновь замолчали. На углу они видят старуху, торгующую морошкой из Нарьян-Мара. Это ягоды, напоминающие одновременно и клубнику и ежевику, только желтоватые, покрытые легким пушком. Генерал берет одну и угощает собаку. И как раз в эту самую минуту петербургские собаки покидают дворцы и хижины. Они бегут, прижимаясь к стенам домов. Среди них даже афганская борзая, принадлежащая грузинскому князю в изгнании. Бонапарт провожает Генерала домой, дожидается, когда тот ляжет отдохнуть, и убегает на реку, чтобы влиться в ряды мятежных собак, собравшихся посреди замерзшей Невы. Однако весь город настолько потрясен смертью Пушкина, что никто не обращает внимания на огромную мохнатую тучу, легшую на мерцающий невский лед.

Глава шестая

   В Батуми меня ждет мой друг, . режиссер Агаджанян, с которым я еду на автобусе в Тбилиси. Он ведет меня в термальные бани, которые в свое время посещал Лермонтов, а также другие известные русские писатели.
 
   «Адмирал Нахимов» входит в порт Новороссийск, откуда отплывают пароходы, груженные бутылками с шампанским «Абрау-Дюрсо». Попытки сойти на берег безуспешны: шквалы ветра буквально сбивают с ног. Все возвращаются в каюты и валятся на койки. В течение всего дня ветер словно наждак скребет корабль. Ночью у меня разболеваются зубы. Не могут уснуть и мои соседи, киргизские крестьяне. Я думаю, что виною всему ветер, который терзал нас весь день. На рассвете я поднимаюсь взглянуть в иллюминатор. По морю плывут белые облака, огромные, как айсберги, которые смещаются прямо на нас. Это заставляет меня вспомнить катастрофу «Титаника». «Адмирал Нахимов» идет прямым ходом навстречу этим ледяным горам. Неужели никто не видит? Внезапно белая масса распадается, и становятся видны военные корабли, — это у них идут учения по маскировке дымовыми завесами.
   Мы в Батуми — краю теплых дождей, как написал бы Мандельштам. На площади — памятник Ленину. Говорят, что ни одна статуя на свете не имеет такой длинной вытянутой руки. Эта устремленная вперед рука показывает в сторону турецких гор. У постамента памятника мне назначил встречу Агаджанян. Пока я жду его, обмениваемся парой слов с батумским старожилом, сидящим рядом на скамье. Он рассказывает мне, что вдоль границы с Турцией течет горная речушка, которая отделяет Грузию от принадлежащей Турции местности, населенной в основном грузинами. Какой-то десяток метров шириной. И многие родичи живут, разделенные этой речушкой. Так как пересекать границу запрещено, семьи делятся горем и радостью в песнях. Два пожилых человека, брат и сестра, оставшиеся в одиночестве, каждое утро приходят посмотреть друг на друга, стоя на самых высоких местах по обе стороны реки. Иногда ветер приносит от одного из них пучок соломы или сухих листьев, которые только что держал в руках другой.
   Наконец прибывает Сурен Агаджанян за рулем видавшего виды автобуса, который он, должно быть, одолжил на киностудии. Невысокий, с выпирающим животиком, в коротких широких брюках и безразмерной блузе, воротник которой скручен на короткой шее, покрытой вспотевшими волосами. У него красивой лепки руки с сильными пальцами, которые умеют и вертеть баранку, и собирать изящную икебану. Он смачивает в фонтане носовой платок и охлаждает им лоб и потную шею. Ноги его торчат из шлепанцев, больше подходящих для дома или, скажем, для визитов почтенного мусульманина к знатным людям. Он страстный собиратель антиквариата, который затем перепродает своим друзьям. Армянский режиссер, даже если он хороший режиссер, всегда остается восточным человеком со склонностями к торговым операциям. Он повсюду ищет оставшиеся от дворянских родов раритеты, которые революция разбросала по городским квартирам и деревенским домам. По поводу этих обломков прошлого Агаджанян вступает в длительные переговоры, после которых ему нередко удается выменять что-то, и он уносит домой ценный для него предмет. Однако в большинстве случаев он ограни-чивается тем, что снимает «полароидом» для своего „музея несуществующего» всё, что считает более или менее значительным.
   Для начала Агаджанян решает, что я должен бросить курить, и для этого останавливает автобус на одной из батумских улиц. Выходит и стучит в калитку. Появляется толстая женщина и сообщает, что Николай еще не вернулся. Следом за ней из дома выходит старуха, она спрашивает:
   — Вы кто?
   — Друзья Николая, — отвечает Агаджанян.
   — А я кто? — задает новый вопрос старуха.
   — Мама Николая, — находится Агаджанян, который, видимо, давно знает эту беспамятную бабку.
   Толстая женщина тащит старуху обратно в дом, тем временем выскочившая откуда-то собачонка вцепляется зубами в мои брюки, и хозяйка, оставив бабку, вынуждена освобождать меня от этого клеща. В это мгновение подъезжают «жигули», на которых ни одного живого места. Из машины выходит высокий мужчина, одетый очень живописно. На нем немыслимого цвета костюм и шляпа с обвисшими полями. Это — Николай. Он вводит нас в единственную комнатенку, забитую мебелью. Кроме него и нас здесь еще обе женщины и собачонка, все трое устроились на диване. К комнате примыкает чулан со стулом, приготовленным для гипнотических сеансов. Николай усаживает меня на этот стул, а сам становится за спиной, положив мне на голову руки с растопыренными пальцами. Спустя несколько минут он наклоняется ко мне и говорит вполголоса, печально и в то же время властно:
   — Ты не должен курить. Понял? Это вредно для здоровья. И отходит, давая понять, что дело сделано. Агаджанян платит два рубля, мы вываливаемся на улицу, хохоча, как сумасшедшие. Позже мы набиваем две корзины съестным и отправляемся в путь по извилистой горной дороге. Когда я пробую сунуть в рот сигарету, то испытываю чувство отвращения. И так — в течение всей поездки до Тбилиси, а если точнее, во время всего пребывания на грузинской земле.
   Тбилиси — гостеприимный город, уже с первой встречи он не дает тебе почувствовать себя одиноким. Квартира Агаджаняна выходит во дворик, в который обрушивается водопад лестниц. Дворик опоясывает деревянная галерея со свежевыкрашенными перилами. Обе комнаты квартиры до потолка забиты вещами, картинами, рогами, . коллажами, иконами, в углу кушетка, застеленная куском блестящего шелка. На стене висит сделанная из тряпичных лоскутков кукла, изображающая женщину. В ее руке зеркало. Кукла напоминает мне какого-то святого, запутавшегося среди веревок и тряпичных обрезков. Между тем, начинают скрипеть и потрескивать длинные лестницы, спускающиеся во двор с круглым высохшим фонтаном и разбитой посредине клумбой: это начались визиты. Агаджанян открывает черный сундук и одаривает друзей и подруг шляпами старинного покроя. Мне он демонстрирует древние ткани и гобелены, хранящиеся в бауле, разложив их на полу. Затем разбрасывает по ним розы и, довольный, выходит на балкон. На некоторое время мы остаемся вдвоем. Мы сидим на табуретках и, облокотившись на перила, смотрим на стоящее в переулке ореховое дерево, которое возносит свои ветви на уровень третьего этажа. Агаджанян принимается колотить по верхним веткам длинной палкой, и чей-то мальчонка бежит во двор собирать падающие орехи. Мы едим их, запивая чаем из старых украинских чашек. .
   — В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. «Папа пришел за мной!» — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия, сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.
   Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджанянсм, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его в то время, как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того, чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.
   — Карашо? — спрашивает он.
   — Карашо, — отвечаю я.
   После бани мы с Агаджаняном — он все это время ожидал меня снаружи — сидим в татарском духане. Заунывная арабская мелодия, молочные круги от прохудившегося бидона на земляном полу. Затем идем по улицам старого Тбилиси, которые устремляются к современным центральным проспектам. Стволы вековых акаций вдоль узких тротуаров переплелись между собой. Их ветви дотягиваются до застекленных веранд, выкрашенных голубой или кремовой краской. и даже до балконов, на которых, облокотившись на перила, принимают воздушные ванны горожане в пижамах. Один сидит в железной корзине своего балкона, где-то на середине улицы Кипиани, уже несколько месяцев. Лишь изредка он выходит из дома, чтобы собрать пустые бутылки и обменять их на сто пятьдесят граммов водки. С ним живут шестеро его красавцев-сыновей, все они за различные проступки отсидели в тюрьме. Один из них провел там десять лет за изнасилование русской туристки. Сидя на балконе в широкополой шляпе, их родитель безучастно созерцает редкие машины, проезжающие внизу. Рассказывают, кто-то предложил ему тысячу рублей за то, чтобы он переспал с его женой, поскольку это стопроцентная гарантия заполучить сына прекрасной работы. Но супруга молчаливого балконного заседателя отказалась продать тело своего муженька, доставляю-щее ей столько удовольствия.