— В моем фильме главный герой лежит как раз на этом самом месте, где сидишь ты.
   Я тоже ложусь, не отрывая взора от монастырских крыш. Трава, колыхаемая свежим ветерком, чуть слышно шелестит. Так же, наверное, после двух дней пребывания под солнцем шелестели от ветра высохшие страницы, готовые вновь повествовать о людях и делах их.
   Улыбаясь, я поднимаюсь на ноги.
   Проехав несколько километров, Агаджанян останавливается и покупает у шофера грузовика картонную коробку с копченой рыбой. Несколько рыбешек мы съедаем тут же, созерцая чудовищное и одновременно завораживающее зрелище: огромный клубок гигантских ржавых змеевиков, образующих промышленный комплекс Алаверди. Оставив позади этот таинственный и обворожительный ад, мы подъезжаем к базилике Санаин, прячущейся среди деревьев.
   Агаджанян поет псалом, чтобы я смог услышать, как звучат своды базилики с подтеками сырости на них, словно на старых матрасах. Затем он зажигает свечу и прикрепляет ее к колонне. Солнце заходит, мы трапезничаем, сидя на траве перед одиноко стоящим строением. Агаджанян прихлебывает белое вино, налитое за неимением стаканов в алюминиевую миску, которую мы купили у какой-то старухи в Акпате.
   Мы возвращаемся с зажженными фарами, выхватывающими из темноты клочки пейзажа. Агаджанян говорит мне, что в ветреные дни горы наполняются гулом, хотя все кругом неподвижно, ибо двигаться в них нечему.

Глава десятая

   Искупавшись в сернистой воде, мы поднимаемся по лесенке отдохнуть в ветвях гигантского орехового дерева, превращенного в подобие хижины. Идет дождь, и вода, согретая теплом листьев, вновь вызывает в памяти образ пса Бонапарта, который, согласно стратегическому плану Генерала, бастует на невском льду вместе с другими петербургскими собаками.
 
   По дороге на Бакуриани, в нескольких километрах, если по прямой, от лачуги-библиотеки, затерянной на перевале горного хребта, который нависает над заросшими лесом холмами Менгрелии с ее чайными кустами, мы подъезжаем к хижине, возле нее громадные чугунные котлы и высокий штабель дров.
   Сторож вызывается наполнить котлы сернистой водой и разжигает под ним костер. Его жена проводит нас в хижину и показывает бассейн, облицованный кафельной плиткой, куда и велит нам забраться, предварительно раздевшись донага. Женщина льет на нас горячую воду, и все вокруг скрывается в пару. Шум падающей на наши покрасневшие плечи воды эхом отражается от деревянных стен. Мы вытираемся поношенной холстинкой и, как только одеваемся, нас выводят отдохнуть. Мы поднимаемся по лесенке, прислоненной к огромному стволу, в гущу ветвей гигантского дерева, превращенного в подобие поднятой над землей хижины.
   Каждая впадина между ветвями застелена видавшими виды матрасами и циновками, та них уже те, кто пришел сюда раньше нас. В основном, это крестьянские семьи, явившиеся к источнику с собственными котлами, чтобы обойтись без помощи сторожа. Мы находим свободное место почти на вершине дерева в нише неправильной формы, по соседству с молодым азербайджанцем, отгоняющим досаждающую ему мошкару. Агаджанян тотчас замечает, что к самой толстой ветке гвоздями прибит небольшой крест. Это вызывает в его памяти какие-то детские воспоминания, и он утверждает, что мы наконец-то в одном из тех деревянных храмов, какие сооружали монахи-отшельники, бежавшие из монастыря Новый Афон во времена нашествий. Каждый монах выбирал себе ореховое дерево, добивался того, чтобы ветви дерева принимали нужную форму — одна ниша над другой — и выстилал их сухой травой и циновками. Для искривления ветвей монахи использовали тяжелые камни, подвешивая их к веткам на многие месяцы. Работу, начатую одним монахом, продолжал другой, приходивший на смену предыдущему, когда тот отправлялся в ореховое дерево на вечный покой. Об этой небольшой монашеской общине до 1900 года существовали только устные предания, и мало что удавалось узнать ученым, которые наезжали в горы на поиски тех деревьев, где в ожидании смерти укрывались монахи. До наших дней дошло единственное письменное свидетельство: армянский врач приводит слова старика, умершего в 1929 году в возрасте 165 лет, которые тот произнес во время обследования долгожителя на Кавказе. Повествуя о своей долгой жизни, , старик вспомнил, как однажды, летним днем, наткнулся на ореховое дерево, огромное, как гора. Дерево полностью потеряло свою природную форму, а мелкая атмосферная пыль, прибитая теплыми дождями, смешавшись с пометом птиц, отдыхавших на нем во время осенних перелетов, образовали такую плотную и твердую корку с белесыми прожилками, что создавалось впечатление, будто стоишь у подножья утеса. Через отверстие старику удалось забраться внутрь и облазить одну за другой все ниши, вплоть до самого верха этого безмолвного кладбища. Тела монахов были обернуты белой холстиной. Они лежали рядом друг с другом и друг над другом. Их хорошо сохранившиеся, не тронутые тленом лица несли печать полного покоя.
   На основании этого свидетельства, обнаруженного в сообщении армянского врача, кое-кто вплоть до 1930 года пытался отыскать то, что носит название «вертикальное захоронение». Скорее всего, важнейшим побудительным мотивом было желание ученых обнаружить секрет мази, которой монахи умащали кожу умерших и которая предохраняла из плоть от разрушения. Отсутствие новых находок истощило всякий интерес к проблеме и стерло из людской памяти сам факт существования загадочной религиозной общины.
   Азербайджанца, лежащего рядом с нами, зовут Файк. Он невысок и рыжеволос, с неподвижным левым глазом, веко которого неожиданно сильно дергается, что доставляет ему немалое беспокойство, и он каждый раз массирует его коротким указательным пальцем, в свободное от этого занятия время устремленным в сторону дальних мест, где разворачиваются события его повествований. Порой он энергично тычет им в воздух, видимо, для того, чтобы подчеркнуть важность рассказываемого эпизода. Еще три года назад он жил в дальнем углу Сибири, в поселке из 1400 железнодорожных вагонов, населенных нефтеразведчиками. Сейчас на этом месте современный город, но в то время в самом центре поселка возвышался холм-помойка, куда жители выбрасывали мусор и отбросы. Вокруг этой смерзшейся горки, к счастью, находившейся в таком состоянии большую часть года, собирались все окрестные собаки, которые из-за тесноты не могли жить в вагонных клетках-купе вместе с хозяевами. Вертолеты, состарившиеся от работы и сурового климата, облетали стороной этот поселок татар и азербайджанцев, которые стоически переносили в течение недолгих или долгих лет все невзгоды здешнего пребывания, хорошо оплачиваемого государством. Файк был наиболее известной фигурой в поселке. Часто можно было висеть, как он, празднично одетый, выходит из продуктового магазина, держа меж пальцев десять бутылок французского коньяка, а в зубах пакет с сыром. Он элегантно вышагивал по самой грязи к своей «карете», весь интерьер которой составляли койка и гора пустых бутылок.
   Голос Файка звучит все глуше и глуше, пока, наконец, все звуки не сливаются в одно монотонное бормотание, или, может быть, это я сам уже не в состоянии воспринимать его монолог. Скорее всего, так и есть, потому что я внезапно засыпаю. Когда я пробуждаюсь, то вижу, что Файка нет, а на его месте лежит худая, лет сорока грузинка с выступающими вперед зубами. Описать грузинку, на первый взгляд, самое простое дело на свете, так как основные черты лица выражены у. них ярко и остро. Но это лишь на первый взгляд, ибо в таком случае портрет выйдет слишком поверхностным. Для грузинской женщины характерна игра в близорукость, то есть у нее такой прищур глаз, который создает ощущение дистанции между ею и вами. Причем дистанции не в метрах, а, правильнее было бы сказать, в днях и годах, сквозь которые женщина постоянно пытается разглядеть вас, даже если вы давно муж и жена. В случае с грузинской женщиной первая встреча всегда кажется уже однажды случившейся, то ли мимоходом, то ли во сне, поэтому эта игра в близорукость заставляет искать в памяти картины старого знакомства. История новой соседки была длинна:
   — У меня ужасное душевное состояние с тех пор, как Михаил изменил мне с другой. И подумать только, это после того, как я десять лет была для него больше, чем мать. Он заболел, и я его лечила. Ужасная болезнь почек, врачи потеряли всякую надежду, только я — нет. Однажды мне приснился сон, что я встречаю в Тбилиси старуху, и она протягивает мне листок со словами: „Постарайтесь отыскать здесь вот такие листья, тогда он вылечится. Я жила в Риге, и как только проснулась, зарисовала этот лист, каким видела его во сне. Я пошла к ботаникам, но никто из травников города не мог признать его, мне сказали, что таких вообще не существует. Я взяла и уехала в Тбилиси, ведь там я увидела во сне старуху с листиком. Я всем показывала свой рисунок, но результат был прежний, пока в одно прекрасное утро пастух-курд не сказал мне, что такой тип листьев он встречал на склонах горы Казбек. Я поспешила туда и нашла кусты этого растения.
   Она показывает мне листок, похожий, по ее словам, на тот, что она искала, и продолжает:
   — Я собрала их целый мешок и вернулась в Ригу. Через месяц мой муж встал на ноги. И знаете, что он сделал? Плюнул мне в душу и уехал в Ярославль с другой.
   Листик, который я держу в руке, имеет форму треугольника с закругленной вершиной. Размеры с крупную грушу. Зазубренная груша гнило-зеленого с серебряным отливом цвета. Лист слегка пушистый на ощупь. Мягкий и в то же время прочный, способный сгибаться, не ломаясь, как старая банкнота достоинством в десять тысяч лир.
   Поздней ночью портится погода. Дождь заставляет дрожать окружающие ветви дерева. Мы чувствуем себя внутри огромного механизма, производящего хаос звуков, все более неясных. Все чаще стук дождя перекрывает остальные звуки. Падающая с небес вода беспрерывно барабанит по внешней оболочке нашего убежища. Я ощущаю, как растворяюсь в живительном аромате, испускаемом этими искривленными ветвями и распрямившейся, промытой дождем листвой.
   Я просовываю руку сквозь сплетение веток, надеясь, что дождь теплый. Но ошибаюсь. Грузинка зажигает свечу, при ее свете, прислушиваясь к тому, что делается снаружи, мы не спим до наступления утра. Дождь прекращается, выглянувшее солнце разогревает воздух, и изо всех ниш исчезает сырость. С циновки, покрывающей нишу над нами и напитавшейся воды, начинает капать. Кое-кто из соседей спускается на землю подышать свежим воздухом. Каплет все сильнее. На этот раз вода теплая, защищавшие нас листья, нагретые солнцем, в свою очередь, согрели стекающую дождевую воду. Я решаю оставаться на месте, потому что капающая вода напоминает мне теплый дождь, под которым я мок на верхней палубе «Адмирала Нахимова».
   Некоторое время я лежу с закрытыми глазами, ожидая, когда во мне вызреет волшебство миража. Открываю их только после того, как капли, редкие и крупные, напитав мою одежду, проникают до кожи. Обволакивающий сырой и туманный воздух мало-помалу стирает очертания моего убежища, все вокруг словно электризуется, прямо перед глазами возникает вуаль каких-то нереальных оттенков. Постепенно блуждающие в ней тени обретают плотность, я отчетливо вижу солидные строения вдоль Новы, рядом с Зимним дворцом, перед которым, сбившись в кучу на льду замерзшей реки, бастуют петербургские собаки.

Глава одиннадцатая

   Потрясенный царь принимает собачьи требования. В результате Бонапарт, вернувшись домой, впервые получает право упечься на диван. Агаджанян покидает меня, и я остаюсь в одиночку искать вертикальное кладбище, куда уходили в ожидании смерти монахи, покидая монастырь в Новом Афоне.
 
   Животные постоянно сменяют друг друга во внешнем кольце огромной стаи, потому что именно тут их лохматые тела, как барьер, принимают на себя дыхание свежего ледяного ветра. Выдержать его можно лишь несколько минут. Поэтому передние тотчас просят замены у тех, кто жмется за их спинами. Таким образом, в течение часа каждая собака, отстояв свое во внешнем ряду, оказывается в центре лохматой кучи, где холод гораздо терпимее и есть возможность хоть немного подремать. Бонапарт, когда ему выдается отдохнуть, оказывается рядом с длинношерстной собакой, вероятно, афганской борзой, кладет ей морду на спину и делает вид, что хочет выдернуть пару пучков шерсти — подстелить на холодный лед под озябшие лапы. Афганка, настолько тесно сжатая соседними телами, что лишена возможности двигаться и соответственно отреагировать, смирно покоряется своей участи. В такой тесноте самые мелкие собачонки, устроившись на лапах крупных собак, так и отдыхают, грея тех, от кого греются сами.
   По берегам Новы и на мостах через нее собираются хозяева собак. Среди них — надворные советники, секретари, ревизоры, цыгане, аристократы, а также великий художник Федоров, который громко зовет свою безродную собачку, позировавшую для его картины. Призывные крики, приглашения вернуться домой, неистовые ругательства, угрозы и оскорбления через несколько часов сменяются тревожным ожиданием. Кто-то разжигает костры, мало-помалу на открытом воздухе возникает некое житье-бытье. Весело резвится аристократическая молодежь, которая в начале ночи устроила игру в прятки, укрываясь то в одной, то в другой карете, и прекратившая игру, как только из пекарен потянуло вкусным запахом горячего хлеба. Грузинский князь в изгнании, владелец афганской борзой, приказывает доставить из своих апартаментов походную палатку с большой печью посредине. Ремесленники-немцы в длинных синих пальто напиваются и ближе к полуночи принимаются хором распевать песни. Собаки вторят им, жалобно скуля, это если и не делает их жизнь веселее, то хотя бы помогает сносить холод и тоску.
   Генерал заперся у себя дома и, сидя на террасе, в бинокль наблюдает за ходом мятежа. Сейчас, когда все идет, как задумано, он вместе с другими ждет, что царь возьмет на себя ответственность и решит судьбу всех этих животных, борющихся за освобождение птиц. Пока же на лед замерзшей Невы вступает слепой старик, который идет, выстукивая палкой себе дорогу, на лай собак, собравшихся перед правительственным дворцом. На нем ватное пальто, служащее одновременно одеялом, когда он укладывается спать в углу своего полуподвала, неподалеку от мечети. Слепец идет по Неве, чтобы забрать свою собаку, без которой не может ступить и шагу. В десятке шагов от стаи он останавливается и зовет: «Яго-о-о!» Конечное „о» звучит хрипло и протяжно, словно стон, который пронизывает тишину, заставляя содрогнуться от ужаса сердца людей и собак. Слепец умолкает, но непрекращающийся ни на минуту бриз разносит его стон во все стороны. Почти сейчас же в стае собак, в самом его центре, возникает сумятица, которая смещается к краю, где в этот момент находится Бонапарт, и сгрудившиеся на льду собаки выталкивают из своих рядов крупного черного пса с белым пятном на боку. Яго дают понять, что он может выйти из борьбы. Собака медленно, с явной неохотой, бредет к хозяину, провожаемая взволнованным вниманием толпящихся на берегу горожан. Она подходит к слепцу, тот нашаривает веревку-ошейник, и они удаляются вдоль замерзшей реки.
   Царь, не сумевший уснуть из-за шума за окнами и воя озябших собак, ранним утром приказал дворцовой гвардии дать несколько выстрелов в воздух в надежде, что животные разбегутся. Но это не помогло. И сейчас он то и дело подходит к окну, выходящему на реку, посмотреть, что там творится. Его встречают аплодисменты подданных и досадующий скулеж собак. Он уже и сам рад подписать обращение к народу, которое принес премьер-министр, озабоченный тем, что с минуты на минуту может начаться ледоход: уже появились первые признаки. И царь повелевает всем жителям Петербурга — владельцам пернатых снести клетки к реке, дабы, как только будут освобождены птицы, уничтожить их тюрьмы.
   Новость в одно мгновение разносится аж до самой Сибири, и в столицу, чтобы отпраздновать освобождение, начинают слетаться птицы со всей России, включая аиста-отшельника. Пернатые заполняют все кругом: водосточные и печные трубы, парапеты и деревья, темными наростами прилепляются к карнизам и конькам крыш. Они свешивают головы, чтобы лучше видеть длинные ряды клеток, которые вытянулись вдоль реки, и сам процесс освобождения пернатых узников, взвивающихся в небо, подобно бомбовым осколкам. Стая собак немедленно распадается, и все они мчатся по домам с сознанием выполненного долга. Единственный узник, отказавшийся покинуть клетку и отнесенный назад, — царский попугай. Старая птица, принадлежавшая в свое время Екатерине Второй, Павлу Первому, трем Александрам и позже Николаю Второму, предпочла остаться в неволе. В одной из работ историка Зидельмана можно прочесть следующие строки:
   «В первые дни 1918 года, когда отряд Красной гвардии делал обыск дворцов и вилл петербургской аристократии, в доме светлейших князей Салтыковых солдат встретила старушка-дворянка, плохо изъяснявшаяся по-русски и, похоже, впавшая в детство. К счастью, командир небольшого отряда был из образованных молодых людей и, следовательно, мог сказать старушке на хорошем французском: „Мадам, именем революции все принадлежавшие вам ценности конфискуются и с этого момента считаются собственностью народа“. Старушка сдала немало драгоценностей и произведений искусства, в том числе клетку, в которой находился очень старый, облезлый попугай, прежде принадлежавший царю. Этот попугай целый год жил у большевиков, прежде чем решился умереть…»
   Когда Бонапарт вбегает в дом, Генерал встречает его с блестящими от счастья глазами. Заметив, что пес остановился на пороге комнаты, словно ожидал чего-то, Генерал спешит предложить ему расположиться как можно удобнее и откушать горячего супа, который для него приготовлен. Бонапарт сует морду в миску и в одно мгновение сметает густую вкусную похлебку.
   — Теперь можешь улечься на диван, — говорит Генерал. Пес, довольный, исполняет приказ и спрашивает:
   — Генерал, а вы заметили, сколько птиц слетелось в Петербург?
   — Да, я наблюдал за ними с террасы.
   — Там были даже пиро-пиро, прилетевшие с Чукотского полуострова.
   — Как ты смог их признать?
   — Вы должны знать, мой Генерал, что прежде чем стать вашим денщиком, я охотился с одним стариком в сибирских болотах.
   — И каких еще птиц ты узнал?
   — Всех.
   — Всех — это уж слишком. Назови мне каких-нибудь.
   — Водная курочка, зимовавшая на юге, пеликан с Черного моря, выпь с зелеными лапками с острова Сахалин, дикий лебедь, бекасы. Кажется, был также королевский гриф с Гималаев…
   Перечисляя названия, пес начинает тяжело дышать, видя это, Генерал подставляет под его пасть колено, которое согревается горячим собачьим дыханием. — С чего ты взял, что гриф прилетел с Гималаев? Он задает псу вопросы, чтобы тот говорил, а значит, продолжал тяжело дышать.
   — Мне сказала афганская борзая, которая хорошо помнит его по тем местам.
   — А еще кто прилетел?
   — Еще тысячи и тысячи других видов птиц, включая парковых.
   — Продолжай дышать мне на колено и перечисляй все названия птиц, которые придут тебе в голову.
   Бонапарт глубоко вдыхает воздух, и названия птиц льются непрерывной чередой, словно связка сосисок, нанизанных на веретел:
   — Филин, куропатка, чайка, дятел, лесной голубь, сова, воробей, ласточка, удод, горлинка, жаворонок, черный дрозд, ворона, зяблик, луговая шеврица, коноплянка…
   Он выпаливает свой список, не переводя дыхания, и на генеральское колено выливается поток горячего воздуха. После этого, обессилев, пес вытягивается на диване и роняет на лапы голову. Однако только кажется, что он заснул, потому что и с закрытыми глазами он спрашивает:
   — Мой Генерал, может, надо что-нибудь сделать и для лошадей? Старый вояка не отвечает, его мысли уже заняты другим. Он поднимается и подходит к окну с часами в руке. Пес понимает, что начинается ледоход. Они выходят на террасу как раз в тот момент, когда лед на Малой Невке вздымается горбом и воздух наполняется грохотом. Словно бы они оба находятся на палубе корабля, плывущего по штормовому морю. Поверхность льда дробится на тысячи осколков, они движутся перед глазами Генерала и его пса-денщика, а в небе все еще летают оброненные птицами пух и перья.
   У подножия огромного орехового дерева, именно в тот момент, когда мы готовы к отъезду в Тбилиси и тем самым к завершению долгой экскурсии по Грузии, меня охватывает нерешительность. Я не могу вот так, в одночасье, порвать все нити, связавшие меня с Грузией.
   — Я остаюсь, — заявляю я Агаджаняну взволнованно, но твердо. Он и не пытается отговорить меня от этой затеи, а просто садится на подножку автобуса и некоторое время размышляет над моим решением. Затем встает, заводит мотор и медленно отъезжает, все еще надеясь, что я окликну его. Я поднимаюсь со скамьи, на которую уселся после его отъезда, и иду вперед. Я полон желания приняться за самостоятельные поиски «вертикального кладбища».
   Я поднимаюсь в гору по тропинке через столетнюю рощу. Деревья приглушают крики птиц, напоминающие своими модуляциями стрекот гигантских цикад или стук камней по металлической ленте. Выхожу на широкое плоскогорье, по которому в беспорядке разбросаны хижины небольшого селения. Неожиданно земля принимает вид лысых высоток неправильной формы. Я подхожу к этим скалистым горбам и стучу по ним камнем, нет ли там пустоты. Меня не покидает тайная надежда отыскать рядом с останками монаха Розатти тела Генерала и его верного Бонапарта, приведенных сюда, в горы, моим воображением. Я задаю себе вопрос: если однажды я отыщу огромное ореховое дерево, не смогу ли я тоже, как древние монахи, оставить всех и вся и посвятить себя созерцательной жизни? Это, наверное, оттого, что я часами созерцаю долину, погруженную в безмолвие, как будто и сам я — часть этого безмолвия.

Глава двенадцатая

   Я возвращаюсь в Италию, искусанный комарами, налетевшими в мое купе в спальном вагоне. На границе между Крымским полуостровом и остальной Украиной я вижу памятник хлебному колосу, в котором укрывался бандит-татарин.
 
   30 сентября, Тбилиси. Я стою у окна спального вагона, отправляющегося в четыре вечера. В последний момент прибегает Агаджанян и сует мне через окно пучок веток с красными листьями, картон со своим коллажем и что-то еще.
   Он держит меня за руку, словно хочет задержать отход поезда. Когда вокзал исчезает из виду, я вхожу в купе и ложусь на полку, глядя на красный куст на полу. Затем поднимаюсь и пристраиваю его под потолком, в нише для чемоданов, выхожу в коридор и сажусь на откидное сиденье. Из решетки на потолке льется песня-причитание азербайджанского певца. Почему-то в голову приходят детали, которым я не придавал особого значения: темные, с чуть заметной полоской брюки Агаджаняна, на высоте колена разошелся шов, да так, что просвечивает тело; его переваливающуюся походку; его седеющие курчавые волосы, чем ближе ко лбу, тем более редкие; его светящиеся грустной иронией глаза.
   На всех вокзалах грузинского Причерноморья теплынь, особенно в Новом Афоне, с его наполненной голубым светом ротондой, с толпой, ожидающей поезд. К морю ведут извилистые тропинки, ходьбе по которым мешают валяющиеся сухие ветки. Поезд удаляется от моря и бежит мимо старых деревень с тополями, гнущимися от ветра. Деревенские улицы пустынны, по ним бродят лишь свиньи с деревянными треугольниками хомутов, мешающими им пролезть сквозь изгороди, защищающие огороды.
   Ночью поезд пересекает перешеек, отделяющий Крым от остальной Украины. Я ищу глазами пятнадцатиметровый памятник хлебному колосу. Его основание, стебель и сам колос сварены из листов железа. Иногда приезжает большой грузовик с подъемником, и монумент подкрашивают серебряной краской. Усы колоса настолько заржавели, что краска на них больше не держится. Рядом с монументом проходит шоссе с глубокими колдобинами, которые зимой наполняются водой. Ветер встряхивает усы колоса, и степь наполняется громким грозным гулом. Для водителей грузовиков, везущих из Крыма полные кузова арбузов, монумент служит ориентиром. Как и для шоферов, везущих пустые бутылки с Украины. В ненастные дни от тряски по разбитой безостановочным движением дороге из кузовов в грязные лужи вываливаются арбузы и пустые бутылки. Вся дорога усеяна осколками стекла и арбузными ошметками. Об этом монументе Агаджанян сочинил сценарий, который пересказал мне.
   1 октября. В семь утра поезд вползает в украинское черноземье. Вся равнина уставлена стогами желтой, выгоревшей на солнце соломы. На станции Иловайская — женщина с корзиной, полной огурцов, желтой черешни и шапок подсолнуха. Из репродукторов на пассажиров льется голос Челентано, приводя в восторг коров, стоящих у дороги и разглядывающих поезд. Угольные терриконы полосаты от дождя, который, стекая, проточил сверху донизу волнистые борозды. Тропинки, покрытые сухой травой, ведут к кладбищам, прячущимся под фруктовыми деревьями на задворках дачных поселков. Несколько старушек, похожих на стопки выцветшего белья, сидят на скамейках у своих калиток рядом с одетыми в синие пиджаки мужьями. На что идут высокие заросли камыша вдоль Донца, если крыши сейчас кроют шифером? Мы останавливаемся на станции Томашевская, где строится новое здание вокзала. Вдоль поезда по песчаному откосу спешат крестьяне с мешками огурцов. Кое-кто несет на веревке копченую рыбу. Торг очень быстро заканчивается. Пассажиры и селяне усаживаются рядом на большие бетонные кубы и обмениваются новостями. Свет нестерпимо ярок. Из, высоких труб едва различимых вдали фабрик медленно и беззвучно подымаются столбы дыма. Кто-то растянулся на траве, разглядывая пассажиров, стоящих у окон нашего длинного состава. Парни обмениваются с девушками безмолвными посланиями. Я некоторое время наблюдаю за девочкой-татарочкой, которая, сидя на камне рядом с мужчиной лет тридцати, ест вишню. Мужчина передает ей ягоду за ягодой, видно, какое удовольствие доставляет ему повторять это ласковое движение. Взгляд девочки скользит над правым плечом мужчины и встречается с моим. Она рассматривает меня со смелостью, характерной для свиданий, не имеющих продолжения. Когда, поезд трогается, мы оба смеемся. И вновь до самого горизонта равнина — свежевспаханный чернозем с вкраплениями белых птиц, словно звездное небо упало на землю. По станции Ростов гуляют женщины в туфлях из лаковой кожи. Дон ярко посверкивает среди зарослей белого камыша. Агаджанян любит Украину, женщины которой украшают вышивкой хлопчатобумажные рубашки лунного цвета. Краем глаза замечаю выкрашенную белой краской статую-памятник на маленьком кладбище на самом берегу Азовского моря. Затем опять — деревни с опрятными домами, вокруг них огороды с разбросанными, подобно страусиным яйцам, желтыми и серыми дынями. В этих деревнях, как и в более пыльных грузинских, крестьяне на перекрестках ждут прибытия старых автобусов. Огромные бетонные сооружения — промышленные предприятия. Почему-то в памяти вновь всплывает монумент-колос на границе между Крымом и материком.
   Некий бандит, сбежавший из тюрьмы, добирается до Крыма, где надеется укрыться у кого-нибудь из родственников или друзей. Но его родня переехала в Сибирь, а старые друзья не пускают его на порог. Несколько дней беглец скитается в поисках убежища, пока не натыкается на этот монумент. Протиснувшись в щель в основании памятника, он оказывается в довольно обширном помещении среди стен, покрытых плесенью на швах сваренного листового железа. Снующие туда-сюда грузовики роняют арбузы и бутылки. Однажды он видит козу с обрывком веревки на шее, видимо, она была привязана ею к какому-нибудь забору. Ему удается затащить животное в свое убежище. Когда становится холодно, он прижимается к козе, которая каждое утро снабжает его молоком: он сдаивает его в бутылку, подобранную на дороге. Так он и живет. Через щель рассматривает проходящие грузовики, и порой ему кажется, что солдат в грузовике проезжающей машины натыкается на его взгляд. Однажды в полдень он видит, что к монументу подходит молодая крестьянка с веревкой в руке. Он безуспешно пытается помешать меканью козы, которая, почуяв хозяйку, обнаруживает свое присут-ствие. Крестьянка протискивается в щель: наконец-то она нашла козу, пропавшую несколько дней назад. Дело кончается тем, что, влюбившись в мужчину, она остается в монументе и заботится о нем и козе. Вскоре она тоже привыкает к дребезжанию усов. На постели, которой служат им сухая трава и солома, появляется старый ковер, на стенах — металлическая посуда и даже зеркало. Днем проникающий сквозь щель яркий свет освещает внутреннюю полость памятника. По вечерам они зажигают свечу. Иногда выходят погулять в темноте…
   Я замечаю, что мое купе полно комаров. Несколько раз я быстро зажигаю свет, вскакиваю и начинаю бить их, сидящих на стенах и низком столике, используя для этого книгу «Дзен» Адама В. Ватса. Обложка книги становится красной от крови. Я сражаюсь с комарами до трех часов ночи и засыпаю, лишь выпив сильное снотворное, чтобы не чувствовать укусов.
   3 сентября. Я прихожу в себя к полудню и горячим чаем, принесенным проводницей, пытаюсь смыть со стен следы ночного побоища. Некоторые пятна я замазываю белилами из пастели «Джексон», которыми пользуюсь, когда рисую свои дилетантские натюрморты. Затем я выхожу в коридор и беседую о комарах с проводницей. Женщина высказывает предположение, что ими одарил меня вместе с большим букетом Красных листьев Агаджанян. Я возвращаюсь в купе и выбрасываю букет в окно. И хотя сейчас день, я валюсь на койку отдохнуть. И вновь возвращаюсь к истории беглеца, крестьянки и козы, живущих в колосе.
   Однажды вечером крестьянка, возвращаясь, видит, что рядом с монументом стоит грузовик с подъемником, и приехавшие люди готовятся обновить его покрытие.
   Маляры красят монумент бронзовой краской. Крестьянка стоит в стороне, ожидая, когда они закончат работу и совсем стемнеет. Но в это время она видит голубые искры: это заваривают разошедшийся шов, что служил им дверью. Когда рабочие уезжают и устанавливается абсолютная тишина, она подходит к монументу. Рука ищет щель, но ее нет. Она начинает стучать кулаками по железу, чтобы сообщить пленнику о своем приходе. Но никто не отвечает на ее стук. Возможно, он и коза молчат из опасения быть обнаруженными. Она стучит еще и еще. Бесполезно. Она подносит испачканные краской руки к залитому слезами лицу. Рядом проносится грузовик, груженный арбузами. На колдобине он подпрыгивает, несколько арбузов падает в грязную лужу, другие катятся по сухой траве откоса. Дорога окрашивается в красный цвет. Женщина опускает руки на живот, опухший от пяти месяцев беременности, и уходит, крича от отчаяния…