На следующее утро мы едем в нашем автобусе попрощаться с княгиней Чивадзе, которая, как оказалось, приготовила нам сюрприз: она-таки пoказывает нам одну из комнат дворца, прекрасно сохранившуюся, заставленную белой мебелью, декорированной латунью. На столе до сих пор стоят перевернутые чашечки с подтеками кофейной гущи. Наверно, в тот день кофе пила семья в полном составе и кто-то пытался прочитать по кофейной гуще участь, уготованную ее членам. Все они покинули родину. Кроме княгини, оставшейся в доме, который и сейчас хранит аромат той эпохи.
   Порой мне случается увидеть в течение одной ночи два-три коротких сна. Этой ночью я видел всего один, зато длинный сон. Будто бы члены некоего элитарного клуба сидят в плетеных креслах вокруг столиков, расставленных на широком тротуаре. Они смотрят в конец липовой аллеи, видимо, ожидая, что оттуда вот-вот кто-то появится. И действительно, поглощаемые световым занавесом, колеблющимся между громадными домами, все ближе и ближе узнаваемые очертания человека с мешком за плечами. Этот человек — я. Я иду медленно, явно смущенный тем, что мне предстоит доказывать им, что моя настоящая специальность — именно та, которую я сейчас практикую: каменщик. Мужчины, сидящие у дверей клуба, вводят меня в здание и показывают покрытые пылью бильярдные столы: игра больше не утоляет их жажды развлечений. В зале много шахматных столиков с беспорядочно разбросанными фигурами. Мы проходим сквозь анфиладу просторных террас, выходящих во внутренний дворик. Там и сям штабеля кирпича, небольшие кучки песка и цемента, рядом инструменты каменщика. Я достаю из мешка свои личные инструменты, собираясь продемонстрировать присутствующим, как кладется кирпичная стенка. Сначала я выкладываю фундамент, пользуясь при этом приемами такого известного каменщика, каким был мой дед, затем кладу один на другой кирпичи, выверяя кладку уровнем и отвесом. Я понимаю, что это должно стать новой игрой для членов клуба. Они хотят обрести в ручном труде утраченный ими вкус к жизни. Я расставляю их рядом со штабелями кирпича и прошу повторять мои движения. Изысканно одетые господа с пылом отдаются работе, перепачкавшись с головы до ног. Скоро лужайка застроена невысокими шаткими и кособокими стенками. Часть их тут же рассыпается по кирпичику. Один из членов клуба запирает себя в чем-то вроде небольшой башенки. Все смеются, возбужденно переговариваются, сквернословят. Развлечение становится жизнью.
   Мы сидим в боржомской гостинице, в двух шагах от большого парка с теплыми минеральными ваннами. Гостиница впечатляющих размеров, с широкими лестницами, покрытыми ковровыми дорожками, поверх которых положено выцветшее до белизны полотно. Постояльцы, сидя в холлах на этажах, под наблюдением дежурных смотрят телевизионные передачи. Атмосфера, как в солидных санаториях. Здесь же швейная мастерская, куда мы зашли, прежде чем отправить в Тбилиси деревянную «балду» для изготовления грузинских кепок — „аэродромов», которую Агаджанян выторговал у одного скромного кепочника в его каморке возле Центрального рынка. Портной всегда в распоряжении клиентов, желающих не только сшить костюм, но и мешок для посылки. Он встречает нас в домашних тапочках и широченной рубахе, заправленной в брюки без ремня. В мастерской стоит запах сирости, выпаренной утюгом из сбрызнутой водой ткани. Ее рулоны — на стоящих вдоль стен стульях. Два манекена равнодушно взирают сквозь окно на улицу, где около железнодорожного вокзала маленькая карусель безостановочно кружит серых бесхвостых лошадок с дырками вместо глаз, куда дети засовывают пальцы, чтобы не свалиться.
   Из гостиницы мы совершаем ежедневно пешие прогулки до парка с горячими минеральными источниками. Деревянные дома расписаны арабской вязью. На одной из веранд даже потолок выложен мозаикой из зеркальных осколков. В парке у неболь-шого фонтанчика, облицованного мрамором, две пожилые женщины помогают тем, кто нуждается в лечении. Многие наполняют водой из фонтанчика термосы и бутылки. Я тоже каждое утро выпиваю стакан воды, созерцая в промежутках между глотками покрытые лесами горы, окаймляющие этот отражающийся в Куре городок. Кура — длинная река, она берет начало в турецких горах, омывая Тбилиси, пересекая Азербайджан и впадая в Каспийское море, где наливаются черной икрой осетры. Боржомская вода теплая, газированная и с запахом серы, как будто на пути к свету она слегка коснулась тухлого яйца. У грузин, живущих в этих краях, одно-двухнедельная щетина, высокие каблуки, на женщинах пробковые туфли, напоминающие ортопедические башмаки. Молодые парни разгуливают группками, взявшись за руки, или сидят на скамейках, поворачиваясь всем корпусом и блестящими глазами провожая проходящих девушек.
   У меня вошло в привычку останавливаться наблюдать за работой старика лет восьмидесяти, подметающего центральный бульвар. Старого казака всегда узнаешь, даже если несколько поколений его предков выросли и жили на другой земле. Предки Вани были переселены на Кавказ по двум причинам. Первая: попытаться русифицировать земли вокруг Черного моря, чересчур приверженные своему языку и обычаям. Вторая: рассеять строптивую казацкую вольницу, отослав казаков подальше от родных степей. На Ване фуражка, какие носили железнодорожники до 1920 года, черная с твердым козырьком, замусоленная в том месте, где волосы касаются ободка, розовая рубашка поверх брюк цвета ночной синевы и, в дополнение во всему, короткая жилетка, застегнутая на тридцать металлических крючков. В одиночку или вместе с женой он кроит и шьет всю одежду, которую они носят. Впрочем, так же делали в их станичных семьях, питавшихся трижды в неделю вареной зеленью, а в остальные дни фасолью, хлебом, грибами, молоком и фруктами. Жили вместе с лошадьми и другими животными. Были среди них мудрецы, уже в начале столетия предсказывавшие, что на металлических крыльях прилетят, чтобы встретиться, два брата, живущие в сотнях километров друг от друга. Во времена революционных потрясений они искали утешения в молитвах, которым обучились у предков, принадлежащих к религиозной общине Воителей Духа. Почти все безграмотные, они по традиции передавали тексты молитв устно, от отца к сыну. Пострадавший именно за веру, Ваня, сидя в лагере, поддерживал себя, шепотом повторяя эти молитвы.
   — Скажите, вы когда-нибудь были счастливы? — спрашиваю я.
   — Всегда, — отвечает он, глядя на меня покрасневшими глазами. Мы идем рядом, он изредка посматривает на меня, продолжая подметать улицу.
   — Вы не могли бы прочесть мне какую-либо из ваших молитв? — прошу я.
   Не глядя на меня и замирая при появлении любого элегантно одетого прохожего или медсестры в белом халате, он начинает причитать:
   — Храни в сердце своем честь и доброту, собери в себе все хорошее, что сотворил Бог, старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начинать путь…
   Строчку от строчки отделяет долгая пауза — Ване трудно говорить. Иногда он повторяет сказанную строку, как бы для того, чтобы взять разбег перед следующей.
   — Старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начать путь, ты не должен позволять приблизиться случаю к честным делам. Тому, кто ничего не понимает, помоги понять…
   В конце улицы он поднимает на меня лицо с подрагивающими веками, а я спрашиваю:
   — Скажите мне правду, дедушка, вы боитесь? Старик опускает глаза, его благородное мушкетерское лицо с длинными усами, достающими чуть ли не до ушей, становится печальным: — Немного есть.
   После чего он замолкает. Я иду зц ним по бесконечному тротуару до самого его дома, где его ждет старуха, которая чистит картошку, сидя на деревянной табуретке, с ведром у ног. Садясь рядом, я замечаю, что Ваня плачет. Старуха вполголоса говорит с ним по-грузински, затем поворачивается ко мне:
   — Ему стало стыдно, что он сказал вам, что боится. Вы должны извинить его.

Глава восьмая

   стоя на балконе горной библиотечки и созерцая долину, мы видим, как к нам поднимается облако белых бабочек. Очень скоро все вокруг становится белым.
 
   Помимо монументального комплекса Дома творчества грузинских композиторов, край этот еще знаменит гигантскими деревьями, на которых крестьяне сушат табачные листья. Мы шагаем по карабкающейся в горы тропе, которой явно грозит быть задушенной зарослями подлеска. Выходим к широкому лугу, заваленному свежескошенной травой и ромашками. Здесь же несколько стоящих особняком огромных деревьев. Это и есть «панты», как их здесь зовут, дикие груши, похожие скорее на тысячелетние дубы. Их ветви усеяны мелкими плодами, время от времени падающими на землю. По приставленной к стволу лестнице поднимаемся вверх и обнаруживаем, что ближе к стволу листья сухие, а ветви, искусственно согнутые, образуют ниши, куда и складывают связки табачных листьев для просушки. Листья дерева эместе с плодами образуют плотную зеленую оболочку. Агаджанян ищет след или хотя бы намек на то, что перед нами знаменитый тайный храм. Но все достаточно прозаично. Таких деревьев, „переделанных» крестьянами, приспособленных ими для хранения продуктов, полно по всей Грузии. По крайней мере так нам объяснили крестьяне, встреченные около груши. В руках у них серпы, они направляются косить траву на плоскогорье.
   Мы оставляем их за работой, а сами поднимаемся к Мачарцкали, деревушке, угнездившейся на седловине горы, куда ведет грунтовая дорога, исчезающая где-то под облаками. Запах тлена исходит от бедных деревянных домов с привычными нависающими над двориками галереями. Сквозь ветви ободранных чинар бликуют отраженные светом стекла веранд. Сонмище крыш и галерей, где ощущаешь горячее дыхание солнца, которым пропахло прожаренное им до самых глубоких волокон дерево. Грязные рожицы детей на улочках, заваленных древесными стружками, которые растаскивают непоседливые поросята, елозящие по ним.
   Пожилая крестьянка, исполненная благоговейного отношения к культуре, открывает нам библиотеку — маленький домик на краю долины. Валимся с ног, и больше, чем перебирать книги, нам хочется отдохнуть. В небольшой комнате деревянный пол, на нем несколько мертвых птиц — жертв любопытства, заставившего их проникнуть сюда сквозь разбитое окно. Мы берем наугад несколько книг и просим у старухи разрешения полистать их, сидя на ветхой террасе, откуда открывается грандиозный и кажущийся беспредельным пейзаж, его контуры по мере удаления расплываются в плотном горном воздухе. Под нами проходит стадо коров, норовящих боднуть столб, подпирающий террасу. Я усаживаюсь на прислоненное к стене сиденье, снятое с грузовика. Ко мне подходит Агаджанян с книгой в руках:
   — Эта книга написана итальянцем-миссионером, — восторженно произносит он. — Его звали Джудичи… Это его реляция Ватикану о Грузии ХVII века и его острых спорах с турецким врачом, фанатичным мусульманином, противником католической экспансии… неким Фериндоном… жесткая схватка двух крупных умов… она длится до тех пор, пока турок не заболевает и не просит помощи у миссионера как врача… «Вы выздоровеете и будете чувствовать себя превосходно», — говорит миссионер, посетив Фериндона. Турок, растроганный, возражает: «Вы неправы… я болен тоской по родине… С той минуты, как я услышал итальянскую речь, я умираю от ностальгии… Ведь я тоже итальянец… Из Сиены… Мне было двадцать лет, когда во время поездки с отцом в Грецию меня похитили турки… и я принял мусульманство»…
   Я молча смотрю на долину, и моя фантазия, разбуженная этой историей, приходит в движение.
   Однажды Генерал командует «Сальта!» и поднимает правой рукой платок, который должен, подпрыгнув, схватить Бонапарт. Это впервые, когда Генерал произнес команду по-итальянски. Она вырвалась у него случайно. Пес не выполнил приказа, потому что не понял смысла команды. Генерал объяснил, что она означает. Весь этот и последующие дни он время от времени извлекал из кладовой памяти похороненные там итальянские слова. Ему вспомнилось, как с малых лет он разговаривал на итальянском с матерью и на русском с отцом. Именно поэтому ему запало в голову, что все женщины Петербурга разговаривали по-итальянски, а все мужчины — по-русски. За один месяц он вместе с псом повторил сотню итальянских слов. Больше всего потрясло Генерала, когда неожиданно у него вырвалось: «Аморе мио». Это были те самые слова, которые часто говорила мать, прежде чем пожелать ему доброй ночи. Тогда он задумался, почему только сейчас дают знать о себе те капли итальянской крови, что бежит в его венах. И вспомнил, как в начале военной карьеры не хотел, чтобы другие молодые офицеры знали о том, что его мать — итальянка, дочь того самого приехавшего в Петербург посредственного скрипача, который выдавал себя за великого флорентийского артиста, носившего ту же фамилию, хотя на деле не был даже его дальним родственником. Генерала не утешало и то, что дед отличился, храбро сражаясь в чине полковника против турок. И только сейчас он с симпатией и даже с восхищением и уважением думал об этой странной личности, закончившей свой путь отшельником в горах Кавказа.
   В те дни, наполненные воспоминаниями, главным образом, о матери, он приказал слуге почистить пианино, которое стояло в центре зала, погребенное под слоем исторической пыли. Поэтому ежедневно тишину дворца нарушало звучание инструмента, клавиатуры которого касались трясущиеся руки дряхлого слуги. По ночам из салона доносились звуки каких-то ритмичных шлепков: что-то мягкое падало на деревянную поверхность. Сперва Генерал не спрашивал слугу о природе этого шума, пытаясь самостоятельно разобраться, размышляя об этом и строя ночами всяческие предположения. Любопытство пересилило, и он позвал слугу.
   — Это мыши, ваше превосходительство, — объяснил тот.
   — Чем они там занимаются?
   — С тех пор, как я отполировал пианино до зеркального блеска, они соскальзывают с него и шлепаются на пол.
   Генерал подумал, что только пожар может выжить мышей из этих стен. Он давно привык решать свои проблемы с помощью огня. Но позднее он махнул на мышей рукой и вскоре привык к их ночным проказам.
   С террасы Агаджанян делает несколько снимков «полароидом». Горы, неподвижные, как и их отражения, проступившие на только что проявившихся фотографиях, чем выше, тем голубее. До нас доносится поднимающийся из долины запах свежего сена. Я сижу с закрытой книгой в руках, стараясь погрузиться в аромат окружающего час звенящего воздуха. Утомленные мышцы мало-помалу расслабляются. У меня возникает ощущение, что я растекаюсь в пространстве. Мне чудится, еще немного, и я сольюсь с огромной плотиной, перегородившей устье Куры. Голова слегка кружится, становясь пустой и легкой. Краем глаза я вижу, как снизу, от змеящейся реки поднимается светлое пятно, напоминающее облако пара. Разрастаясь, оно застилает развернутую перед нами панораму. Его обволакивающие щупальца уже у самой террасы. И когда мы целиком укутаны этим подобием мягкой ваты, то обнаруживаем, что это — бабочки, миллионы бабочек, поднявшихся с большого луга, где крестьяне косят высокую траву вокруг диких груш. Белыми трепещущими крыльями покрыто все: потолок террасы, деревянный парапет, листья яблони, растущей под террасой. Даже свиньи и коровы, пасущиеся внизу, облеплены бабочками. Неожиданно и непонятно по какому загадочному сигналу единым взмахом это гигантское облако взмывает в воздух и удаляется в горы, к альпийскому лугу, где бьют ключи сернистой воды. Вокруг нас остаются только обломки ножек и крылышек.
   На своем еле живом автобусе мы минуем деревню Читакеви. В каком-то одному ему известном месте Агаджанян сворачивает с дороги и углубляется в лес по колее, полной грязи и воды. Он поворачивается ко мне, чтобы спросить: — Слышишь колокол?
   Он глушит мотор, чтобы я смог расслышать легкое позвякивание. В долине Куры я не раз слышал разговоры о Зеленом монастыре. Имеется в виду некий, тысячелетней давности монастырь, затерянный где-то в зарослях сосен, орешника и каштанов, покрывающих горы. Все рассказывали о нем по-разному, словно речь шла о разных покинутых монастырях, разбросанных вдоль лесных троп. Я думаю, что скорее всего Зеленого монастыря вообще не существует, что это всего лишь мираж или определение, относящееся к любому деревянному храму. Однако во всех рассказах постоянно повторялось одно: радостный перезвон колокола, зовущего путников, по делу или просто так оказавшихся в лесу. Но кто звонит в колокол, если монахов давно нет? Агаджанян изложил мне свою. версию, призывный звон колокола заменило пение особого вида черных дроздов. Когда монастырь прекратил свое существование то ли в результате бедствия, то ли из-за того, что его покинули монахи, птицы стали подражать прежним звукам, словно тоскуя по ним, и, передавая эти звуки из поколения в поколение, донесли колокольный звон до наших дней.
   Тропинку пересекают перекрученные корни, они, подобно лестничным ступенькам, облегчают наше восхождение. И вот он внезапно перед нами — наш монастырь. Два небольших каменных строения, утонувшие во мху и упавших ветках. Птица, пение которой мы слышали, замолкла, замерев на самом коньке кровли каменной церквушки. Солнце, чьи лучи проникают через ветви огромных ореховых деревьев, высвечивает несколько маленьких барельефов, на которых изображены лошади, скачущие навстречу восходу. Мы открываем дверь и входим внутрь церкви. На камне, располагающемся в том месте, где в прежние времена, верно, находился алтарь, горит свеча. Кто здесь был до нас? На каменном карнизе вдоль полукруглой стены еще свечи, но незажженные. Всякий, кто бы ни пришел сюда просить милости Божьей, может их зажечь. Для этого рядом несколько коробков спичек. Я беру свечу и стою с нею до тех пор, пока мне не удается мысленно сформулировать желание. После этого я принимаюсь чиркать спичками, которые не загораются, видимо, отсырел фосфор. На это безрезультатное занятие уходят все три коробки. Теперь я собираюсь зажечь свечу от огня уже горящей.
   — Не вторгайся в чужие желания, — останавливает меня Агаджанян.
   Мы выбираемся на свет и натыкаемся на вкопанные в землю большие глиняные кувшины. В свое время в них выдерживалось вино, которое делали монахи. Сейчас их выступающие из земли горловины завалены камнями и черепицей. Неподалеку от церквушки разровненный участок земли, видимо, когда-то здесь у монахов был огород.
   Я ковыряю ржавым гвоздем дерн и откапываю сухие и кое-где сгнившие корни. Я показываю их странному типу, появившемуся на тропинке с огурцом в руке и переметной сумкой через плечо, он объяснил мне, что это очень старые корни фасоли. Он растирает их сухие останки в пальцах, как это делают обычно специалисты, пока не превращает их в пыль. На поясе у него болтается моток веревки — обязательный спутник каждого менгрела, так повелось у них с давних пор, когда веревка служила и для кражи коней, и для перевязки сена, и для переправы через реку, и для лазания по деревьям. С пояса свисают несколько мешочков, в которых соль и перец, а также два свечных огарка.
   — Куда направляетесь? — спрашивает Агаджанян с нездоровым любопытством.
   — Иду себе, — отвечает мужчина. — Остановлюсь, съедаю дикую грушу и заварю мяту. В лесу есть все, что нужно.
   Агаджанян вновь щелкает «полароидом», мужчина, замерев, наблюдает, как на бумаге появляется его изображение. Мы предлагаем мужчине взять фото, полагая, что этим делаем ему приятное.
   — Зачем останавливать время?! — смягчает он философским восклицанием свой категорический отказ. И удаляется. Мы смотрим ему вслед, пока он не скрывается в густом лесу.

Глава девятая

   Мы пересекаем границу о Арменией и посещаем базилику Сагина, прячущуюся среди деревьев. Агаджанян поет псалом, чтобы дать мне возможность послушать его звучание под сводами, покрытыми пятнами сырости.
 
   Мы приезжаем в местечко, которое Агаджанян именует своей загородной резиденцией. Это затерянная деревня, открывающаяся взору, едва пересечешь старинное кладбище с могильными оградами под столетними дикими грушами. Ветви таких же груш нависают над крышами хижин. На них — сухие листья, прикрывающие щели в проржавевшей жести. Между деревьями вьются грунтовые дороги. Там, где одна из них расширяется, стоит старый автобус без сидений, приспособленный под тир. У двери — мужчина в ожидании редких клиентов, которые иногда приходят сюда излить свою тоску, стреляя по двум десяткам жестяных зверюшек. Загородный приют Агаджаняна огорожен по периметру высоким забором. Чтобы попасть в дом, мы взбираемся по шаткой деревянной лестнице. Две комнаты, за ними терраса с широкой парадной цементной лестницей, ведущей во двор, над которым навес из сухих кукурузных стеблей. Ванной нет, воды и отопления тоже. Агаджанян принимается рвать цветы и фрукты, рассовывая их в вазы, которые у него расставлены по всему дому. За ширмой кушетка. На стульях стоят иконы, от этого впечатление, что святые сидят на них. Вдоль стен кое-какая дряхлая мебель, на стенах — вытертые персидские ковры, к некоторым подколоты белые расшитые скатерти. Через некоторое время мы спускаемся к шоссе. Агаджаняну потребовалось перекинуться парой слов с Манукой, мальчонкой лет пяти, ковыряющимся палкой в грязной канаве. После этого Манука убегает с опущенной головой, а Агаджанян обходит вокруг деревни и, пройдя через огород, возвращается домой. По дороге он рассказывает мне историю Мануки.
   — Он боится меня уже почти три месяца. Он живет в доме напротив. Все началось тогда, когда умер его отец. Ко мне пришла егс мать и сказала, что хочет увеличить фотографию, на которой ее муж: умерший два дня назад, изображен в какой-то компании. Я послах групповое фото в Тбилиси, там все сделали. Когда я передавал женщине увеличенную фотографию ее мужа, при этом был Манука. Как только он ее увидел, он уставился на меня, пораженный, видимо, обнаружив во мне сверхъестественную силу, превосходящую обычные человеческие возможности. Ему, наверно, представилось, что для того, чтобы сделать большое фото его отца, я встретился с ним где-то там, где он еще жив. Той же ночью я услышал, как как-будто на форточку забрался кот. Как обычно в таких случаях, я шикнул на него, но животное, как ни странно, не испугалось, а спрыгнуло в комнату и подошло к кровати. В лунном свете, лившемся в дом, словно вода, я разглядел рядом с собой вопрошающее лицо Мануки.
   — Тебе чего? — спросил я.
   — Где мой папа? — ответил он вопросом на вопрос. Я ничего не сказал, лишь слегка обнял его, через мгновение он, разочарованный, исчез.
   Оставив позади широкую долину реки Арагви, мы спускаемся по течению Терека, петляя среди гор, покрытых бархатистой зеленью. Мы въезжаем в сонную деревушку у подножья огромного Казбека, возвышающегося на пять с половиной километров. Тут, на высоте, пчелы собирают нектар с цветов дикого чертополоха. И тут Агаджанян когда-то познакомился с молодым пастухом, очень красивым и интеллигентным парнем. Мы останавливаемся у старой лачуги, Агаджанян стучит в дверь. Нам никто не открывает. Мы заглядываем внутрь через запыленное окошко. Такое ощущение, что дом покинут. Агаджанян с силой толкает дверь, мы оказываемся в единственной комнатке с железной печкой посредине. У стен раскладушка и лавки, на них мешки с луком и фасолью. Печка еще теплая. Я с изумлением вижу, как Агаджанян начинает вытаскивать из багажника автобуса связки книг, унесенных им из библиотек после наших визитов. Он раскладывает книги по ковру, лежащему на полу, пока не закрывает его целиком, затем выходит и затворяет за собой дверь. Мы продолжаем путь по каньону змеящегося Терека. Горы становятся все более голыми, а воздух — все более насыщенным озоном, какой предписывают людям с больными легкими. Впереди смутно просматриваются строения современной архитектуры, облицованные желтым туфом. От плоскогорья, на котором они стоят, к вольфрамовым шахтам у кратера потухшего вулкана тянется канатная дорога, по ней снуют туда-сюда фуникулеры. Рабочие рудника в защитной спецодежде, похожей на скафандры, — пассажиры этого гигантского Луна-парка.
   Мы пересекаем границу между Грузией и Арменией. У Агаджаняна сразу поднимается настроение, потому что мы выезжаем на ровное асфальтированное шоссе. По нему добираемся до Акпата, горной деревушки, жмущейся к большому монастырю, где в течение тридцати лет жил монах-поэт Саят-Нова. Единственные украшения многочисленных зданий ансамбля — небольшие кресты. Каждый монах выцарапывал на камне свой крест и, стол перед ним, предавался раздумьям. О жизни монаха-поэта и о древнем монастыре Агаджанян сделал один из трех своих фильмов. Я вспомнил кадры, где молодой монах, спасая книги из затопленной библиотеки, поднимал их по приставной лестнице на монастырские крыши, подальше от потоков разбушевавшейся воды, и раскладывал сушиться на солнце.
   — Тебе удалось определить место, где он стоял на коленях, ожидая, когда высохнут страницы? — спрашиваю я Агаджаняна.
   — Я полагаю, это было в самом высоком месте двора, — отвечает он и кивает на земляной горб за трапезной.
   Я подхожу к этому зеленому холму и сажусь на траву. Подо мной соединяющиеся между собой крыши образуют замысловатые водостоки. Пышные пучки дикой травы торчат в швах прямоугольной, черного камня черепицы. Я воображаю себе, как вся она была устелена большими намокшими книгами со слипшимися страницами. Агаджанян подходит и садится рядом со мной.