Доктор математических наук развёл руками и потупился — он сказал все, что имел сказать.
   Помолчав некоторое время, полковник задал вопрос:
   — У кого-нибудь другого есть ключ от вашей квартиры? К примеру, у домработницы?
   — Что вы! — донельзя удивился математик. — Как же это можно? — Мысль о том, что, кроме него, владельца, кто-нибудь другой может располагать ключом от его жилища, выглядела столь несостоятельной и невероятной, что сознание отказывалось принять её, даже только как возможность. — Что вы говорите! — повторил он с усмешкой, хотя ему было вовсе не до смеха. — Моя домработница — простая и серьёзная женщина, в моральном отношении абсолютно безупречная. Она приходит убирать и стирать моё бельё два раза в неделю, но всегда во второй половине дня и всегда в моем присутствии. Пожалуйста, не поймите меня превратно! По отношению к ней я не испытываю ни малейшего сомнения, ибо за те пять лет, что она заботится о моем холостяцком хозяйстве, из дому не исчезло ни одной пуговицы. Но я в принципе не допускаю, чтобы кто-нибудь находился в моей квартире, когда меня нет дома. Таким образом я щажу своё доверие к людям. Сами представьте — вдруг у меня что-нибудь исчезнет — вор, скажем, заберётся в квартиру с помощью подобранного ключа. Уходя, он запрет за собой дверь, так что мне и в голову не придёт, кто у меня побывал, и я усомнюсь в человеке, который имеет доступ в мой дом, в человеке, которому я дал свой ключ. То есть начну подозревать (без всякого основания), лишать доверия, пятнать, хотя бы только в мыслях, человека совершенно невинного! К чему это! Почему я должен буду подозревать людей, которым вообще верю?.. В силу этих причин я никому не даю ключа и никого не допускаю в дом во время моего отсутствия. Не хочу подрывать своё доверие к людям… вы меня понимаете?
   Полковник следил за монологом, полуприкрыв глаза. Капитан Петров, сидя у окна, имел вид человека, который слышит какие-то дальние, чуть улавливаемые звуки, но в то же время думает о своём.
   Наступает пауза — Аввакуму кажется, что она продолжается чересчур долго, поскольку на телеэкране нет никакого движения. Репетиция кончилась, режиссёр выбрал момент, который следует заснять, и актёры замерли на своих местах, каждый в своём амплуа, и все вместе в глубине какого-то аквариума, где есть железная койка, стол, стулья и книжный шкаф. На этот маленький мирок неподвижно давят пласты устоявшейся тишины. В тишину заглядывает опаловый глаз — большая электрическая лампочка люстры.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДОПРОСА

   Перемен в мизансцене нет. На стуле, который несколько минут тому назад занимал доктор математических наук, сейчас сидит племянница инженера. Вокруг этого дешёвого стула, сколоченною из покрашенных в оранжевый цвет дощечек, все ещё присутствует атмосфера детского замешательства, слегка окутанного свинцовыми испарениями страха. Атмосфера какого-то кошмара, который, наверное, испытывает птица или зверь, чуя, что по собственной глупости или же из-за рокового стечения обстоятельств попали в местность, густо усеянную смертельными ловушками. Предметы задерживают вокруг себя переживания, которым они хотя бы на короткое время были свидетелями.
   Сейчас на этом грубом стуле сидит племянница инженера, а переживания, оставшиеся после Саввы Крыстанова, тают, как относимый ветром туман. Глаза её, все ещё влажные от скупо пролитых слез, смотрят озабоченно и любой ценой хотят казаться очень опечаленными. Аввакум улыбается ей сочувственно, может быть, даже ободряюще, ибо эти тёмные, блестящие зрачки отнюдь не привыкли к чрезмерной печали, которая отнюдь «не идёт» игриво-легкомысленному изгибу этого вздёрнутого носика, капризным ямочкам на щеках, полному и чувствительному ротику. Вот лицо, заставляющее вспоминать сады, в которых много солнца, фрукты, в которых много сладости, равнины, залитые изобильным полуденным светом. Он любит этот свет и не почему-либо иному, а просто потому, что света ему как раз всегда и не хватает, поэтому он и улыбается девушке так ободряюще. Точно так же он, наверное, улыбался бы и саду, в котором очень много роз, и бокалу, в котором рубиновым заревом искрится крепкое южное вино. Хотя именно такого вина он почти не пьёт.
   Девушка сидит на своём стуле и старательно оттягивает свою короткую, выше колен, юбку. В комнате холодно, на улице льёт дождь, полковник смотрит строго, хмуровато, как те классные руководители, которые никогда не бывают довольны поведением своих учеников. Молодой человек, очень стройный и одетый со вкусом, всецело поглощён созерцанием своих рук, хотя было бы куда более в порядке вещей, если бы он смотрел на неё. Сейчас она жалеет, что сняла пальто. Ну что стоило этому случиться, скажем, во время новогодних каникул, ей бы тогда не пришлось дрожать, как на экзамене перед комиссией, которая далеко не выглядит щедрой. Ах, какой вечер!
   — Чем страдал ваш дядя? — Полковник недружелюбно поглядывает на её колени, которые не может вполне прикрыть серая шерстяная юбка, и недовольно переводит взгляд на её лицо. — И какие лекарства принимал — вы должны знать, предполагаю, потому что в этом доме вы были ему самым близким человеком.
   Девушка пожимает плечами и молчит. С какой стати ей подтверждать, что она была у дяди самым близким человеком Она его племянница — это известно, — но разве племянница непременно должна быть самым близким человеком?
   — Скажите же, на что жаловался ваш дядя?
   «Что другое, кроме свиданий и чулок, заботит таких девчонок!» — Аввакум смеётся: можно побиться об заклад, что полковник думает именно о чулках и свиданиях — он смотрит девушке на ноги, но, пожалуй, больше интересуется чулками. «По сути дела, мне вовсе не до смеху!» — одёргивает себя Аввакум.
   — Он жаловался на сердце, — говорит девушка.
   — Ну и что? Глотал валерьянку?
   — Нет… Кардиозол…
   — Лично вы могли бы отличить кардиозол от какого-нибудь другого лекарства?
   Она некоторое время думает, затем говорит:
   — Обычно я читаю этикетки на пузырьках. Но знаю, что кардиозол бесцветен, как вода, прозрачен.
   — Когда вы сегодня последний раз входили в эту комнату?
   — Мне кажется, это было к трём часам пополудни.
   — Видели вы на столе пузырёк с кардиозолом?
   — Да.
   — Это тот пузырёк? — Полковник достаёт из портфеля лиловый пузырёк и показывает девушке.
   — Тот самый. Пауза.
   — А вы не припоминаете, сколько раз в день и в какие часы принимал ваш дядя свои капли?
   — Три раза в день. — Она кивает головой и выпаливает одним духом, как примерная ученица. — Утром в десять часов, а после полудня — в час и в пять.
   Пауза.
   — Чудесно, — говорит полковник. Лицо его выражает удовольствие. Очевидно, он забыл и про чулки и про свидания. — Кстати, как свой человек, постоянно проживающий в этом доме, вы, наверно, сможете припомнить, какие люди в последнее время посещали вашего дядю?
   — Конечно! — Она коротко рассмеялась. — Его коллега Савва Крыстанов — он заходит к нам почти каждый день к вечеру. Потом — лейтенант, который утром привозит бумаги и к вечеру их увозит. — Некоторое время она молчит, грустно улыбается. — И почтальон… Дядя каждый день получал почту.
   — Ещё кто?
   Девушка пожимает плечами. Она встречается взглядом с капитаном.
   — Больше никто. — И её щеки почему-то чуть краснеют.
   — Вы забыли домашних, — равнодушно напоминает ей капитан Петров.
   — Ах, да! — Она поводит плечами, складывает руки на коленях и подаётся вперёд. Её вязаная блузка, образовав складку, приоткрывает верхнюю овальную часть груди — кожа отливает молочно-белым опаловым блеском. — Ах, да… — повторяет она, — ну конечно же… Но нас только трое… или нет, четверо: тётя Танка — она уже с неделю уехала в деревню, её мать скончалась, и неизвестно, вернётся ли она. Мой жених — он приходит почти каждый день, иногда ужинает с нами. Вчера вечером они с дядей сыграли несколько партий в шахматы. Моя преподавательница музыки — она приходит три раза в неделю — с двух до четырех… И…
   — И вы, — подсказывает Петров. — Вами домашний круг замыкается, не так ли?
   Она молча кивает, не глядя на него.
   — Компания в самом деле не большая. — Полковник вздыхает, словно этот ничтожный круг близких его обидел, затронул его личное достоинство. — Последний вопрос, — говорит он. — Опишите мне по часам, как вы провели вторую половину дня.
   Это докучливо, мучительно, но разве можно не ответить? Ещё одно усилие, и — точка. С кошмаром будет покончено.
   — Вторую половину дня… — Она разглядывает карниз красного дерева над широким окном и спохватывается: шторы не опущены, чистая тьма ночи жмётся к стёклам. В первый раз шторы не опущены, не соблюдён заведённый порядок, поэтому ночь и жмётся к стёклам. В уголках её глаз скапливаются слезы, но эти люди не должны считать её девчонкой. — Вторую половину дня. — Она больше не смотрит на карниз. — В час я вернулась из консерватории. Дома никого постореннего не было. Мы с дядей обедали на кухне. В два пришла моя преподавательница, а в три, совершенно внезапно, мой жених. У него было свободное время, и он не знал, как его убить… Мы отправили его в гостиную, а сами продолжили урок. Но через полчаса прервали занятия, так как моей преподавательнице пора было спешить на дневной пловдивский поезд. Она преподаёт и в пловдивском Доме культуры железнодорожников. Каждую среду выезжает туда и после лекции возвращается ночным скорым. Дядя предложил вызвать такси, и она очень обрадовалась. В четыре часа такси прибыло, мы попрощались с дядей и вышли из дому.
   — Одну минутку, — перебивает её полковник. — Вы не помните, кто из вас вышел последним?
   — Я и моя преподавательница, мы вышли последними. С дядей простились на пороге кабинета, не входя внутрь, он ведь никого к себе не впускал в пальто.
   Мы проводили мою учительницу до перрона и подождали отхода поезда, чтобы помахать ей на прощание рукой. Наши отношения с этой женщиной особенные, я бы сказала — фамильярные, потому что дядя собирался на ней жениться. Но, как видно, он ждал, чтобы сперва мы поженились… Потом мы пошли в кино — в кинотеатр, что рядом с вокзалом, — и там смотрели «Ночи Кабирии»… А из кино вернулись прямо сюда…
   Пауза. И снова эти неподвижные, грузные пласты тишины над предметами. На экране никакого движения. Аввакум знает, что диалог с невестой кончился.
 
   Последний свидетель, которого предстоит допросить сегодня вечером, это Леонид Бошнаков, дирижёр эстрадного оркестра Музыкальной дирекции. Он входит в комнату немного хмурый, недовольный и даже сердитый. Голова его немного наклонена к левому плечу, как будто он прислушивается к первой скрипке, рядом с саксофоном, и готов в любой момент раздражённо топнуть ногой по доскам эстрады: «Да живее ты, живее! Ударяй смычком по струнам, не тяни! Чтобы искры летели!» Но в сущности он не очень сердится — первая скрипка знает своё дело; вспыхнут синкопы, задрыгают, как ужаленные, дробные такты, и со струн потечёт не просто огонь, а лава — того и гляди зашатаются стены зала и провалится потолок. Это вам не «Колыбельная песня», а танец на раскалённой добела площадке! Дирижёр, разумеется, должен требовать ещё и ещё, сжимать сердца в своих ладонях, иначе нельзя!
   Он не снисходит до того, чтобы усесться на такой бросовый стул, и поглядывает на него с презрением. «Что они воображают — что запугают меня?» И он стоит, уперев палец в правую верхнюю пуговицу чёрного жилета. Высказывает мнение, что в такой печальный вечер их беседа с «малышкой» была по меньшей мере неуместна. Вот он бы мог, если товарищи найдут это необходимым, составить им компанию хоть до утра, но у «малышки» не такие нервы. Она не помнит себя от жалости, поскольку дядя был единственным близким человеком, и в таком душевном состоянии…
   Что он думает об учительнице музыки? О чем тут спрашивать! Он всю свою жизнь будет сожалеть о том, что судьба воспрепятствовала ему породниться с ней. Сколько огня есть ещё в этой женщине! Сорокалетние женщины все ещё шлягеры. Разумеется, не последние новинки, но… Инженер? Увяз по уши. Для его пятидесяти лет она была конфетка. Да, они очень любили друг друга, просто картинка, но жалко вот… Позвольте, чтоб тебя отравили, как последнего дурака!
   Видел ли он этот пузырёк на столе? Не помнит. На столе всегда стояло множество различных пузырьков, и был ли среди них именно этот… кто знает, нельзя утверждать. Нужно быть совершенно уверенным в себе, когда говоришь «да».
   Эта булавка для галстука? Mama mia! Да ведь это же реликвия того маньяка, математика! Как она сюда попала, скажите на милость!
   — Ну да, речь идёт о Савве Крыстанове, разумеется, о нашем досточтимом друге дома. Почему у меня к нему такое ироничное отношение? Простите, я не терплю ничего фальшивого — ни фальшивых тонов в музыке, ни фальшивых людей в жизни. «Прошу вас, извините, не будете ли вы столь любезны, ах, подождите, позвольте зажечь вам сигарету…» Тьфу! А на самом деле — скрытный донельзя, ловкач! Лиса с душой шакала в овечьей шкуре. Как он волочился за учительницей, хитрец! Мелким бесом рассыпался, как же! Но она на него ноль внимания, недаром настоящие женщины не любят таких: «Ах, будьте добры, извините!» Как попала сюда эта штуковина? Странно! Этого скрягу нельзя назвать рассеянным. Однажды у него оторвалась пуговица от пиджака, было это несколько месяцев тому назад, мы играли в бридж в холле. Так он обратился к дамам: «Разрешите? Это не будет вас шокировать?» И представьте себе, стал ползать по ковру, заглядывать под кресла, будто пуговица была чистого золота!.. И чтоб он потерял свою булавку? Случайно? Ах, пожалуйста, не заставляйте меня смеяться, у меня сейчас не такое настроение!.. Что я хочу этим сказать? Ничего определённого… Мне нужно сперва подумать, отделаться от своего дурного настроения, поужинать хотя бы, а уж тогда!.. Вы, в сущности, не даёте себе отчёта, что уже давно пора ужинать. Давным-давно, можно сказать! Порядочные люди садятся за стол не позже девяти часов вечера, а сейчас — вы только взгляните на часы — на носу уже одиннадцать!
 
   Последний из «домашних» допрошен. Полковник поднимает трубку радиотелефона:
   — Есть у вас какие-нибудь предложения, Захов?
   В присутствии капитана Петрова он всегда говорит с ним на «вы».
   — Пока никаких! — Аввакум пожимает плечами. И, так как на усталом лице полковника появляется разочарованное выражение (приходишь получить кругленькую сумму, и вдруг тебе отказывают), добавляет: — Может быть, не мешало бы подробно ознакомиться с биографиями свидетелей, получить ясное представление о секретной службе инженера, установить кое за кем слежку…
   — Вы напоминаете мне, что вода мокрая, а трава — зелёная, — хмуро буркает полковник.
   — В этом изменчивом мире существуют, между прочим, и некоторые вечные истины, — со сдержанной улыбкой замечает Аввакум.
   Люди ушли, и теперь предметы в комнате покойного выглядят безутешно одинокими. Затем экран внезапно, словно выключенная электрическая лампочка, темнеет, громкоговоритель превращается в безжизненную металлическую коробку, и старый барочный дом как бы погружается в небытие.

ТЁМНАЯ, ХОЛОДНАЯ НОЧЬ

   Аввакум выехал на бульвар Заимова, чуть касаясь ногой педали газа. Автоматические «дворники», поскрипывая по стеклу, медленно двигались налево и направо, без особенного усердия открывая взору дорог у, покрытую лениво убегающей вперёд липкой и мокрой тьмой. Затем он проехал под железнодорожным мостом, и, пока он ехал под бетонными сводами, над головой у него прогрохотал, энергично пыхтя, старенький маневровый паровоз. В последнее время Аввакум во сне частенько ездил куда-то в каком-то безлюдном вагоне длинного поезда, тащившегося лениво, часто останавливаясь на неизвестных разъездах, где единственно реальным было солнце, где все утопало в ленивой тишине, оцвеченной серебром солнечных капель, искрившихся на шпалах, на гальке, от которой несло жаром, как из печи, и которая пахла выветрившимся машинным маслом… О эти неизвестные разъезды, забытые среди равнины, погруженные в летний сон; эти сонливые тополя с жухлой листвой, примирившиеся и бесконечно одинокие… И единственный шум — пульс жизни: шипение просачивающегося сквозь вентили пара, спокойное дыхание машины, которая терпеливо и мудро ждёт, чтобы взмахнули флажком, и тогда она потащит вереницу вагонов, позвонков длинного костяка, прицепленного к ней и составляющего смысл её жизни, быть может, к другому неизвестному разъезду среди беспредельной, тихой, посеребрённой солнцем равнины.
   За последнее время он часто добирался в своих снах до таких вот уединённых, несуществующих разъездов, часто путешествовал в безлюдных вагонах, открытых вагонах, среди безлюдных светлых равнин. Сидит в тормозной будке, свесив со ступенек ноги, паровоз пыхтит где-то далеко впереди, а земля походит на выскальзывающую из-под рельсов мозаику, составленную из бесформенных пятен.
   …Он оставляет мост через Искыр за спиной и правой ногой «выжимает» газ. Ещё и ещё. Стена мрака мгновенно отступает назад. Автоматические «дворники» мечутся, как ужаленные, ночь стучит в стекла невидимыми пальцами, которым нет числа. Восемьдесят, девяносто… Аввакум летит сквозь хаос золотых галактик, среди звёзд, которые непрерывно вспыхивают и гаснут. Ночь, дождливая ночь.
   Спящее село, закрытые окна, за которыми царит сон, дома, присевшие вдоль шоссе, словно бесприютные прохожие, задремавшие от усталости. И лишь на площади бессонный фонарь — страж, который охраняет сонный покой и в котором никто не нуждается.
   Девяносто. Стрелка спидометра чуть заметно дрожит в зеленом астральном свете. Аввакум резко отдёргивает ногу, и стрелка так же резко возвращается по знакомой дороге цифр налево, к спокойному благоразумию. «Дворники» переводят дух. Стена мрака встаёт на своё место — до неё камнем добросишь. Тишина.
   Вот и фонтан-памятник по дороге на Витиню. Аввакум выходит из машины и тотчас ощущает лицом дождь. Ощущает и влажный холод, заползающий в рукава плаща, за воротник, ощущает мокрый, красный под габаритами, настил шоссе и свои ноги, занемевшие от долгого сидения. Поворачивается спиной к тихому, насыщенному влагой ветру, зажигает сигарету, пряча её в горсти от мелких капелек дождя. Справа — горные склоны, ёжащиеся под лохмотьями обнажённых кустов, над ними — вершины, хребет гор, мир равнодушный и вечный, мир молчания и безучастия, покоящийся на скатах, холмах и в падях между ними.
   Вот он, фонтан-памятник, к которому он некогда приезжал с Ириной. Он помнит её белое платье и, если закроет глаза, снова увидит её. Сколько лёг прошло с тех пор? Лучше не закрывать глаза, не то в белом платье предстанет образ смерти — белый скелет с пустыми глазницами… Сентиментальная история в его личном деле, история, которую помнят многие предметы Проклятая способность предметов все помнить! Как их много, этих предметов, всюду — в городах, на улицах, на дорогах, поэтому лучше бы не видеть их, лучше подрёмывать в кресле у камина и разъезжать в поезде, составленном из безлюдных вагонов, открытых вагонов F, растянувшихся цепью по равнине, ослепшей от света.
   Таких равнин нет, а есть мокрый каменный настил, что кажется окровавленным под габаритами его машины. Есть уравнение, которое необходимо решить, есть дом, построенный в стиле позднего барокко, который ждёт его. Тёмная, холодная ночь! Ты так близка мне, мы созданы друг для друга, будь же благословенна!
 
   Полночь приближалась. Перед домом медленно прохаживался взад и вперёд милиционер. За парадным ходом, в небольшой передней, откуда начиналась чёрная лестница, дежурили два младших сержанта.
   Аввакум вошёл в дом через чёрный ход. Спирали узкой лестницы привели его к высокой и тоже узкой двери с облупившейся, когда-то оранжевой краской. Здесь было сумрачно, в воздухе стоял затхлый запах пыли, под тускло мерцающей лампочкой висели потемневшие клочья паутины. Замок был старого образца, с двойной скважиной, и для того, чтобы отпереть его, Аввакуму пришлось воспользоваться своим универсальным ключом для сейфов.
   Бледный луч электрического фонарика лизнул потолок, с которого спускалась трубчатая люстра в виде якоря. Лампочки были выверчены, исчезли и диски рефлекторов. Сунув в карман платок, через который он притрагивался к дверной ручке, Аввакум направил луч фонарика вниз, обвёл им комнату. Помещение было пустым, лишь один выпотрошенный венский стул стоял под прямоугольной рамкой единственного окошка. Этот инвалид напоминал нищих былых времён, калек первой мировой войны, приткнувшихся к стене на каком-нибудь уединённом перекрёстке, забытых и никому не нужных Напротив двери, через которую вошёл Аввакум, виднелась другая оранжевая дверь пошире — она вела, разумеется, в канцелярию олимпийской секции. Окошко — стоя на пороге, Аввакум ещё раз окинул его взглядом — выходило на улицу, от которой дом отделяла резная железная ограда, и находилось, вероятно, мег-ров на пять правее парадного хода.
   Подсобное по отношению к парадному залу помещение, явно необитаемое, как сказал несколько часов тому назад предполагаемый виновник убийства на чердаке, не вызывало у Аввакума особенного интереса. Но так или иначе оно входило в список «скобок», которые предстояло «раскрыть» в первую очередь.
   «Скобками» были физические следы на предметах, язык, на котором предметы поверяли ему свои тайны. Иероглифические письмена, которые выводили на дороги к невидимым мирам.
   Стул, чьё войлочное сиденье было давно выпотрошено, — явно калека, с давних пор лишённый возможности служить кому бы то ни было. А вот окно, выходящее на улицу, кто-нибудь мог бы использовать для того, чтобы наблюдать за парадным ходом, следить, кто входит и выходит из дому и кто проходит по прилегающему или противоположному тротуару. Окно, хотя и немытое много лет, с паутиной на раме, все же могло кому-нибудь служить. В сущности, оно было единственным объектом в этой заброшенной комнате, который заслуживал некоторого внимания. И в самом деле, из окна должен открываться какой-то обзор, это совершенно очевидно: в конце концов из любого окна должен открываться какой-то обзор. Но предлагать (нечто предметное) — это одно, а принимать — это уже совсем другое, не так ли? Для того, чтобы принять что-либо, должен существовать двусторонний контакт, осуществить какое-то движение, одолеть какое-то расстояние. А когда человек одолевает какое-либо расстояние (чтобы воспользоваться предложенным), он непременно оставляет следы за собой (или вокруг себя), он непременно разговаривает с одним или несколькими предметами, ибо делающий предложение не существует вне пространства, вне определённой обстановки, с которой принимающий предложение не имел бы какого-нибудь, пусть минимального, контакта.
   В данном случае использование обзора могло быть осуществлено исключительно путём преодоления расстояния между окном и обеими дверьми. Впрочем, это можно было установить немедленно, поскольку деревянный пол нежилой комнаты не подметался уже много месяцев, если не лет.
   Опустившись на колени у самого порога, Аввакум повернул направо подвижное выпуклое стекло своего фонарика, чтобы освещаемое пространство оказалось в фокусе, и направил пучок света на пол. И в тот миг, когда луч упал на потемневшие доски, когда запылённые половицы показали ему часть своего обветшалого лица, — в тот миг страшная перегруженность, непроницаемым туманом наслоившаяся в его душе, рассеялась, исчезла, растаяла, словно пронизанная некоей молнией, собравшей в себе все атмосферное электричество. В сущности, это магическое действие оказал простой след башмака, самым бесхитростным манером оставившего на пыльном полу отпечаток подошвы. Так вдруг вырвавшийся из глубокого ущелья буйный ветер рвёт на клочки и рассеивает туман. И солнце, весёлое солнце освещает охотника, одурманенного туманом, который спутывал его шаги, манил ко сну у неостывшего очага, обещал рюмку коньяку и часы сладкого ничегонеделания в кресле-качалке… Аввакум стоит на коленях у порога, и свет его фонарика обшаривает пол. Он открывает жизнь в этой обстановке, как охотник открывает в какой-нибудь местности дичь — по утоптанной там и сям траве, по откушенным веткам, по коре молодых деревьев, на которой остались видимые следы зубов голодного зверя.
   Мозаика следов между дверью и окном. Та дверь, которая ведёт в зал, в помещение олимпийской секции, удалена от потока следов, между нею и следами лежит чистое пространство, гладкий слой пыли, на котором ровно ничего не заметно. Это показывает, что дверь давно не открывалась, что никто не проходил по диагонали, связывающей дверь с окном. Тот, кто пользовался обзором, который предоставляет окно, не проходил через помещение олимпийского комитета. Об этом говорит чистое пространство между потоком следов и дверью, и Аввакум ему верит, ибо предметы всегда искренни, хотя зачастую и участвуют помимо своей воли в фальшивой игре людей.
   Два предположения не терпят никаких оговорок и сомнений, несмотря на то, что освещение неравномерно и весьма скудно. Во-первых, следы оставлены одним человеком: их контуры одинаковы, размер один и тот же. Нет других следов с другими контурами и другого размера.