Мы переглянулись. Не знаю, что ты думала тогда, а я думал, что помочь не могу ничем, остается сидеть смирно и надеяться на летчика.
   И когда машина стала снижаться, я так и понял: вынужденная посадка. Но вдруг наступила ватная тишина. Оказывается, Гена, втянув крылья, с ходу ввел машину в ангар. И, как он нашел вход, я даже не заметил…
   А еще через три минуты мы оказались в пустоватой комнате с обыкновенными — не каучуковыми — стенами, и Гена, поглядывая на нас с торжеством, поинтересовался снисходительно:
   — Ну, как вам понравилась наша Поэзия?
   Ты выглядела совсем измученной, по-моему тебя укачало, но ты нашла силы, чтобы ответить:
   — Шумноватая Поэзия. Ни ритма, ни рифмы, барабанный стиль. Но о ритмах дискутировать будем после. Я хотела бы помыться с дороги. Есть у вас душ или вы купаетесь в кипящем озере? В таком случае, не глушите мотор, я хочу слетать туда перед ужином.
   Гена заулыбался, оценив твое мужество.
   — Купание в лучшем виде, — заверил он. — Вот дверь в бассейн, по утрам прыгайте из кровати. И насчет ужина в грязь лицом не ударим.
   И он исчез, кинув в дверях:
   — Жена у тебя молодец! В самый раз для переднего края…
   Он был восхищен тобой, а я восхищался всю дорогу.
   И, когда он ушел, я набрал воздуху в грудь, словно нырять собрался, и выпалил, зажмурившись:
   — Кажется, нас тут принимают за молодоженов, Муза. Может, не стоит разуверять, разочаровывать товарищей…
   Лицо твое стало серьезным и внимательным.
   — Яр, это недозволенный прием, — сказала ты. — Я устала сейчас и не способна спорить. Но все же, мне кажется, не стоит жениться только для удовольствия товарищей. Главное ты упускаешь.
   — Главное — это “люблю”, — сказал я.
   Все время я ловлю себя на том, Муза, что рассказываю события, тебе известные. Видимо, в пустой комнате человек становится многословным. И твой двойник на экране не одергивает меня — смотрит за занавеску и улыбается одобрительно. И потом, я пишу не только для тебя. Я сам хочу осмыслить, что произошло у нас: почему ты полюбила меня и почему разлюбила потом?
   За что полюбила, мне кажется, я понимаю. Ты полюбила меня за космос, за то, что я привел тебя в страну молчаливых звезд и гремящих извержений, на сцену космического размаха, где строятся подмостки размером с планету, в страну сильных переживаний, где можно испугаться и победить свой страх. Меня полюбила ты за звездную бесконечность, за страх и победу над страхом; за мудрую голову Лохи и наивную браваду Гены ты полюбила меня. Но ведь это все осталось: и Гена, и Лоха, и космос.
   Нас было шестеро на станции Олимп, шесть человек на пространстве, где могли бы разместиться четыре Магадана. Конечно, через неделю мы знали, кто чем дышит, кто чем интересуется и что думает, когда молчит стиснув зубы, и что скажет, когда раскроет рот.
   Мы узнали, что Гена, юный летчик, “ищет себя”, что он уже сменил десяток специальностей и побывал на десятке планет. Узнали, что он хочет быть и летчиком и поэтом, если не лучшим поэтом Поэзии, то хотя бы первым по времени. И в первый же вечер выслушали стихи:
 
Богатыри былинные,
Машинного размаха мы.
Мы в космосе целинные
Планеты перепахиваем.
 
   И, конечно же, мы знали, что Гена влюбился в тебя в тот же вечер и начал писать поэму в двенадцати песнях о Музе, вдохновительнице Поэзии. Сколько каламбуров насчет своего имени ты слышала в жизни?
   Мы знали, что старшего оператора Хозе, черноволосого красавца с сатанинским профилем, разлюбила невеста в Аргентине, поэтому он склонен на все человечество взирать с недоверием; что он высмеивает увлечение Гены, а сам увлекается историей, всех уверяет, что наши предки были честнее, героичнее, во всех отношениях лучше нас: сильнее любили, откровенно ненавидели.
   И мы знали также, что, забыв невесту-изменницу, Хозе тоже влюбился в тебя, отчего пострадал Гена — его стихи и мечты высмеивались еще беспощаднее.
   Быть может, и Дитмар влюбился бы в тебя — старший геолог, требовательный начальник, такой суровый, немногословный и точный. Но рядом с Дитмаром была жена — моложавая болтушка Кира. И от Киры уже через час после приезда мы узнали, что у них с Дитмаром пятеро детей: два мальчика на Марсе, две девочки на Венере, старшая дочь замужем на дне Тихого океана; что затаенная мечта Киры — собрать свое семейство воедино, но дети уже большие, не хотят покидать своих товарищей в интернатах, а Дитмар любит дикую природу, в городах ему тесновато и душно. Странный парадокс жизни: любит дикую природу — и все силы кладет, чтобы в дебрях возникли города.
   Вот и весь наш Магадан, весь наш мир: товарищи, соперники, друзья, противники, советчики, учителя, рассказчики, слушатели, соседи и гости. И, когда мы сыграли свадьбу с тобой, кто был в гостях у нас? Дитмар с Кирой, Хозе и Гена.
   Всего четверо гостей. Зато как они старались, чтобы свадьба вышла на славу! Целый месяц шла суматоха. Кира шила себе и тебе платья, летала на спутник за какими-то редкими консервами, за сухими тортами и семенами цветов. У нее-то самой свадьбы не было. Мрачноватый Дитмар сказал тогда: “Мы с тобой будем жить вдвоем, и никого это не касается”. И Кира теперь жалела, что не отметила праздником самый важный шаг своей жизни, тебя остерегала от ошибки.
   А Гена срочно переписывал четвертую песнь поэмы о Музе. И Хозе, посмеиваясь, все же втайне выращивал для тебя в гараже редиску — деликатес, невиданный на Поэзии.
   Ты помнишь праздничный стол? Сто двадцать тарелок. Не только съесть — перепробовать нельзя было всего. Напитки: яблочный, вишневый, молочный, шоколадный… даже перебродивший виноградный сок, которым в старину дурманили голову наши предки. Дитмар произнес речь официальную, Гена — восторженную, Хозе — ироническую, Кира просто всплакнула. Потом все пили горьковатый сок, звеня бокалами, в голове стало дымчато, в груди тепло. И Гена вытащил свою поэму с виньетками, а Хозе театрально стал на колени, умоляя не читать, но сам звучным басом затянул песню, тем же Геной сочиненную, гимн переднего края:
 
Люди творят на переднем краю,
Там, где поют и планеты куют.
Эй, шоферы, везите горы,
Вы, маляры, красьте бугры!
Ты, машинист, выравнивай страны,
Рой котлованы под океаны!
Ты, садовод, сажай леса!
Ты, истопник, грей полюса!
Молотобоец, бей сплеча,
Куй планету, пока горяча!
 
   Пели хором, кричали, кто петь не умел. Сама невеста, забыв, что ей полагается сидеть грустно-задумчивой, кричала, дирижировала, размахивала воображаемым молотом. Очень изящный был молотобоец в белых кружевах.
   Даже Дитмар заулыбался, желая внести вклад в радость, вытащил радиограмму, помахал над столом:
   — Приятное сообщение, товарищи. Утвержден окончательный проект Олимпа. Высота тридцать три километра. Мы будем выкладывать самую высокую гору в солнечной системе.
   И все заахали, заговорили разом.
   — Тридцать три километра?
   — Самая высокая? На астероидах не выше?
   — Там вообще не поймешь, что считать горой.
   — Но он высунется в стратосферу, наш Олимп. Там дышать нельзя будет.
   — Нет, это великолепно! — восхищался Гена. Космический Олимп в венце облаков под звездным небом. Гигантская статуя Пегаса на самой вершине. На нее садятся увенчанные лаврами…
   — … плешивые старики и толстые бабы, — подсказал Хозе.
   — Плешивых и толстых не будет на Поэзии. Все будут молодые или идеально омоложенные.
   — Кроме Пегаса, нужна пропасть, — не унимался Хозе. — Как в древней Спарте. Чтобы неудавшихся поэтов сбрасывать тут же в пропасть. И на дне ее — памятник неизвестному поэту. Гена, друг, у тебя есть шансы первым занять там место.
   — Смейся, смейся! Я уверен, что ты и сам начнешь писать стихи, прожив на Поэзии лет пять.
   — Я не проживу тут пять лет. Моя муза — Клио. Как только сложат горы здесь, переберусь на Историю. Вот где будет настоящая жизнь, заповедник геройства! Долина Рыцарей, океан Моряков, страна Подпольщиков, материк Красной Армии! Прошлое не возродишь, но хотя бы подражать будут двадцатому героическому веку. Дитмар, поедем на Историю?
   — Нет уж, мы с Кирой наездились. Построим Олимп и двинем на старые планеты. Куда-нибудь на Венеру. Поживем там на покое до омоложения.
   — Врет, врет! — закричала Кира. — Всю жизнь обещает, а сам тянется все дальше и дальше… — И, обняв тебя, зашептала: — Милая, не верьте мужчинам, у них космический запой, они влюблены в даль, в неизвестность и бесконечность. Для них чем страшнее, тем лучше. Вы девушка с волей, с характером. Придерживайте Яра, пока он вас слушает… Пускайте корни на Поэзии и оставайтесь тут. А то будете, как я, метаться по Вселенной — от мужа к детям, от детей к мужу.
   И позже, когда раскрасневшиеся гости оставили нас, ты обвила мою шею и сказала, улыбаясь:
   — Крепко я держу тебя, Яр? Будешь слушаться?
   — Приятный человек Кира. И все они чудесные здесь, правда? — сказал я.
   Я сказал так потому, что чувствовал себя ответственным. Я привез тебя сюда, на край света, и отвечал за все на переднем крае: за смерчи и вулканы, за стихи Гены и за мрачность Хозе.
   — Они милейшие. Однолучевые только, — сказала ты.
   Муза, дорогая, а как же мы на переднем крае можем не быть однолучевыми? У вас там, на Земле, четырехчасовой рабочий день. В полдень вы бежите к морю, ныряете с аквалангом, потом в драматический кружок, потом в телеуниверситет. А наши моря еще витают в атмосфере, крутятся горячими смерчами. Кто будет играть на сцене, кто будет зрителем в городе Олимп-второй, где проживает шесть человек? Мы варимся в собственном соку. Если из шести один пишет посредственные стихи, все шестеро будут их обсуждать. Самое интересное, самое увлекательное, самое необыкновенное тут — работа. И как же необыкновенно работали обыкновенные люди переднего края!
   Я помню свой первый вылет… через день после приезда. Я сказал, что мне, как наладчику, нужно посмотреть кибы в работе. Мы вылетели втроем: Гена, Хозе и я. В двухместном самолете было тесновато троим. Я сидел сзади, скрючившись, упираясь коленками в кресло Хозе. Так и не мог вздохнуть полной грудью до возвращения.
   Как только распахнулись ворота ангара, самолет ворвался в воющую мглу. Вокруг грохотало, свистело, ревело, кружились серые, бурые и светящиеся от электрических разрядов смерчи. Самолет швыряло, как лодочку на волнах. Стало жутковато. И впоследствии всегда мне было жутковато в первую минуту. Уж очень велика была разница между нашей станцией-скорлупкой и этим беспокойным, неуютным миром.
   Но юное лицо Гены было только внимательным, не беспокойным. В сарабанде вихрей он не терял равновесия, уверенно пробивал тучи, дождевые и пылевые. И я, глядя на него, взял себя в руки, стал рассматривать нагромождения скал за фонарем и на экране. На экране даже удобнее было рассматривать, потому что скалы подцвечивались там условными тонами — ярко-красными, голубыми, желтыми…
   — Каменоломня, — заметил Хозе через некоторое время.
   Я увидел вздыбленную гряду. Здесь плита налезла на плиту, образовала ступень в полтора километра высотой, некоторое подобие Крымских гор, нависших над Черным морем. Правда, моря еще не было у их подножия.
   — Здесь океан будет, островная гряда ни к чему. Помеха теплым течениям. Вот мы и срезаем ее под корень, — пояснил Хозе.
   Самолет между тем вился над грядой, описывая круги. То взмывал к синему небу, то опускался к пестрым, разбитым трещинами утесам.
   — Что ты мудришь? — крикнул Гена. — Давай с края, по порядку.
   Хозе серьезно кивнул. В воздухе он не насмешничал. Тут они были равны: командир самолета и командир киб.
   Хозе надел на руки медные браслеты с колечками для каждого пальца и вытянул кисти рук, словно собирался играть на рояле. Его движение тотчас передалось кибампилам, они оторвались от брюха самолета и спикировали. На экране я увидел два треугольника — синий и красный. Напряженно глядя перед собой, Хозе чуть пошевеливал пальцами. Он мысленно управлял кибами, каждой в отдельности. Мчались, обгоняя самолет, усиленные биотоки, и кибы послушно поворачивали вверх или вниз, вправо или влево.
   — Резать! — сказал Хозе отрывисто.
   Это он голосом подал команду пилам. Кибы вонзились в грунт — одна у подножия, другая на плоскогорье. Я затаил дыхание. И на Земле я видел, как пилят скалы, как взрывом поднимают горы. Но тут резали не горы, а поле тяготения, уничтожали притяжение.
   И вот на моих глазах край гряды начал отслаиваться, зазмеилась трещина, разделяя плоскогорье, крайняя гора приподнялась, как будто под ней вздулся пузырь… и вдруг, потеряв вес окончательно, с грохотом оторвалась от подножия.
   — Хороший кус, кубика на четыре потянет, — заметил Гена с удовлетворением. Кубиком он называл кубический километр, три тысячи миллиардов тонн.
   — Домой! — скомандовал Хозе, резко сжимая кулаки.
   Кибы, отпилившие гору, отвернули обе сразу и исчезли с экрана, улетели в ангар по записанному пути.
   Гора между тем поднималась вверх на раздувающемся пузыре, стряхивая торчащие утесы. И мы поднимались рядом с горой, на уровне огненно-красной подошвы, чуть в стороне, чтобы утесы не задели нас. Все быстрее и быстрее. Гора продавила облака, высунулась над белыми клубами, выдвинулась в синее небо. Сколько раз впоследствии видел я взлетающие горы — и по сей день удивляюсь этому противоестественному зрелищу.
   — Не упустишь? — спросил Гена.
   — Осы пошли, — откликнулся Хозе.
   Десятью пальцами он коснулся клавиш, и на экране зажглись десять точек, все разного цвета — голубая, белая, синяя, желтая, алая, вишневая, и так далее. Это стартовали кибы-осы, маленькие ракеты с атомными зажигалками. Уже через минуту все они сидели на горе, каждая на своем месте: красная — на левом краю, фиолетовая — на правом, голубая — наверху, желтая — у подошвы. Конечно, только на экране можно было видеть цветные точки, облепившие черный массив горы.
   Муза, ты бы посмотрела на Хозе в эту минуту! Он был сосредоточен, серьезен и исполнен вдохновения, он напоминал пианиста-виртуоза. Все десять пальцев лежали у него на клавишах, но, не глядя на руки, вперив глаза в экран, он наигрывал беззвучную мелодию, то нажимал с силой, то постукивал, пробегал гаммой, брал аккорды… и послушные кибы отвечали ослепительными вспышками — долгими и короткими, одиночными и групповыми. И гора подавалась вверх и вбок, подпрыгивала, словно на невидимой ракетке. Хозе забавлялся с ней, как спортсмен с теннисным мячиком. Ниже, ниже, ниже… Падает? Нет, подхватил. Толчок! Прыжок вверх. И опять скольжение.
   — Олимп, — предупредил Гена.
   Заглядевшись на экран, я не заметил, как над облаками вырос мрачный конус, груда утесов, накиданных титанами. Теперь-то я знал, что титаны — это Гена и Хозе.
   — Переверни-ка! — сказал Гена.
   Хозе нажал две крайние клавиши мизинцем и безымянным. Гора закружилась, словно колесо. Так, кувыркаясь, она катилась по небу к Олимпу. Хозе, наклонившись к экрану, напряженно скрючил пальцы. Цветные огоньки кружились всё быстрее, свиваясь в нитки, в обручи, как при танце с лентами. Теперь осы, впившиеся в гору, крутились вместе с ней, клавиши меняли смысл, назначение, а виртуоз Хозе продолжал свою игру на переменной клавиатуре. Голубая — толчок вниз, голубая спустя секунду — толчок вперед, красная — вправо, красная — влево. Медленнее, медленнее… еще чуть…
   И вот, подняв тучу пыли, летящая гора тяжко села на склон Олимпа.
   — Там родилась, — сказал Гена, довольно улыбаясь.
   Хозе в изнеможении откинулся на кресло, полузакрыв глаза.
   А я с завистью глядел на его гибкие пальцы. Вот это мастерство! Сколько лет нужно, чтобы так научиться играть в кошки-мышки с долями секунд и миллиардами тонн… Сумею ли я когда-нибудь перенять такое мастерство? Не нужен ли особый талант?
   Будь я девушкой, Муза, я бы не выходил замуж, не посмотрев любимого на работе. Пусть он будет посредственный танцор и собеседник, средний поэт, как Гена, или доморощенный философ, вроде Хозе… но ты бы посмотрела, как он жонглирует горами! Человек, Муза, ценится не по среднему своему уровню, а по высшему достижению. Если спортсмен раз в жизни, единственный раз, прыгнет на десять метров, то только за этот прыжок его имя внесут в золотую книгу рекордов. И если ученый сделает тысячу ошибок, но одно важное открытие, люди, забыв ошибки, за это единственное открытие поставят ему памятник.
   Впрочем, у вас, у девушек, бывает особый, косой, я бы сказал, подход к человеку. Сестра мне сказала как-то: “Не надо гениального. Пусть будет любящий и заботливый, пусть будет хороший муж”. А ты, Муза, такого же мнения? Ты могла бы любить ласкового и бездарного, любящего и слабодушного? Могла бы?
   Где-то тут, думается, началось у нас непонимание.
   Людей Поэзии мы видели разными глазами. Я имел дело с титанами, жонглирующими горами, а к тебе приходили усталые, отдыха желающие заурядные любители стихов и пения. Я с предельным напряжением сил старался догнать виртуозов, а ты выполняла обязанности чертежницы и обучала любителей азам искусства. Работать вполсилы скучно, скучно делать то, что ты давно умеешь. Я понял это много позже, когда научился класть горы почти как Хозе. А тебе стало скучно почти сразу. И однажды я услышал:
   — Хочу домой, на Колыму… Хочу в город. Хочу говор толпы, много-много людей, совсем незнакомых. Хочу хоровод ранцев в вечернем воздухе, похожий на танец поденок. Хочу фойе в концертом зале, хождение по кругу, гул голосов. Хочу обнять маму и сестру, покачать на руках малыша племянника.
   Хочу море, золотой пляж в бухте Нагаева. Пальцы в горячем песке, солнечные лучи на спине. Хочу синеву, украшенную белыми барашками, рокот камешков, уносимых волной. Хочу нырнуть в зеленую прохладу, надев пучеглазую маску, проплыть, лавируя, между скал, поймать за ногу кусачего краба.
   Хочу поле… и чтобы пахло медом и полынью… и пусть будут золотые брызги лютиков, и ласточки, купающиеся в небе, и кудрявый лес на горизонте, и сухой скрежет кузнечиков, и русые волны от ветра на ниве.
   Ничего этого не было у нас на Поэзии: только горячие скалы и клубы пара. Не планета — парная баня.
   А в пару — герметический кокон и в нем шесть человек.
   Какие есть, какие собрались. И еще в коконе телеширма, трехсторонний экран и к нему фильмы: цветы, но без запаха, поле, но без истомы.
   Хочу домой, на Колыму.
   Впрочем, нет. “Хочу” я услышал позже, когда мы прожили почти год на Поэзии, после дня большой беды.
   Ты хорошо помнишь этот день. Обычное утро, купание в тесном бассейне, вкус кисловатой местной воды на губах. Завтрак. Хлопотливая Кира в белом переднике. Гена у радио — ловит земные известия. Хозе развивает свою любимую тему:
   — Нет, как хотите, человечество мельчает. Героизм остался во втором тысячелетии. Мы сильнее как инженеры, а как люди слабее. Научились перебрасывать горы, а жертвовать жизнью разучились. Вечером вчера я читал про последнюю войну с фашистами. Вот люди были: грудью ложились на пулемет, на таран шли. Знаете, что такое таран? У летчика снаряды кончились, тогда он бросает свой самолет на врага… взрывается вместе с ним.
   — Войны давно забыты, к счастью, — говорит Дитмар. — У нас нет нужды жертвовать.
   — А была бы нужда, все равно не решились бы.
   — Решились бы, — уверяет Гена.
   — Нет. Духу не хватило бы.
   И тут стол вздрогнул, как будто грузокиба прошла за окном. Я так и подумал о грузокибе, не сообразив, что на Поэзии нет ни одной.
   А Дитмар догадался сразу.
   — Олимп садится! — крикнул он. — Перегрузили!
   Мы все вскочили как на пружинах. Сколько разговоров было в последние дни — не перегружен ли Олимп? И запрос присылали, и комиссия приезжала. Но что комиссия? Еще не строили гор такой высоты, еще никто в истории не формовал планет, не совсем ясно было, как пройдет процесс затвердевания.
   Уже держа шлем в руках, Дитмар распоряжался отрывисто:
   — Хозе — с Геной. Яр — со мной. Поднимемся, примем решение. Возможно, срежем лишнее, по варианту номер один. Кира, остаешься старшей. Радируй на спутник и станциям.
   Кира сдержанно кивнула головой. А ты обняла меня, посмотрела расширенными глазами.
   — Осторожнее, Яр, — прошептала ты. — Береги себя.
   Хозе не удержался от замечания:
   — Интересно, в двадцатом героическом, когда мужья шли в бой, их тоже просили воевать осторожнее?
   — Да, просили, — сказала ты с вызовом. И поцеловала меня, приподнявшись на цыпочки.
   А Кира только вздохнула. Дитмар не любил нежностей.
   Мы выбежали в ангар. Домик наш все подрагивал, под полом глухо гудело и громыхало, как будто там шла напряженная работа или ворочался громадный змей, спавший веками, а теперь проснувшийся и стряхивающий скалы, приросшие к чешуе.
   Взвившись в стратосферу, мы увидели, что Дитмар прав. Черный лик Олимпа утопал сегодня в дымном воротнике. Видимо, по обводу горы возникли трещины, начались извержения, и дымные линии пепла поднимались до половины горы. До темени гиганта они не могли достать. Сверкая на солнце, базальтовый шлем плыл в лиловом небе выше бурь, выше пепла, как бы презирая мелкую суету извержений.
   Но мы понимали: эта незыблемость кажущаяся. На самом деле Олимп продавил свое основание, проломил кору, выдавливает из-под себя магму, начинает погружаться, и чем дальше, тем быстрее будет погружаться, может быть, станет ниже окружающих хребтов.
   — Разгрузим, как решено, — сказал Дитмар. — Резать будем на отметке плюс двадцать два.
   — Сбросим десять километров сразу? — переспросил Хозе по радио.
   В голосе его слышалось восхищение. Он восхищался, как художник, получивший сложное задание. Десятикилометровой горой ему еще не приходилось играть.
   — Девять получим сдачи, — заметил Дитмар.
   Он имел в виду общеизвестный закон гор и льдин. Льдина легче воды на десять процентов, поэтому только на одну десятую высовывается из воды. Горы плавают на магме, которая тяжелее процентов на десять, поэтому у каждой горы девять десятых находится под землей. Если гору уменьшить, подземное давление выпрет ее.
   Так в наши дни на Земле всплывает Гренландия, освобожденная от ледника. Срезав десять километров с Олимпа, мы могли надеяться, что подземное давление вернет нам девять или по меньшей мере семь-восемь километров.
   Хозе распоряжался кибами-пилами, так что в первую минуту я бездействовал, оставался только зрителем. Пил я не видел, они сверкнули где-то сбоку, уходя к горе. Вскоре Олимп опоясала радуга — как обычно, на линии разреза преломлялись световые лучи. Затем над радугой появилась темная щель; казалось, Олимп усмехнулся, усмешка растянула пасть от уха до уха. Поднялась пыль, а тучи, резко изогнувшись, устремились вертикально вверх, к солнцу. Щель росла, пасть раскрывалась все шире, обнажая раскаленный докрасна зев. И вот, снявшись с головы, чёрная шапка повисла над алым, словно оскальпированным теменем.
   Я никогда не забуду, Муза, этого зрелища. Я срезал сотни гор на Поэзии, но с Олимпом было по-особенному. Ведь все срезанные горы взлетают со скоростью падающего камня. Но камень ты замечаешь только вблизи, когда он со свистом проносится мимо, а на гору можно смотреть и издали. На Олимп мы взирали с расстояния в сорок километров. Перспектива уменьшила масштаб скорости… взлет происходил с удивительной плавностью. Казалось, гора нехотя снялась с пьедестала, повисла, парит, колеблется. Такой большой горы, как Олимп, и такой медлительной мы еще не срезали ни разу.
   — Яр, готов?
   Я застегнул браслеты биотоковой команды, вытянул руки. Вспыхнули отражения за стеклом. Повинуясь моему жесту, кибы-осы, все десять, покинули гнезда под крыльями самолета.
   Теорию антитяготения ты знаешь. Мы сделали разрез шириной в сорок километров, — значит, Олимп должен был взлететь километров на сорок за счет ликвидации тяготения и еще на сорок по инерции. Падая с высоты в сорок километров, камень набирает скорость больше километра в секунду. Мы должны были добавить еще семь, чтобы окончательно вышвырнуть Олимп с планеты, превратить его в спутник для начала. На высоту в сорок километров гора взлетает за две минуты, столько же летит по инерции. Значит, в нашем распоряжении были две минуты, чтобы развить космическую скорость.
   — Приступай, — сказал Дитмар.
   До этой секунды я волновался. Жалел Олимп, восхищался размахом предстоящей задачи, завидовал спокойствию Дитмара, опасался за исход дела. Но тут переживания исчезли. Осталось только одно: желание сделать дело как следует. Я могу рассказать, что я заметил и что предпринял. Но эмоций не было, эмоции пришли позже.
   Смотрел я только на экран. На следящем экране черный силуэт горы казался неподвижным. Я вытянул руки вперед, ускоряя кибы. Вскоре цветные огоньки уселись на черном конусе. Кибы-осы легко догнали гору и автоматически причалили. Помню, голубая киба опоздала на несколько секунд, я уже хотел начать без нее. Но тут вспыхнул и голубой огонек. Я перенес пальцы на клавиши.
   — Готов, — доложил я Дитмару.
   — Действуй. Хозе, действуй тоже.
   Я нажал все клавиши сразу. Аккорд, недопустимый в музыке.
   Еще раз!
   Еще!
   За окно я не смотрел, но уголком глаза ощущал световые вспышки. Атомные взрывы подстегивали летящую вверх гору. Стрелка допплерметра уже показывала два километра в секунду.