Георгий ГУРЕВИЧ
ПЛЕННИКИ АСТЕРОИДА

Лунные будни

   В детстве читал я цветистую восточную сказку о красавице принцессе. Из глаз этой девушки вместо слез падали жемчуга, изо рта сыпались золотые монеты, на следах ее расцветали розы. Как ступит — розовый куст, шагнет второй раз — второй куст, пройдет — за ней цветочная аллея. Я вспоминал эту сказку нынешним летом в Кременье.
   В Кременье мы попали случайно — художник Вихров и я. Оба мы искали укромное местечко. Я уже давно знаю, что самые лучшие мысли приходят, когда лежишь на траве и смотришь, как пушистые верхушки сосен плывут по голубым проливам между облаками.
   В Кременье оказалось вдоволь сосен. Они росли за огородами, на песчаных холмах, стройные, как ионические колонны, и розовые, как заря. За бором начинался лиственный лес: осины с бледно-зелеными стволами, узловатые дубы, липы, вокруг которых вились пчелы, гудя, словно маленькие самолеты. Березы, слишком высокие и тонкие, чтобы выдержать вес своей листвы, перегнувшись через дорожку, клали вершины на плечи дубам. На одном из березовых арок мы нашли птичье гнездо с оливковыми яйцами. Мы видели ядовито-зеленую ящерицу, гревшуюся на старом пне, видели, как оса, уцепившись одной ногой за лист, на весу скатывала в комок пойманного кузнечика, видели, как черно-пестрый дятел долбил сосновый сук, замахиваясь головой; белка, бежавшая по земле, наткнулась на меня и замерла, уставившись черными, как бусинки, глазами. Я сказал ей, что я не охотник, но она не поверила, решила не связываться со мной и, взмахнув пушистым хвостом, поскакала обратно.
   От солнца, аромата смолы и цветов у нас кружилась голова. Мы нашли не меньше полусотни вдохновляющих местечек в лесу и на берегу реки. Я был в восхищении, художник тоже, и свои чувства он выразил такими словами:
   — Сюда бы хороший московский ресторан — это был бы рай на земле.
   — Кажется, у пристани есть столовая, — заметил я.
   — Знаю я здешние столовые, — скептически отозвался художник. — Несоленые щи из свежей капусты и вареные котлеты каждый день.
   (Вихров уважал искусство и не любил, чтобы мелкие житейские неудобства отвлекали его от творчества.)
   Но столовая приятно разочаровала нас. Нас усадили за столик с накрахмаленной скатертью и цветами, спросили, где мы гуляли, сильно ли проголодались, угостили великолепной окрошкой с квасом, укропом и зеленым луком, на второе дали бифштекс с яичницей и поджаренными сухарями… и после мороженого мы попросили книгу отзывов.
   Наша просьба вызвала переполох. Как потом оказалось, в столовой была только жалобная книга. Взволнованная подавальщица призвала на помощь какую-то Марусю.
   — Которую? — переспросил ее повар.
   — Да Лунную же! — крикнула она.
   И через три минуты перед нами явилась эта самая лунная Маруся с жалобной книгой под мышкой. У нее было круглое курносое лицо, действительно похожее на полную луну, серьезные серые глаза и озабоченная складка между бровями. Мы успокоили ее и на первой странице незапятнанной книги написали наши впечатления о скатертях, цветах, окрошке, подавальщице и шеф-поваре Марии.
   — Лунная — это ваша фамилия? — наивно спросил художник.
   — Да нет, фамилия наша Кремневы. У нас полдеревни Кремневых. А Лунная — прозвище мое. Потому что я на Луне зимовала.
   Я смотрел на нее во все глаза. Эта девушка была на Луне? Так это и есть Мария Кремнева из первой комсомольской зимовки, вот эта самая — в поварском колпаке?
   — Как же вы попали на Луну?
   Маруся посмотрела на ручные часики, оглянулась.
   В столовой было пусто. Обед кончился, до ужина было далеко. Возможно, ей самой хотелось, рассказать, а в деревне все уже знали ее историю. В общем, Маруся не заставила себя упрашивать.
   — Многие у нас недооценивают общественного питания, — начала она. (Книжные обороты часто встречались в ее речи. Видимо, она не умела пересказывать их своими словами.) — Помню, когда колхоз посылал меня в Москву на курсы поваров, я не хотела ехать… даже плакала. Подруги у меня — кто на тракторе, кто на комбайне, а я вдруг с поварешкой у плиты. После уже на курсах поняла. Нам шеф, бывало, говорил: “Мы, повара, как врачи и даже еще важнее. К нам люди три раза в день приходят от голода лечиться, а к доктору идут с неохотой, в крайнем случае, в беде. И кормить надо по правилам науки — по калориям и витаминам. Потому что люди сами не знают, что им следует есть. Мы за них думать должны”.
   Училась я старательно и диплом сдала на “отлично”. Делала я, как сейчас помню, праздничный обед и фигурный торт с фруктами. Думала — вернусь в Кременье, устрою в столовой пир всем на удивление. Но так случилось, что вернулась домой я не скоро.
   Пришло на курсы распоряжение — трех лучших учениц направить в Арктику на зимовки. Я-то была по отметкам пятая, но третья побоялась ехать и обменялась со мной. И отправилась она в Кременье, а я — на Землю Франца-Иосифа.
   Про Арктику говорить не буду, вы меня не про то спрашивали. Все повидала — белых медведей, пургу, трехмесячную ночь, полярное сияние. Жили хорошо, потому что коллектив был дружный. Особенно мне понравился один парень — Шурка-радист, веселый такой, славный. Мы с ним крепко подружились и, когда вышел срок, решили еще раз вместе зимовать; съездить на Кавказ, в Москву, в Кременье, а потом в Арктику.
   И вот, как раз когда мы ехали в поезде из Архангельска, Шурка услышал по радио, что на Луне будет комсомольская зимовка. Услышал и загорелся — “Давай подадим заявление”. Он такой у меня выдумщик! Я говорю: “Шура, туда людей с отбором пошлют. Какие у нас особые заслуги? Я простой повар, ты простой радист”. Но он упрямится: “Я не простой, я радист первого класса, у меня значок отличного полярника. Радисты везде нарасхват”. Уговорил… Написали мы заявление и снесли в комитет, проезжая через Москву. По правде, я не надеялась совсем, потому что мой номер был 14325, а у Шурки — 14324.
   Но вышло иначе. Не успели мы уехать, приносят мне в гостиницу повестку: Марию Алексеевну Кремневу меня, значит, — просят явиться в одиннадцать ноль-ноль в райком комсомола к товарищу Платонову.
   Бегу, ног под собой не чую. Принимает меня этот Платонов, обходительный такой, называет по имени отчеству, спрашивает, как я работала в Арктике, какой у меня стаж — по работе и комсомольский, — есть ли взыскания. Потом говорит:
   “Полагаем мы, Мария Алексеевна, что вы подходящий для нас кандидат. И диплом у вас, специальное образование, и опыт работы на зимовке, а на Луне условия сходные. Но должен разъяснить вам заранее: полетят на Луну всего-навсего пять человек. Посылать с ними особого повара нет никакой возможности. Надо будет вам взять на себя все хозяйство — приготовить, и посуду помыть, и убрать, и постирать, и починить”.
   Не могу сказать, чтобы мне понравились такие слова.
   У нас на зимовке поговорка была: “В Арктике горничных не бывает”. Подмести, пол помыть, воду принести на это дежурный есть. Очередь подошла — сам начальник дежурит, не стесняется. Я так и сказала в глаза товарищу Платонову:
   “Кто на Луну поедет, белоручки или комсомольцы?
   И с каких пор комсомольцам прислуга нужна?”
   А он в ответ:
   “Мы вас неволить не собираемся. Подумайте, взвесьте. Но поймите одно обстоятельство. Дом, в котором мы сейчас с вами сидим, обошелся государству в сто тысяч рублей. А если вы возьмете карандашик и посчитаете, получится, что каждый трудодень ученого на Луне станет нам в две тысячи рублей. Не хотим мы эти деньги тратить на дежурства, потому и посылаем на Луну не просто повара, а доверенного человека, чтобы берег нам драгоценные часы. Подумайте об этом до утра, а завтра по телефону позвоните, только не задерживайте, чтобы мы другую кандидатуру могли подыскать”.
   Бегу я к Шурке и каждое слово повторяю, боюсь растерять. Гляжу, Шурка мой сидит темнее тучи, а в руках у него открытка: “Уважаемый товарищ, ввиду того, что в настоящее время на Луне не требуются радисты.” В общем, отказ по всей форме.
   Как мне быть? И Шурку жалко, и ехать хочется.
   Такая мне честь — из четырнадцати тысяч выбрали, все равно как по лотерее выиграла. Отказаться обидно, а любовь потерять еще обиднее. Ведь вы, мужчины, самолюбивые, хотите себя перед девушкой показать. А тут мне честь, а Шурка в тени.
   Но Шурка, он хороший у меня, правильный, по-настоящему рассудил, без зависти. Он так сказал:
   “Если бы ты меня не пускала, я бы не послушал, и я тебя удерживать не буду. Только ты запоминай все подробности, все мелочи пересказывай, чтобы я почувствовал, как будто сам я на Луну съездил”.
   На том и порешили. А на следующий день я позвонила товарищу Платонову и тут же начала тренировку.
   Маруся смолкла. Очевидно, она считала, что исчерпывающе ответила на заданный вопрос, каким образом она попала на Луну. Но, по-моему, самое интересное только начиналось.
   — Ну и как, тяжело показалось вам на Луне? — спросил я.
   Маруся рассмеялась:
   — Если вы в прямом смысле спрашиваете, на Луне даже очень легко. Перед отъездом я весила пятьдесят пять кило, а на Луне это девять кило с небольшим. На Луне я поднимала двух парней сразу — одного правой рукой, другого — левой. Два пятипудовых мешка с мукой тащила по лестнице вверх. Школьницей на районных соревнованиях я получила грамоту за прыжки в длину. Но таких результатов, как на Луне, я не показывала никогда — овраг в двадцать метров перепрыгивала с разбега. Сначала страшилась, удивлялась, потом привыкла, даже земной глазомер потеряла. Здесь, в Кременье, то и дело хочется через дома прыгать. В первые дни с горы скатилась, ободралась вся…
   От этой легкости и работать нетрудно. Себя самое носить легче, не устаешь. Но жить на Луне очень скучно, куда хуже, чем в Арктике. Сидишь взаперти в герметическом домике, внизу четыре комнаты, наверху, под куполом, склад. Наружу выходишь только в скафандре, а выйдешь — не на что смотреть: пыль и камень, камень и пыль. Как вам сказать, на что похоже? Видите за рекой у электростанции горы шлака? Вот и представьте таким шлаком, сыпучим и скрипучим, темно-серым или ржавым, засыпано все кругом на тысячи километров. Горизонт на Луне близкий, все время кажется, что ты на холме, а дальше обрыв. Вот стоишь на этом пятачке, глядишь на звездную осыпь. Тишина мертвая, уши как будто ватой заткнуты. Днем жара, хоть блины пеки в пыли, ночью — невиданный мороз. Небо черное днем и ночью, и на нем Земля огромная, ярко-голубая, куда ярче, чем луна в Кременье. Глянешь на нее, и сердце щемит. Отыщешь темную полосу — Атлантический океан, Арктику — она блестит, как будто лампой освещена.
   А правее океана и пониже Арктики — родина, Москва и Кременье. На Луне морозище, а у нас лето — август: на лугах пахучее сено, стогометатель работает, в скошенной траве — кузнечики, пройдешь — они из-под ног брызгами. Девушки в машине едут с почетным красным знаменем, за лесом трактор стрекочет, в лесу орехи поспели — гладкие, твердые, с зубчатым венчиком; в прошлогодней листве — грибы, по тенистым оврагам малина. Вспомнишь обо всем, и тоска берет. Куда тебя занесло, Маруся, найдешь ли дорогу домой?
   Таким мыслям воли нельзя давать, это я по Арктике знаю. Распустишься, раскиснешь, невесть что в голову полезет. И одно лекарство — работа. Ну, работы у меня не занимать стать. В моих руках хозяйство, как бы семья — самих шестеро, дом в четыре комнаты да еще склад. К ужину так уходишься, не знаешь, куда руки-ноги деть. Но час ужина был для меня за весь день наградой.
   У нас такое правило было: за ужином каждый отчитывается за сутки. Первый начинал Костя-геолог. Такой нескладный был, длинноногий, казалось, ноги у него под мышками начинаются. А как он по Луне вышагивал, смех смотреть, словно циркулем Луну мерит. Норма у него была — шестьдесят километров за рабочий день. Когда исходил все окрестности, начал на вездеходе ездить, потом на два дня, на три, на четыре уезжал, да еще такую манеру взял — опаздывать на сутки. Ему говорили: “Костя, пропадешь. Случится что, где тебя искать?” Смеется: “Пустяки, по следам найдете”. Это верно, на Луне ведь дождя и ветра нет, следы в пыли остаются навечно. И сколько Костя их там понаставил считать, не пересчитать.
   Этот Костя начинал отчет: был, допустим, к югу от кратера Архимеда, изучал светлые лучи, обнаружил насыпь из породы, похожей на светлые туфы, собрал образцы — самородное серебро, роговую обманку, цинковую обманку… И тут же камни на стол выкладывает.
   За ним слово брала Анна Михайловна — Аня, начальник наш. Женщина была у нас на Луне начальником. Видная такая, румяная, черноглазая и с темными усиками, красивая женщина, только полная. А на Луне расплылась выше всякой меры. Ведь там незаметно, свой вес не чувствуешь и одышка не мучит. Я говорила ей: “Анна Михайловна, я для вас отдельно готовить буду — диетическое, посуше, посытнее…” — “Не надо, говорит, Марусенька. И так я неудачница. В любви мне не везет, еще поститься буду”.
   Такая приятная женщина, а счастья своего не нашла. Просто слепые вы, мужчины, честное слово! Смеяться любила — как зальется, всех заразит. На гитаре играла, пела; спектакль у нас ставили — “Медведь”, она помещицу изобразила. И работать мастерица: она и начальник, и физик, и химик, и математик. Образцы, которые Костя приносил, она проверяла, смотрела в микроскоп, в пробирках испытывала, заносила в книгу. Опыты придумывала, каждый день новые. На Луне можно интересные опыты проводить. Первое дело — там воздуха нет.
   На Земле пустоту добывают с великим трудом, а там ее сколько угодно. Второе — разница температур. На свету — зной, в тени — мороз, сто шестьдесят ниже нуля.
   С пустотой — опыты, с теплотой — опыты, со светом, с электричеством, с магнитами. Иной раз такой прибор построит — со шкаф величиной. И все на один-два раза. Включит, запишет цифры и разбирает.
   Когда Аня про свои дела расскажет, третья очередь — Сережи-астронома. Вот кто действительно свои две тысячи в день оправдывал. Встанет раньше всех, норовит убежать до завтрака и сидит у телескопа до ужина не евши. Еще телефонную трубку снимет, чтобы его не отрывали.
   Сережин телескоп стоял не в доме, а в обсерватории. Установлен был под крышей, чтобы солнце его не нагревало, а в тени на Луне — вечный мороз и тьма. Воздуха там не было, Сережа сидел в скафандре. И вот сидел он там, как привязанный, по двенадцать часов подряд: наводил — фотографировал, наводил — фотографировал.
   И опять сначала. А после ужина еще часа четыре проявлял фотографии, измерял и цифры записывал в толстую книгу. А что записывал? Номер звезды, местоположение, величину. Попросту сказать — инвентаризация, на мой взгляд, самое скучное дело. Я так и сказала Сереже откровенно: “Удивляюсь вашему терпению, Сережа”. Но, оказывается, в каждом деле свой интерес. Сережа говорит мне с гордостью: “Мы, астрономы, — разведчики дальних дорог. Луну мы изучили, передали людям на пользование, теперь с Луны прицеливаемся на другие планеты”. Я попросила его показать звезды. Он не важничал, не чинился, позволил глянуть в телескоп. На Луне и так много звезд видно, потому что там небо чище. А в телескопе все небо словно толченой пудрой засыпано.
   И каждая точечка — чужое солнце, вокруг него — земли, вокруг земель — луны. Как рассказал мне Сережа, дух у меня захватило. Словно стою я на берегу неведомого океана и плыть мне по нему всю жизнь, или словно в библиотеку я пришла, а на полках миллионы книг, одна другой интереснее, прочла первую про Москву, читаю вторую — про Луну, а все остальное еще впереди.
   Был у нас еще один Сережа — инженер. Этого мы звали Сережей-земным, а астронома — Сережей-небесным. Сережа-земной небольшого роста, франтоват, всегда при галстучке, брюки выутюжены, ботинки блестят, в танцах первый кавалер, ночь напролет готов танцевать; пригласит, закрутит до упаду. Зато и в работе горел, мастер — золотые руки. За дом он отвечал, за герметичность, за освещение, отопление, за электростанцию, за обсерваторию, за вездеход, за все скафандры, за все приборы для Аниных опытов. А кроме того, в его руках было радио. И каждый вечер, после ужина, Аня диктовала ему отчет, Сережа передавал его в Москву, а потом сообщал нам земные новости: в Москве физкультурный парад, в Донбассе — автоматическая шахта без людей, на Амуре — новая гидростанция, энергию хотят отражать от Луны и передавать на Кавказ, американцы собираются на Луну — думают высадиться в Море Кризисов (ребята смеются: “Мало им на Земле кризисов”).
   А иной раз особые передачи для нас… вдруг от Шурки морзянка с острова Врангеля: “Маруся, помню, жду…”
   Так мы и жили. Каждый день — новости лунные, лабораторные, небесные и земные. И, может быть, никто на свете не жил интереснее нас шестерых.
   — Шестерых? — переспросил художник. — Аня, Костя, два Сережи и вы. Кто же шестой?
   Я не раз замечал, что Вихров внимательнее меня к деталям. Это понятно. Я пишу то, что мне нужно сказать, говорю про нос и предоставляю вам дорисовать лицо. Но художник не может ограничиться носом, ему нужен подбородок, воротник, волосы и все остальное. Конечно, слушая Марусю, Вихров мысленно иллюстрировал ее рассказ. Вот за столом шесть человек. Пять ясны, а каков из себя шестой? Посадить его спиной? А кто он — мужчина или женщина?
   Маруся вздохнула.
   — Шестым был у нас доктор, Олег Владимирович. Не собиралась я говорить про него, но из песни слова не выкинешь. Расскажу, как было, — незачем нам правду прятать.
   Не знаю, как это вышло, то ли просчитались в Межпланетном комитете, то ли сам он был виноват, но доктору у нас было нечего делать. С одной стороны, без доктора как будто нельзя, с другой — в сельской местности по нормам один врач на сто человек, а на Луне нас было шестеро, все молодые и здоровые, болеть не хотят. Были у него свои задания по бактериям и растениям. Но микробы померзли, растения завяли. Аня приглашала доктора помогать ей, просто упрашивала, но он не захотел. Осталось у доктора одно — составлять меню и снимать пробу. И зачастил он ко мне на кухню, не от жадности, а так, от скуки. Скушает ложечку, выпьет глоточек, сядет на ларь и рассказывает.
   Сам он был статный, видный и держался солидно, цену себе знал. И рассказывал интересно, но больше про себя — как он жил с отцом, академиком, и знаменитые люди к ним на квартиру ходили, как в институте отличался, как его работы хвалили, как он предложил больные кости на Луне лечить, там, где тяжесть меньше, как выхлопотал себе командировку на Луну. Я слушала с удовольствием, даже еще просила рассказывать. У меня работа не умственная, можно лук крошить и слушать, делу не мешает.
   Может быть, он не так меня понял или скука его одолела, в общем, начал он шутки шутить со мной, пришлось разок по рукам дать. Но он ничего, не обиделся. Даже наоборот, ласковые слова говорит. Я вижу, надо объясниться начистоту. Говорю ему: “Доктор, вы себя не тревожьте. Я от скуки в любовь играть не буду. У меня на Земле жених — Шура-радист. А если вам делать нечего, идите помогать Анне Михайловне. Вы с ней пара: она — кандидатскую пишет, вы — кандидат. А у меня восемь классов, курсы поваров”.
   Усмехается в ответ: “Смешно рассуждаешь, Маруся, словно продукты взвешиваешь. При чем тут классы и звания? Ты мне нравишься, а на эту бочку я смотреть не могу”. (Это он про Аню так.)
   Только забыл он, что в нашем домике перегородки из металла и все насквозь слышно. Вышла я из кухни, вижу — в столовой Аня, бледная, как мел. Напустилась на меня: “Чем занимаешься в служебное время?” Потом заплакала, обняла меня и прощения просит: “Маруся, я сама не знаю, что говорю”.
   Так мне жалко ее, а что посоветовать, не знаю. Каким советом тут поможешь?
   Все-таки пересилила она себя. А за ужином слышу песни поет. Характер у нее легкий был, отходчивый.
   С этой поры прошло совсем немного времени — по земному счету две недели, а по лунному — половина суток: утро, день и вечер. И появилась у доктора забота — больной, а больной тот я.
   Все это вышло из-за Сережи-небесного. Как раз было великое противостояние Марса, а это случается один раз в пятнадцать лет. И Сережа каждой минутой дорожил, не обедал, не ужинал, даже на сон время жалел. Жалко все-таки, человек голодный сидит. Я собрала кое-что, надела скафандр — и в шлюз. Это камера такая, где воздух откачивают. Медленно это делается — минут двадцать ждешь. Из-за этого Сережа и не хотел на обед приходить. Наконец откачали воздух, открылась дверь (все это делается без людей, автоматически), побежала я в обсерваторию. И совсем немного осталось, рукой подать, вдруг — щелк, звякнуло что-то по скафандру.
   И ногу мне как огнем обожгло. Гляжу, в скафандре дырка, пар оттуда бьет.
   Я сразу поняла, в чем дело. В меня угодила метеорная частичка. Такая вредная пылинка, крошечная, а летит быстрее пули раз в пятьдесят. До Земли они не долетают, врезаются в воздух и испаряются, блеснут — и нет. В народе говорят: звездочка упала. А на Луне воздуха нет, там эти частички щелкают по камням. И никакая сталь от них не защита — прошивают насквозь, как иголкой. Дома-то мы были в безопасности, у нас в верхнем этаже был склад — пусть себе стреляют в муку и капусту. Так не повезло мне! Сережа день-деньской в обсерватории, Костя по целым суткам в походах под открытым небом, а я выскочила на пять минут, и на тебе!
   Насчет метеоров у нас был специальный инструктаж, как пробоину затыкать. Но, пока я возилась (рукавицы-то у нас неуклюжие, неповоротливые), ногу мне прихватило. Сгоряча я прибежала к Сереже и обратно, а как вышла из шлюза — не могу ступить. Нога опухла, вся синяя, как будто банки ставили. И жар и озноб, лицо горит, и перед глазами зелено.
   Доставила я хлопот не одному доктору. Аня за меня обед варила, Сережа-инженер в доме убирал, Сережа-астроном тарелки мыл, Костя на стол накрывал. Совестно мне — лежу, как колода, всем мешаю. И в голове стучит — растратчица я: день пролежала — две тысячи рублей, четыре секунды — гривенник.
   Как ребята за работу, я — к плите. Прыгаю на одной ноге — и смех и грех. Поскользнулась, сковородку уронила, сама упала. Прибежала Аня, уложила в постель силком. “Я, говорит, в приказе проведу — лежать тебе и не вставать”.
   Но доктор лучше всех был. Компрессы, примочки, микстуры… с ложечки меня кормил, как маленькую, у постели сидя в кресле спал. Побледнел, осунулся, под глазами синяки… и глаза какие-то странные. Я гнала его, не уходит. Говорит — врач у постели больного как часовой на посту. Его только другой врач сменить может.
   Однажды проснулась я ночью. Так привыкли мы по-земному говорить: часы сна называли “ночью”. А на самом деле слегла я, по-лунному, вечером, и, пока болела, все время было темно. Итак, проснулась я. В комнате света нет, за окном Земля, голубая, яркая-яркая. И от окна длинные тени, как у нас бывает в лунную ночь. Вижу, доктор перед окном. Шею вытянул, прислушивается.
   И верно, трещит что-то снаружи. Я-то знала, это краска от мороза лопается; краска у нас была неудачная, негодная для Луны. Вдруг удар, звонки такой. Не метеор ли? Как вскочит доктор, потом в кресло упал и руками закрылся.
   “Доктор, что с вами? — кричу. — Очнитесь!”
   Отнял он руки, глаза бегают, лицо земным светом озарено, как неживое.
   “Не страшно тебе, Маруся?”
   “Почему страшно?”
   “А мне страшно. Все мы здесь как приговоренные к расстрелу. Спим, едим, читаем, а в нас небесные пули летят. Вот я начал слово, а договорю ли, не знаю. Влетит метеор в окно, и смерть. Зачем же я учился, защищал диссертацию, в науке совершенствовался, выдумал лунный санаторий для больных детей? Какой здесь санаторий, разве можно детей под расстрел? Всего три месяца мы здесь, и вот — первая жертва. Кто теперь на очереди? Чувствую, что я. К чему мне тогда честь, почет и слава межпланетного путешественника? Не хочу славы, хочу голубое небо, луг с зеленой травой, деревья с листьями. Минуты считаю, а еще месяцы впереди”.
   Вижу я — человек не в себе, говорю ему ласково, как детей уговаривают: “Доктор, вы переутомились, вам отдохнуть надо. Опасно повсюду бывает. В Москве улицы переходить куда опаснее. В Кременье, когда гроза в лесу, еще страшнее. Один раз сосна сломалась, упала на просеку, веткой меня по спине хлестнуло. Еще бы шаг — и конец.
   А как на войне бывало? Там не глупые небесные пули, а злые, вражеские, с умом направленные. Как же наши отцы в атаку на пули шли? Нужно было, вот и шли.
   И наша работа Родине нужна. Сами знаете, не мне объяснять”.
   Вздохнул он тяжело.
   “Эх, Маруся, ясный ты человек, и душа у тебя здоровая. Полюбила бы ты меня, и я бы рядом с тобой здоровее стал и крепче”.
   Что ему сказать на это? Я говорю:
   “Доктор, я вас уважаю и помогу как умею, а люблю я Шуру-радиста, я вам про это говорила”.
   Усмехнулся он криво и спрашивает с высокомерием:
   “Чем же я хуже этого Шуры-радиста?”
   “А тем и хуже, — отвечаю в сердцах, — что Шурка полярной ночью песни пел, всех смешил, а вас самого утешать надо. И тем еще, что Шурка мне говорил: “Полюби меня, на руках носить буду”, а вы говорите: “Полюби, чтобы меня спасти”. И еще тем, что Шурка ради меня своим интересом поступился, а вы для своего интереса готовы все забыть и бегом бежать”.
   Поклонился он мне с издевкой. “Спасибо, — говорит, — за отповедь”. С тем ушел и дверью хлопнул.
   Он ушел, а меня совесть замучила. Нечего сказать, отплатила за заботы. Человек душу обнажил, тоску излил, а ты к нему с поучениями. А сама по зелени тоскуешь? Не снятся тебе серебристые ивы над рекой, зеленые перья лука, крутые капустные головы в распахнутых одежках? На Луне зеленого ничего нет, там все черное, бурое, красноватое. Принесла бы я доктору живую зелень, больше утешила бы его, чем словами.