В последний вечер распорядился устроить прощальный ужин. Сам составил меню. Поставили любимую пленку — хроникальный фильм “На улицах Москвы”. Потом музыку — девятую симфонию Бетховена дед ваш любил. Такая она бурная, к борьбе зовущая. Шампанское пили. Это целая проблема — в невесомой ракете пить шампанское — оно норовит в воздух уплыть. И пели песню хором. Нашу песню, дорожную:
 
…Может быть, необходима вечность.
Чтобы всю изведать бесконечность,
И до пели не сумев дойти,
Капитан покинет нас в пути…
 
   Айта плакала, и Галя плакала, и Толя все отворачивался, носом шмыгал. А я охмелел немножко и спросил, осмелился: “Неужели вам не страшно, Павел Александрович?” А он мне: “Радий, дорогой, конечно, страшно, и больше всего боюсь, что зря я это затеял. И не увижу я ничего, только черную воду…” А. я за руки его схватил:
   “Павел Александрович, ведь и правда, может, нет ничего. Отмените!”
   — Отменил? — вздохнула Марина.
   — Магнитофон у вас есть? — спросил Блохин сухо.
* * *
   И несколько минут спустя из тихого шелеста ленты возник знакомый голос. Словно и не было десятков лет и десятков миллиардов километров Я почувствовал себя мальчишкой, забившимся в угол дивана. Как и в детстве, хрипловатый бас, старательно выговаривая звуки, диктовал очередную главу воспоминаний.
   — …Выключил прожектор, — сообщал дед. — Тьма не абсолютная. Все время зарницы или молнии, короткие и ветвистые. При вспышках видны тучи, плоские, как покрывало. На Юпитере такие же. По краям барашки. Воздух плотный, и на границах воздушных потоков короткие вихри.
   — Не самое начало, — пояснил Блохин. — Но там, впереди, все время помехи.
   Голос деда то и дело прерывался раскатистым грохотом, улюлюканьем, свистками, завыванием. Как будто бесы плясали вокруг обреченного, радуясь добыче. А дед спокойно рассказывал свое:
   — Ниже воздух прозрачнее. Вижу море. Лаково-черная поверхность. Невысокие волны, как бы рябь. Падаю медленно, воздух очень плотный. Держу палец на кнопке, то включаю, то выключаю прожекторы. Тяжесть неимоверная, пошевелиться трудно, как на ледниках Инфры А. Даже языком двигать тяжело.
   И вдруг радостный возглас:
   — Птицы! Светящиеся птицы! Еще одна и еще. Три сразу! Мелькнули и нет. Разве телевизор заметит такое? Тут нужно глазами ловить. Успел увидеть. Голова круглая, толстое туловище. Крылышки маленькие, трепещут. Пожалуй, похожи на наших летучих рыбок. Может быть, это и есть рыбы, а не птицы. Но летели высоко.
   Сильный плеск. Пауза.
   — Шум слышали? Это я в воду вошел. Здорово ударился. Даже колени хрустнули. И позвоночник болит. Впрочем, не имеет значения. Выключил свет. Привыкаю к темноте.
   Немного спустя:
   — Радий, дорогой, не зря! Это темное море — живой суп: огоньки так и мелькают — желтые, голубые, чаще всего — красные. Вижу рыб — у одних светится пасть, у других плавники. Уродцы страшные, но очень похожи на наших глубоководных. Среда такая же: большое давление, черная вода. Одна рыбка так и пляшет, переливаясь всеми цветами радуги. Что за танец? Ну-ка, осветим прожектором. Ага, что-то новое. Рыбка попала в сеть — подобие подводной паутины. И паук тут же. Мерзкое зрелище: рот, мешок и щупальца. Распялил рот и натягивается на рыбу, как перчатка. Ушли из поля зрения. Не вижу больше.
   Погружаюсь медленно, на метр-два в секунду. Опять выключил прожектор. За океаном огненная вьюга — светящиеся вихри, волны, тучи. Сколько же здесь всякой мелочи! Вероятно, вроде наших креветок. Чем глубже, тем гуще. На Земле наоборот — в глубинах жизнь скуднее. Но там тепло поступает сверху, а здесь снизу.
   А это что? Длинное, темное, без головы и без хвоста. Кит, кашалот? Движется быстро, за ним светящаяся струя. Ряды огоньков на боковой линии, как бы иллюминаторы. Неужели подводная лодка? Или нечто иное, ни с чем не сравнимое. Сигнализирую на всякий случай прожектором: два-два-четыре, два-три-шесть, два-два-четыре.
   Не обратили внимания. Ушли вправо. Не видно.
   Прожектор нащупал дно. Какие-то узловатые корни на нем. Подобие кораллов или морских лилий. Вижу толстые стебли, от них побеги свисают чашечками вниз, некоторые вплотную упираются в дно. Наши морские лилии смотрят чашечками вверх, они ловят тонущую пищу. Что ищут эти в иле? Гниющие остатки? Но не все упираются в дно. Неужели они ловят тепло? Но тогда это растения. Растения без света? Невозможно. Впрочем, свет идет со дна — инфракрасный. Можно ли за счет энергии инфракрасных лучей строить белок, расщеплять углекислый газ? Вот проблема для земных энергетиков — двигатель, использующий комнатную температуру. Эти растения обязательно надо доставить на Землю. (Подумайте, за несколько минут до смерти человек рассуждает на научные темы!) Я получил отсрочку, — продолжал дед. — Застрял в зарослях у дна. Могу осматривать не торопясь. Все больше убеждаюсь, что подо мной растения. Вот толстая безглазая рыба жует побег. Другая — зубастая и длинная — схватила толстую, взвилась вверх. Поток пищи идет здесь со дна на поверхность. Светящиеся птицы — последняя инстанция. А вот еще какие-то чудища — помесь черепахи с осьминогом. Осьминогами я назвал их для сравнения, на самом деле они пятиногие. Пять щупалец — одно сзади, как бы рулевое весло, четыре по бокам. На концах утолщения с присосками. В одном из передних щупалец — сильный светящийся орган. Похоже на фонарик. Прямой луч так и бегает по стеблям. На спине щит. Глаза рачьи, на подвижных стебельках. Рот трубчатый.
   Я так подробно описываю, потому что эти существа плывут на меня. Вот сейчас смотрят прямо в иллюминатор. Жуткое чувство — взгляд совершенно осмысленный, зрачок с хрусталиком, а радужная оболочка фосфоресцирует мертвенно-зеленым светом, как у кошки. Я читал, что у земных осьминогов человеческий взгляд, но сам не видел, не могу сравнить. Их четверо. Подплыли к батисфере, все по очереди заглянули в иллюминатор. Батисфера дрогнула. Потащили ее, что ли? Обычная логика животного — если что-то движется, надо схватить и съесть. Нелегко им будет разгрызть мою стальную скорлупу. Пока спасибо им — сдвинули с места. А то я боялся, что мне придется до самого конца сидеть в подводном лесу.
   Дно идет под уклон. Зарослям конца нет. Но странное дело — растения выстроились правильными рядами, как в плодовом саду. Что-то громоздкое медлительно движется, срезая целые кусты под корень. Ну и прожорливое чудище — так и глотает кусты. Вижу плохо, где-то сбоку ползет этот живой комбайн. Впереди гряда скал. Проплыли. Черная бездна. Батисфера опускается вниз. Давление возрастает. Прощайте! Москве поклонитесь!
   Секундная пауза. И вдруг крик, почти вопль:
   — Трещина!
   Послышались звонкие удары, все чаще и чаще. Видимо, капли воды, прорвавшись в камеру под давлением, обстреливали ее, как из ружья.
   Дед ойкнул. Возможно, водяная дробь попала и в него. Потом заговорил скороговоркой:
   — На дне бездны строения. Город. Освещенные улицы. Куполы. Шары. Плавающие башни. Всюду они.. Неужели это и есть…
   Грохот. Крик боли. Бульканье.
   И торжествующий, с громким присвистом протяжный вой помехи.
* * *
   С тихим шелестом крутится безмолвная лента. Марина утирает слезы. Погиб наш дед! Погиб на дне океана, гак далеко, на чужом, черном, невидимом даже солнце. Блохин прервал грустное молчание.
   — Я понимаю, вы потеряли его сейчас, вам тяжело. А мы свыклись, столько лет прошло. Горевали, потом притерпелись. Мне-то хуже всех было, я один в смене остался. Все годы совсем один. Мерил и считал, считал и мерил. Слова молвить не с кем. Как маньяк, держал речи перед спящими в холодной воде. Дни в календаре вычеркивал. Спать ложился пораньше, мечтая во сне увидеть Землю.
   Марина, смахнув слезы, взяла его за рукав. Жалость к живому пересилила грусть об ушедшем.
   — Это все позади, — сказала она. — Теперь вы дома, среди друзей. Здесь солнце, музыка, цветы и птицы. Вас будут уважать, заботиться о вас. И я уверена, найдется женщина, которая оценит вас и полюбит.
   Что я слышу? Моя дочь говорит такие слова!
   Как он посмотрел на нее! Один только взгляд кинул.
   И столько было в нем снисхождения, сочувствия даже, как будто не мы его, а он нас жалеет…
   — Нам не понять что-то, девочка, — скачал он надменно — Вы домашнее животное, а я старый космач. Мы живем и умираем в пути, на небесных дорогах. Через день я улечу обратно на Инфру.
   И он ушел, напевая резким голосом:
 
 
Может быть, необходима вечность,
Чтобы всю изведать бесконечность,
И, до цели не успев дойти.
Капитан покинул нас в пути.
Но найдутся люди, если надо…
 

Функция Шорина

   Функция Шорина знакома каждому студенту-звездолетчику. Изящное многолепестковое тело, искривленное в четвертом измерении — на нем всегда испытывают пространственное воображение. Но немногие знают, что была еще одна функция Шорина — главная в его жизни и совсем простая, как уравнение первой степени, линейная, прямолинейная.
* * *
   По сведениям библиотекарей, каждый читатель в возрасте около десяти лет вступает в полосу приключенческого запоя. В эту пору из родительских архивов извлекаются старые бумажные книги о кровожадных индейцах с перьями на макушке, о благородных пиратах, о мрачных шпионах в синих очках и с наклеенной бородой и о звездолетчиках в серебристо-стеклянной броне, под чужим солнцем пожимающих нечеловеческие руки — мохнатые, чешуйчатые, кожистые, с пальцами, щупальцами или присосками, голубые, зеленые, фиолетовые, полосатые… Все мы с упоением читаем эти книги в десять лет и с усмешечкой — после шестнадцати. От десяти до шестнадцати мы постепенно проникаемся чувством времени: начинаем осознавать XXII век — эпоху всеобщего мира, понимаем, что томагавки исчезли и шпионы тоже исчезли вместе с последней войной; очки исчезли тоже, как только появился гибин, размягчающий хрусталик и мышцы глаза. Узнаем, что на дворе эпоха термоядерного могущества, люди легко летают на любую планету и переделывают природу планет — своей и чужих, но, к сожалению, не могут прорваться к чужим солнцам, где проживают эти самые чешуйчатые или мохнатые. Узнаем, смиряемся, находим другое дело, не менее увлекательное, чем ловля шпионов или полет к звездам.
   А Шорин не смирился.
   На его полке стояли только книжки старинных фантастов XX века, звездные атласы, карты планет. На стене висели портреты Гагарина и Титова. Шорин даже переименовал себя — назвал Германом в честь Космонавта-два. Зная, что в космосе нужны сильные люди, мальчик тренировал себя, приучал к выносливости и лишениям — зимой спал на улице, купался в проруби, раз в месяц голодал два дня подряд (что совсем не считается полезным), раз в неделю устраивал дальние походы — пешком или на лыжах, по выходным летал на Средиземное море и проплывал там несколько километров, с каждым годом на два километра больше.
   И однажды это кончилось плохо.
   В тот сентябрьский выходной он наметил перекрыть свою норму, поставить личный рекорд. День был прохладный, ветреный, совсем не подходящий для дальнего плавания. Но космонавты не меняют планов из-за плохой погоды. Герман заставил себя войти в воду.
   У берега море было гладким, за отмелью начало поплескивать. Качаясь на волнах, юноша подумал, что ветер дует с берега, возвращаться назад будет труднее. Но “космонавты не меняют решения в пути”. Шорин приказал себе плыть дальше.
   Дальнее плавание — занятие монотонное. Толчок, скольжение, оперся ладонями на воду, поднял голову, вдохнул, широко раскрыв рот, выдохнул в воду, булькнул воздухом, гребок, толчок, скольжение. И снова, и снова, и снова. Тысячу, две тысячи, три тысячи раз. Движения плавные, без особых усилий, рот набирает воздух, мускулы движутся, но голова не занята, мысли идут своим чередом:

МЕЧТА 1

   В последнюю минуту, когда скорость ничтожно мала, капитан садится за штурвал. Быть может, понадобится неожиданное решение, в электронном мозгу не предусмотренное.
   Капитан молод, но лицо у него волевое, твердо сжатые губы, нахмуренные брови. Все смотрят на него с уважением, ему доверяют жизнь.
   Капитана зовут Герман Шорин, конечно.
   Ниже. Ниже. Еще ниже. Когтистые стальные лапы ракеты впиваются в раскаленный песок.
   Корабль стоит на чужой, неведомой планете.
   Над головой их солнце — яркий н горячий апельсин. По апельсиновому небу плывут облака — белые и оранжевые. Ближе к горизонту небо кровавое, даль багровая, как будто вся планета охвачена пожаром. Но капитан не боится. Он знает, что никакого пожара нет. Атмосфера тут плотнее земной, рассеивает другие лучи.
   Оранжевое, алое, багровое. Край зноя и страсти!
   Капитан надевает скафандр. Его право и его обязанность — первым ступить на неизвестную планету.
   И вот магнитные подошвы отпечатали первый человеческий след.
   Справа что-то белое. Похоже на снег. Снег при такой жаре?
   Может быть, пласты соли? Капитан скользит по воздуху — крылатая тень ныряет по песчаным холмам. Оказывается, белое — лес. Деревья и травы спасаются от зноя, отражая все световые лучи. Почти все. У каждого листочка свой оттенок — голубоватый, розоватый, радужный. Лес перламутровый, он переливается нежной радугой. Каждая травка — как древнее ювелирное изделие.
   За лесом — обрыв и море. Апельсиновые волны с натуральной пеной. Темно-багровая даль. Море тоже охвачено пожаром.
   Шум, движение, пена, плеск. Только разумных существ нет на этой беспокойной планете.
   И вдруг в прозрачных волнах человеческая фигура. Голова, руки, торс… А ноги? Рыбий хвост вместо ног? Возможно ли? Русалка, как в сказке!
   Привет вам, разумные русалки с планеты Сказки!
   Если закрыть глаза, можно представить себе, что ты плывешь по оранжевому морю. И рядом с тобой русалка, зеленоглазая, с волосами, как водоросли. И можно коснуться ее руки, нежной и сильной. И в ушах не бульканье пузырей, а мелодичное пение.
   Но волны становились все выше, угрожающе шумели пенными гребнями. Уже нельзя было скользить механически, требовалось внимание и расчет, чтобы под каждый гребень нырнуть выдыхая, а вынырнув за волной, набрать воздух. Монотонное занятие стало нелегким и утомительным. Шорин сбивался с дыхания и ругал себя: “Эх ты, звездоплаватель! Полдороги не проплыл и уже устал”.
   Полдороги обозначали три скалы, голые и кривые, уродливые, как испорченные зубы. Юноша измерял расстояние локатором — пять километров до скал, пять — обратно. Но вот и скалы. Подплыл, повернул, даже приободрился. Зато волны плескали теперь в лицо. Напряг усилия. Минута, другая. Что такое — скалы не удалились? Прибавил сил, пять минут не оглядывался. Наконец позволил себе посмотреть — скалы на том же месте. Решил тогда плыть под водой — нырять и выныривать.
   Так удалось продвинуться, но дыхание срывалось и сердце колотилось. И тут в довершение бед пришла судорога, одна нога сложилась, как перочинный ножик.
   Шорин не пошел ко дну, он был слишком хорошим пловцом. Он продержался, пока судорога не прошла, он даже отдалился от скал. Но сил уже не было, и вечер приближался. Юноша плыл осторожно, толкаясь одной ногой, боялся новой судороги. Сначала боялся, потом отчаялся, потом ему стало все равно, лишь бы не двигаться. И песчаное дно уже казалось соблазнительной постелью, лечь бы и отдохнуть. Но он плыл и твердил себе: “Не смей тонуть! Держись, слюнтяй! Ты не имеешь права тонуть, не для того тебя учили, воспитывали. А еще в звездоплаватели собирался, Германом себя назвал! Позор!”
   Знобило. Руки стали как тряпки, челюсть болела от многочасового разевания. Сил не было совсем. Юноша плыл, но не представлял, что проплывет еще четыре километра.
   Потом ему пришло в голову — вам, читатели, это пришло бы в голову быстрее — отдаться на волю волн, пусть несет к скалам. За скалами, под ветром, прибой должен быть тише, и там можно попытаться влезть. Он решился, так и сделал. С пятой попытки, исцарапанный и ободранный, он взобрался на среднюю скалу. Просидел там ночь до утра и на рассвете приплыл к берегу, уже больной, с воспалением легких. С пневмонией в XXII веке справлялись без труда, но памятку Герман получил — хронический насморк на всю жизнь.
   “Пусть это послужит уроком тебе, — сказала потрясенная мать. — Не лезь очертя голову на опасность”.
   “Пусть это послужит уроком тебе, — сказал учитель. — Не переоценивай свои силы, не надейся на себя одного, не рискуй в одиночку”.
   А юноша понял урок по-своему. Тонет тот, кто позволяет себе утонуть. Ведь он же не позволил и остался жив. Потому что знал: не на корм рыбам его учили, воспитывали. Никто не имеет права погибнуть, пока не выполнил свое назначение, цель, свою “функцию”, как он выражался позже.
   Вот у него есть функция — стать звездоплавателем, открыть разумные существа в космосе, положить начало Всегалактическому Братству. И он не погибнет, пока не выполнит функцию.
   Юноша уверился в своих силах и по окончании школы отправился в Институт астронавтики.
   Но неумолимая арифметика встала на его пути.
   Из миллиарда молодых людей, кончивших школу в том году, двести миллионов по крайней мере мечтали о космосе. А требовалось двадцать тысяч человек, не более. Из нескольких миллионов безукоризненных во всех отношениях, превосходно подготовленных кандидатов институт отбирал студентов… стыдно сказать… по жребию. Но костлявого долговязого, несколько хмурого парня, по имени Герман Шорин, не было даже среди кандидатов. Его забраковали из-за насморка. Хватало людей со здоровой носоглоткой.
   149 миллионов 980 тысяч отвергнутых смирились с неудачей, подыскали себе нужные и интересные занятия на Земле. Шорин не смирился. Он поселился в Космограде, взял первую попавшуюся малоинтересную работу (работы тогда уже разделялись на интересные и малоинтересные) и три раза в неделю обходил Космические управления, справляясь, не освободилось ли место, какое угодно, самое малоинтересное. Ему отказывали, сначала вежливо, потом с усмешкой, даже с раздражением, потом привыкли, стали заговаривать, окликать, благодушно подбадривать. Упорство, даже не очень разумное, внушает уважение невольно. И однажды в Санаторном управлении судьба улыбнулась юноше. “Ты сходи в космическую клинику, — сказали ему. — Там сиделки требуются в отъезд”.
   Сиделками обычно работали женщины пожилые и семейные. А матери семейства не так уж хочется, бросив дом, мчаться на Луну или на Марс. Шорин был брезглив, совсем не рвался ухаживать за больными. Но что делать: ради космоса надо идти на все. Кто знает, на кого похожи небожители — на русалок или на осьминогов. Слизистые с присосками щупальца тоже не так приятно пожимать. И Шорин пошел в сиделки, а когда понадобилась сиделка на Луну, отправили его. Не потому, что он был лучшим, а потому, что другим лететь не хотелось.
   Так отверженец с хроническим насморком оказался в космосе и даже раньше тех, кто выиграл это счастье по жребию. И еще крепче поверил он в свою функцию.
   Явно же: судьба ведет его на звездную дорогу.
   Своими глазами увидел он голубой глобус на фоне звезд, глобус в полнеба величиной, с сизыми кудряшками облаков и с бирюзовым бантом атмосферы. И другой мир увидел — латунный, с круглыми оспинами, как бы следами копыт, как бы печатями космоса. Голубой глобус съежился, а латунный вырос, занял небосвод, подошел вплотную к окнам, сделался черно-пестрым, резко плакатным. Такой непохожий на нежно акварельную Землю! Все это выглядело великолепно, прекраснее и величественнее, чем на любой иллюстрации, втиснутой в страничку, чем на любом экране, ограниченном рамкой. Юноша был очарован… и разочарован немножко.
   Разочарован, потому что дело происходило в XXII веке. Билет юноша заказал по радио, получил место в каюте лайнера. Рядом с ним сидели старики, ехавшие на Луну лечиться от тучности. Проводница в серебряной форме принесла обед. Поели, подремали, потом прибыли на Луну, из каюты перешли в лифт, из лифта — в автобус, отгула — в шлюз-приемник гостиницы, получили номер с ванной. А за окном номера был Селеноград, прикрытый самозарастающим куполом: дома, улицы, сады, в садах — лунные цветы, громадные, с худосочными стеблями. И молодые селениты срывали эти цветы, подносили девушкам, а девушки зарывали румяные щеки в букеты.
   Уже не Земля, и не совсем еще космос. Дальше надо было идти.
   Но опять перед Шориным стояла стена, та же самая — арифметическая.
   Примерно двести тысяч человек трудились в те годы в космосе, половина из них — на Луне: на космодроме и вокруг космодрома — в обсерваториях, лабораториях, на шахтах, энергостанциях, заводах… а также в санаториях и на туристских базах.
   Из ста тысяч не более ста человек уходили в дальние экспедиции, на край или за край солнечной системы. Обычно это были заслуженные ученые: астрономы, геологи, физики…
   Стать заслуженным ученым? Иной раз жизни не хватает.
   Одну только лазейку нашел Шорин, одну слабую надежду. Иногда в дальние экспедиции, где экипаж бывал невелик, требовались универсалы, мастера на все руки: слесарь — токарь — электрик — повар-астроном-вычислительсанитар-садовод в одном лице, подсобник в любом деле.
   И юноша решил стать подсобником-универсалом.
   Он кончил на Луне фельдшерскую школу, курсы поваров, получил права летчика-любителя, сдал курс машинного вычисления и оранжерейного огородничества, научился работать на штампах и монтажных кранах. Некогда, до появления машин-переводчиков, существовали на Земле полиглоты, знавшие десять-пятнадцать-двадцать языков. Гордясь емкой памятью, они коллекционировали языки, ставили рекорды запоминания, как спортсмены. Шорин стал полимастером, он как бы коллекционировал профессии. Сначала его обучали с охотой, потом с удивлением и с некоторым раздражением даже (“Тратит время свое и наше. Спорт делает из учения”), а потом с уважением. Людям свойственно уважать упорство, даже не очень разумное. В Селенограде жило тысяч десять народу, каждый чудак был на виду, Шорин со временем сделался достопримечательностью (“Есть у нас один, двенадцать дипломов собрал”). О нем говорили приезжим, и разговоры эти дошли до нужных ушей.
   В одну прекрасную ночь, лунную, трехсотпятидесятичасовую, молодого полимастера пригласил Цянь, великий путешественник Цянь, теоретик и практик, знаток космических путей. Уже глубокий старик в те годы, он жил на Луне, готовясь к последнему своему походу.
   — Но у меня хронический насморк, — честно предупредил Шорин. — Я не различаю запахов. Любая комиссия меня забракует.
   Цянь не улыбнулся. Только морщинки сдвинул возле щелочек-глаз.
   — Планетологи по-разному выбирают помощников, — сказал он. — Одни предпочитают рекордсменов, ради выносливости, другие — рисовальщиков, ради наблюдательности. Те ищут исполнительных, хлопотливо-услужливых, те — самостоятельно думающих, иные считают, что важнее всего знания, и выбирают эрудитов. У меня свое мнение. По-моему, в космос надо брать влюбленных в космос. Тот, кто влюблен по-настоящему, сумеет быть спортсменом, эрудитом, услужливым и самостоятельным.
   — Разве каждый может стать рекордсменом? — спросил Шорин.
   — Если влюблен по-настоящему, станет.
   Так случилось, что Шорин второй раз выиграл в лотерее: из миллиона один попал на Луну, из тысячи лунных жителей один — в экспедицию.
   Выиграл в лотерее или заслужил? Как по-вашему?
   Он ходил счастливый и гордый, даже голову держал выше. Думал: “Столько людей вокруг — умных, талантливых, ученых, опытных, — а выбрали меня, мальчишку. Если вслух объявить, не поверят, кинутся расспрашивать, даже позавидуют”. В своей прямолинейности Шорин был убежден, что все люди рвутся в космос, космонавтов считают счастливчиками, себя — второсортными неудачниками. Он даже удивился бы, узнав, что другие искренне мечтают быть артистами, писателями, врачами или инженерами.
   Так Шорин вышел на звездную дорогу.

МЕЧТА 2

 
   Молодой капитан сидит у моря на оранжевой планете.
   Небо похоже на костер, облака — языки пламени, горизонт — как догорающие угли А море спокойное, нежно-абрикосовое. И в абрикосовой ряби качается русалка.
   Прозрачные струи играют ее волосами, и пузырьки пены лопаются на молочно-белых плечах. Удлиненные глаза смотрят на Шорина серьезно, без тени страха, без удивления даже, не то изучают, не то гипнотизируют.
   Капитан любуется, водит глазами по чистому лбу, ровным бровям, нежно-розовым губам, удивляется ушку — такому маленькому, безукоризненному и сложному, словно неживому, словно выточенному из слоновой кости.
   Потом спохватывается. Разумное ли это существо? Надо объясниться с ним. Он чертит на песке квадрат, треугольник, ромб, шестиугольник в круге, пифагоровы штаны. Геометрию должны понимать все. Законы геометрии едины в нашей Галактике.
   — Не надо. Я читаю твои мысли.
   Кто это сказал? И еще по-русски! Не русалка же. Тем более что лицо ее в воде, даже на глаза набежала волна.
   И вновь слова отдаются в мозгу:
   — Ты удивлен, что я кажусь тебе красивой. Но законы красоты едины в нашей Галактике. И законы радости, любви и счастья.
   — А что такое счастье? — спрашивает капитан.
   Русалка улыбается загадочно, как Джоконда.
   — Самое большое счастье вдалеке. Счастье — это горизонт.