Страница:
– В каком качестве? – спросил я, так как мне вдруг показалось, что Ирине могла прийти в голову какая-нибудь новая фантазия, что она могла отдать другое распоряжение.
– В качестве генерала и коменданта, – ответил он.
– Тогда проводите, – согласился я. – И следуйте позади меня. На том и заканчивается в моей памяти эта сцена.
Затем я вижу себя уже находящимся в каких-то величественных апартаментах, предоставленных коменданту. Тюрьма эта, расположенная неподалеку от Форума Константина, занимала большую площадь, включавшую в себя сад, где узникам разрешалось совершать прогулки. Он был окружен двойной стеной с внутренним и наружным рвами. Наружный ров был сухим, внутренний – наполнен водой. Здесь также были двойные ворота и рядом с ними – сторожевые башни. Кроме этого, я вспоминаю небольшой дворик, где стояли несколько столбов, у которых заключенных наказывали плетьми, и небольшую, но ужасную комнату, оборудованную чем-то вроде деревянной кровати, к которой привязывали приговоренных для совершения наказания – выкалывания глаз или отрезания языка. Перед этой комнатой находилось помещение, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.
Узников было много, и не обыкновенных преступников, а людей, помещенных в тюрьму из государственных или религиозных соображений. Всего там было около сотни мужчин и несколько женщин, которых содержали отдельно. Кроме тюремщиков, здесь находились сотни охранников, днем и ночью. Все они были подчинены мне.
Не пробыл я в своей новой должности и трех дней, как убедился, что Ирина назначила меня сюда из самых лучших побуждений. Произошло это следующим образом. Большей части заключенных разрешалось получение передач с продуктами и вещами от друзей. Предполагалось, что все эти передачи проверяются дежурным тюремным офицером. Это правило, которым прежде часто пренебрегали, я восстановил вновь, в результате чего наткнулся на несколько любопытных открытий.
На третий день в тюрьму поступил великолепный дар – инжир для принцев и высших людей, шуринов Ирины и дядюшек юного императора Константина, ее сына. Этот инжир был пронесен мимо меня. Все проделывалось формально. И в этот момент вид одного из фруктов возбудил у меня подозрение. Я взял его и предложил тюремщику, несшему корзину. Он выглядел испуганным, отрицательно покачал головой и сказал:
– Генерал, я не притронусь к этим фруктам.
– Вот как, – ответил я. – Весьма странно, так как мне кажется, что вчера вы ели подобные фрукты.
– Да, генерал, – согласился он. – Это правда, вчера я их съел даже слишком много.
Не отвечая ему, я подошел к окну и бросил одну из фиг длиннохвостой ручной обезьяне, прикованной цепочкой к столбу во дворе. Она схватила плод и с жадностью его съела.
– Не уходите, приятель, – остановил я тюремщика, который попытался улизнуть, едва я повернулся к нему спиной. – У меня к вам есть одна просьба.
Некоторое время я беседовал с ним, одновременно наблюдая за обезьяной, и вскоре заметил, что той стало не по себе. Она принялась царапать себе живот и хныкать наподобие ребенка. Затем на ее губах появилась пена, она забилась в конвульсиях и через четверть часа (я следил по показаниям водяных часов) издохла.
– Кажется, этот инжир отравлен, приятель, – обратился я к тюремщику. – И поэтому ваше счастье, что вчера вы объелись фруктов. А теперь выкладывай, что тебе известно по этому поводу!
– Ничего, господин, – сначала отказался он, падая на колени. – Клянусь вам Христом, ничего. Я могу только догадываться. Эти фрукты были принесены одной женщиной, которую я видел однажды среди домашних людей Константина. И мне известно… – Он умолк.
– Что тебе известно, друг? Будет лучше, если ты быстренько расскажешь мне об этом, мне, которому здесь принадлежит вся власть.
– Мне известно, господин, и об этом знают во всем мире, что Константин был бы рад избавиться от этих своих дядюшек, которых он боится, хотя они и ослеплены по его приказу. Вот и все, что мне известно, я клянусь, что больше ничего не знаю…
– Возможно, до возвращения Августы ты вспомнишь чуть больше, – заключил я. – Поэтому я сейчас не стану тебя судить за происшедшее. Эй! Стража! Подойдите сюда!
Как только он услышал шаги солдат, спешивших на мой зов, этот человек рванулся к блюду с фруктами и, схватив плод инжира, сделал попытку запихнуть его в рот, но я в одно мгновение оказался рядом с ним, и через несколько секунд солдаты уже схватили его, а плод был отобран.
– Заприте этого человека в тюрьму понадежнее, – приказал я. – Обращайтесь с ним и кормите его хорошо, но обыщите как следует.
Следите также, чтобы он не причинил себе зла и чтобы ни с кем не мог разговаривать. Затем забудьте обо всей этой истории.
– Какое обвинение записать в регистрационной книге, генерал? – спросил офицер, отдавая честь.
– Обвинение в том, что он украл инжир, предназначенный цезарю и его братьям царственной крови, – ответил я и посмотрел в окно.
Он проследил за моим взглядом, увидел бездыханную обезьяну и вздрогнул.
– Все будет исполнено! – произнес офицер, и тюремщика увели. После его ухода я послал за тюремным врачом, которого с самого первого дня нашего знакомства знал как человека правдивого. Ничего ему не объясняя, я распорядился, чтобы он сберег фрукты, лежащие в корзине, а также чтобы он произвел вскрытие обезьяны и установил причину ее гибели.
Он поклонился и ушел, забрав инжир с собой. Вскоре он вернулся и показал мне разрезанные пополам плоды инжира. В середине их виднелись крупинки белого порошка.
– Что это? – поинтересовался я.
– Один из самых сильных смертельных ядов, которые мне известны, генерал. Взгляните: этот стебелек был вытащен, затем порошок вдули в середину плода через соломинку. После этого хвостик снова вставили на прежнее место.
– Ага! – сказал я. – Это умно, но не очень. Они перепутали эти хвостики. Я заметил, что у пурпурного плода инжира был хвостик от зеленого. Поэтому я и испытал его на обезьяне.
– А вы наблюдательны, генерал.
– Да, доктор, я стараюсь подмечать все. Этому я научился еще мальчиком, когда охотился у себя на севере. Там же я научился помалкивать, так как шум пугает преследуемых. Делайте то же и вы.
– Можете не опасаться в отношении этого, – заверил он меня и вышел, чтобы заняться обезьяной.
После его ухода я некоторое время размышлял. Затем встал и направился в тюремную церковь, точнее, на то место, с которого я мог бы видеть всех, находившихся в церкви, оставаясь при этом незамеченным. Эта церковка была расположена в мрачном подземелье, освещенном только масляными лампами, висевшими на колоннах и арках. Было воскресенье, и, когда я вошел через небольшую потайную дверцу, там как раз совершался обряд причастия нескольких заключенных.
По правде сказать, зрелище было весьма печальным, так как священником, отправляющим службу, был сам цезарь Никифор, самый старший из дядюшек императора, который сначала был посвящен в духовный сан, чтобы он не мог занять место на троне, а впоследствии ослеплен, о чем я уже рассказывал. Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.
Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?
Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое – прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.
Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.
– О чем вы толкуете, дорогие братья? – спросил он. – Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.
Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.
– Генерал Олаф, – обратился он ко мне, – благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.
– Ваше высочество, – отвечал я, – что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.
Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.
– Ваше высочество, – начал я, – должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.
Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.
– Это делает Константин, сын моего брата Льва, – сказал он. – И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.
– Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.
– Только однажды, генерал, это было правдой, – ответил принц. – Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.
– Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.
– У меня нет желания жить, генерал, – признался он. – О, я мог бы уже умереть!
– Не столь уж и трудно найти смерть, принц, – произнес я и покинул их.
Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения – поэтому-то я и произнес их, те слова.
И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.
Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался. Я быстро отодвинул задвижку и открыл дверь своим ключом. И вот что я там увидел: к оконной решетке была привязана веревка, которую монахи обычно носят вместо пояса, а в ее петле находилась голова Никифора. Он висел в петле, изо всех сил стараясь освободиться. Его руки обхватили веревку над головой, так как хотя он и искал смерти, но в конце концов стал пытаться ее избежать. Таков был его характер. Однако самому ему спастись было уже невозможно, так как, когда я вошел в камеру, его рука сорвалась с веревки, туго обтянувшей его шею и душившей его.
Мой меч был со мной. Выхватив его, я одним ударом рассек веревку и подхватил падающего Никифора своими руками. Он был уже без сознания, но его шея не была сломана, и когда я брызнул ему в лицо водой, он задышал и вскоре пришел в себя.
– Что за шутки, ваше высочество? – спросил я его.
– Это та, которой вы меня научили, генерал, – ответил он, зажмурившись от боли. – Вы сказали, что смерть легко можно найти, и я стал жаждать ее, но в последний момент испугался. О! Когда я оттолкнул прочь этот стул, мои слепые глаза открылись, и я увидел пламя ада и руки дьяволов, хватающих мою душу, чтобы бросить ее туда. Благословляю вас за то, что спасли меня от этого огня. – И он, схватив мою руку, поцеловал ее.
– Не стоит меня благодарить, – сказал я. – Благодарите бога, которому вы поклоняетесь, так как мне кажется, что это он внушил мне мысль посетить вас ночью. Но поклянитесь мне этим самым богом, что вы не станете больше совершать подобных действий, потому что, если вы не дадите такой, вас закуют в кандалы.
Он поклялся мне своим Христом, что не станет этого делать, поклялся так пылко, что я был уверен: больше он не нарушит эту клятву. Затем я рассказал ему, как не смог заснуть из-за того, что мной овладел какой-то странный страх.
– О! – воскликнул он. – Без сомнения, сам Бог послал к вам ангела, чтобы спасти меня от самого страшного из грехов. Несомненно, это сделал Он, Бог, Который знает вас, хотя вы Его и не знаете!
После этого он упал на колени.
Отвязав от оконной решетки оставшийся конец веревки, я покинул его…
Я рассказываю сейчас об этой истории, так как она имеет прямое отношение к моей судьбе. Именно эти слова принца и заставили меня впервые заинтересоваться Христовой верой. И, конечно, если бы они никогда не были сказаны, я прожил бы остаток жизни и умер бы язычником. До сих пор я судил об этой вере по делам тех, кто ее проповедовал в Константинополе, и находил, что ей чего-то недостает. Теперь, однако, какая-то сила свыше своевременно направила меня в камеру Никифора, чтобы его спасти. Направила именно меня, который в случае смерти Никифора чувствовал бы себя виновным в ней. Могут сказать, что это не столь уж и важно, что лучше ему было бы умереть от своей руки или от руки убийцы. Кто может судить о тайных делах? Во всяком случае, не я. Несомненно, муки Никифора имеют какое-то назначение, как и все наши мучения. И он был оставлен в живых по причинам, известным только Творцу, но не человеку.
Здесь я должен добавить, что об этом несчастном цезаре и его родне я больше ничего не знаю. Смутно припоминается мне, что во время моей службы на тюрьму было совершено какое-то нападение со стороны тех, кто добивался смерти принцев, но я раскрыл заговор с помощью тюремщика, попавшегося мне с отравленными фигами, и легко разгромил этот заговор, за что удостоился похвалы Ирины и ее министров.
Если все было так, то никто и нигде не упоминает о том заговоре сейчас. Говорили также, что некоторое время спустя толпа притащила всех принцев во главе с Никифором в храм святой Софии и провозгласила его императором. Но их всех снова схватили, и в конце концов все они отправились к праотцам, исчезнув из поля зрения людей.
Успокой, Господи, их измученные души! Они страдали от людей больше, чем сами грешили!
Глава III. Мать и сын
– В качестве генерала и коменданта, – ответил он.
– Тогда проводите, – согласился я. – И следуйте позади меня. На том и заканчивается в моей памяти эта сцена.
Затем я вижу себя уже находящимся в каких-то величественных апартаментах, предоставленных коменданту. Тюрьма эта, расположенная неподалеку от Форума Константина, занимала большую площадь, включавшую в себя сад, где узникам разрешалось совершать прогулки. Он был окружен двойной стеной с внутренним и наружным рвами. Наружный ров был сухим, внутренний – наполнен водой. Здесь также были двойные ворота и рядом с ними – сторожевые башни. Кроме этого, я вспоминаю небольшой дворик, где стояли несколько столбов, у которых заключенных наказывали плетьми, и небольшую, но ужасную комнату, оборудованную чем-то вроде деревянной кровати, к которой привязывали приговоренных для совершения наказания – выкалывания глаз или отрезания языка. Перед этой комнатой находилось помещение, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.
Узников было много, и не обыкновенных преступников, а людей, помещенных в тюрьму из государственных или религиозных соображений. Всего там было около сотни мужчин и несколько женщин, которых содержали отдельно. Кроме тюремщиков, здесь находились сотни охранников, днем и ночью. Все они были подчинены мне.
Не пробыл я в своей новой должности и трех дней, как убедился, что Ирина назначила меня сюда из самых лучших побуждений. Произошло это следующим образом. Большей части заключенных разрешалось получение передач с продуктами и вещами от друзей. Предполагалось, что все эти передачи проверяются дежурным тюремным офицером. Это правило, которым прежде часто пренебрегали, я восстановил вновь, в результате чего наткнулся на несколько любопытных открытий.
На третий день в тюрьму поступил великолепный дар – инжир для принцев и высших людей, шуринов Ирины и дядюшек юного императора Константина, ее сына. Этот инжир был пронесен мимо меня. Все проделывалось формально. И в этот момент вид одного из фруктов возбудил у меня подозрение. Я взял его и предложил тюремщику, несшему корзину. Он выглядел испуганным, отрицательно покачал головой и сказал:
– Генерал, я не притронусь к этим фруктам.
– Вот как, – ответил я. – Весьма странно, так как мне кажется, что вчера вы ели подобные фрукты.
– Да, генерал, – согласился он. – Это правда, вчера я их съел даже слишком много.
Не отвечая ему, я подошел к окну и бросил одну из фиг длиннохвостой ручной обезьяне, прикованной цепочкой к столбу во дворе. Она схватила плод и с жадностью его съела.
– Не уходите, приятель, – остановил я тюремщика, который попытался улизнуть, едва я повернулся к нему спиной. – У меня к вам есть одна просьба.
Некоторое время я беседовал с ним, одновременно наблюдая за обезьяной, и вскоре заметил, что той стало не по себе. Она принялась царапать себе живот и хныкать наподобие ребенка. Затем на ее губах появилась пена, она забилась в конвульсиях и через четверть часа (я следил по показаниям водяных часов) издохла.
– Кажется, этот инжир отравлен, приятель, – обратился я к тюремщику. – И поэтому ваше счастье, что вчера вы объелись фруктов. А теперь выкладывай, что тебе известно по этому поводу!
– Ничего, господин, – сначала отказался он, падая на колени. – Клянусь вам Христом, ничего. Я могу только догадываться. Эти фрукты были принесены одной женщиной, которую я видел однажды среди домашних людей Константина. И мне известно… – Он умолк.
– Что тебе известно, друг? Будет лучше, если ты быстренько расскажешь мне об этом, мне, которому здесь принадлежит вся власть.
– Мне известно, господин, и об этом знают во всем мире, что Константин был бы рад избавиться от этих своих дядюшек, которых он боится, хотя они и ослеплены по его приказу. Вот и все, что мне известно, я клянусь, что больше ничего не знаю…
– Возможно, до возвращения Августы ты вспомнишь чуть больше, – заключил я. – Поэтому я сейчас не стану тебя судить за происшедшее. Эй! Стража! Подойдите сюда!
Как только он услышал шаги солдат, спешивших на мой зов, этот человек рванулся к блюду с фруктами и, схватив плод инжира, сделал попытку запихнуть его в рот, но я в одно мгновение оказался рядом с ним, и через несколько секунд солдаты уже схватили его, а плод был отобран.
– Заприте этого человека в тюрьму понадежнее, – приказал я. – Обращайтесь с ним и кормите его хорошо, но обыщите как следует.
Следите также, чтобы он не причинил себе зла и чтобы ни с кем не мог разговаривать. Затем забудьте обо всей этой истории.
– Какое обвинение записать в регистрационной книге, генерал? – спросил офицер, отдавая честь.
– Обвинение в том, что он украл инжир, предназначенный цезарю и его братьям царственной крови, – ответил я и посмотрел в окно.
Он проследил за моим взглядом, увидел бездыханную обезьяну и вздрогнул.
– Все будет исполнено! – произнес офицер, и тюремщика увели. После его ухода я послал за тюремным врачом, которого с самого первого дня нашего знакомства знал как человека правдивого. Ничего ему не объясняя, я распорядился, чтобы он сберег фрукты, лежащие в корзине, а также чтобы он произвел вскрытие обезьяны и установил причину ее гибели.
Он поклонился и ушел, забрав инжир с собой. Вскоре он вернулся и показал мне разрезанные пополам плоды инжира. В середине их виднелись крупинки белого порошка.
– Что это? – поинтересовался я.
– Один из самых сильных смертельных ядов, которые мне известны, генерал. Взгляните: этот стебелек был вытащен, затем порошок вдули в середину плода через соломинку. После этого хвостик снова вставили на прежнее место.
– Ага! – сказал я. – Это умно, но не очень. Они перепутали эти хвостики. Я заметил, что у пурпурного плода инжира был хвостик от зеленого. Поэтому я и испытал его на обезьяне.
– А вы наблюдательны, генерал.
– Да, доктор, я стараюсь подмечать все. Этому я научился еще мальчиком, когда охотился у себя на севере. Там же я научился помалкивать, так как шум пугает преследуемых. Делайте то же и вы.
– Можете не опасаться в отношении этого, – заверил он меня и вышел, чтобы заняться обезьяной.
После его ухода я некоторое время размышлял. Затем встал и направился в тюремную церковь, точнее, на то место, с которого я мог бы видеть всех, находившихся в церкви, оставаясь при этом незамеченным. Эта церковка была расположена в мрачном подземелье, освещенном только масляными лампами, висевшими на колоннах и арках. Было воскресенье, и, когда я вошел через небольшую потайную дверцу, там как раз совершался обряд причастия нескольких заключенных.
По правде сказать, зрелище было весьма печальным, так как священником, отправляющим службу, был сам цезарь Никифор, самый старший из дядюшек императора, который сначала был посвящен в духовный сан, чтобы он не мог занять место на троне, а впоследствии ослеплен, о чем я уже рассказывал. Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.
Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?
Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое – прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.
Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.
– О чем вы толкуете, дорогие братья? – спросил он. – Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.
Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.
– Генерал Олаф, – обратился он ко мне, – благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.
– Ваше высочество, – отвечал я, – что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.
Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.
– Ваше высочество, – начал я, – должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.
Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.
– Это делает Константин, сын моего брата Льва, – сказал он. – И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.
– Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.
– Только однажды, генерал, это было правдой, – ответил принц. – Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.
– Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.
– У меня нет желания жить, генерал, – признался он. – О, я мог бы уже умереть!
– Не столь уж и трудно найти смерть, принц, – произнес я и покинул их.
Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения – поэтому-то я и произнес их, те слова.
И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.
Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался. Я быстро отодвинул задвижку и открыл дверь своим ключом. И вот что я там увидел: к оконной решетке была привязана веревка, которую монахи обычно носят вместо пояса, а в ее петле находилась голова Никифора. Он висел в петле, изо всех сил стараясь освободиться. Его руки обхватили веревку над головой, так как хотя он и искал смерти, но в конце концов стал пытаться ее избежать. Таков был его характер. Однако самому ему спастись было уже невозможно, так как, когда я вошел в камеру, его рука сорвалась с веревки, туго обтянувшей его шею и душившей его.
Мой меч был со мной. Выхватив его, я одним ударом рассек веревку и подхватил падающего Никифора своими руками. Он был уже без сознания, но его шея не была сломана, и когда я брызнул ему в лицо водой, он задышал и вскоре пришел в себя.
– Что за шутки, ваше высочество? – спросил я его.
– Это та, которой вы меня научили, генерал, – ответил он, зажмурившись от боли. – Вы сказали, что смерть легко можно найти, и я стал жаждать ее, но в последний момент испугался. О! Когда я оттолкнул прочь этот стул, мои слепые глаза открылись, и я увидел пламя ада и руки дьяволов, хватающих мою душу, чтобы бросить ее туда. Благословляю вас за то, что спасли меня от этого огня. – И он, схватив мою руку, поцеловал ее.
– Не стоит меня благодарить, – сказал я. – Благодарите бога, которому вы поклоняетесь, так как мне кажется, что это он внушил мне мысль посетить вас ночью. Но поклянитесь мне этим самым богом, что вы не станете больше совершать подобных действий, потому что, если вы не дадите такой, вас закуют в кандалы.
Он поклялся мне своим Христом, что не станет этого делать, поклялся так пылко, что я был уверен: больше он не нарушит эту клятву. Затем я рассказал ему, как не смог заснуть из-за того, что мной овладел какой-то странный страх.
– О! – воскликнул он. – Без сомнения, сам Бог послал к вам ангела, чтобы спасти меня от самого страшного из грехов. Несомненно, это сделал Он, Бог, Который знает вас, хотя вы Его и не знаете!
После этого он упал на колени.
Отвязав от оконной решетки оставшийся конец веревки, я покинул его…
Я рассказываю сейчас об этой истории, так как она имеет прямое отношение к моей судьбе. Именно эти слова принца и заставили меня впервые заинтересоваться Христовой верой. И, конечно, если бы они никогда не были сказаны, я прожил бы остаток жизни и умер бы язычником. До сих пор я судил об этой вере по делам тех, кто ее проповедовал в Константинополе, и находил, что ей чего-то недостает. Теперь, однако, какая-то сила свыше своевременно направила меня в камеру Никифора, чтобы его спасти. Направила именно меня, который в случае смерти Никифора чувствовал бы себя виновным в ней. Могут сказать, что это не столь уж и важно, что лучше ему было бы умереть от своей руки или от руки убийцы. Кто может судить о тайных делах? Во всяком случае, не я. Несомненно, муки Никифора имеют какое-то назначение, как и все наши мучения. И он был оставлен в живых по причинам, известным только Творцу, но не человеку.
Здесь я должен добавить, что об этом несчастном цезаре и его родне я больше ничего не знаю. Смутно припоминается мне, что во время моей службы на тюрьму было совершено какое-то нападение со стороны тех, кто добивался смерти принцев, но я раскрыл заговор с помощью тюремщика, попавшегося мне с отравленными фигами, и легко разгромил этот заговор, за что удостоился похвалы Ирины и ее министров.
Если все было так, то никто и нигде не упоминает о том заговоре сейчас. Говорили также, что некоторое время спустя толпа притащила всех принцев во главе с Никифором в храм святой Софии и провозгласила его императором. Но их всех снова схватили, и в конце концов все они отправились к праотцам, исчезнув из поля зрения людей.
Успокой, Господи, их измученные души! Они страдали от людей больше, чем сами грешили!
Глава III. Мать и сын
Следующая сцена из моей византийской жизни, которую я вижу, происходит в величественном круглом здании, переполненном священнослужителями в епископских одеяниях. Некоторые из них увенчаны митрами, каждый окружен свитой, состоящей в основном из прислуживавших им монахов.
Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.
После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!
Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые – вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшей святость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ – по-моему, Антиох – двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.
Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача – того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, – вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.
Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером – выходец из Британии, что его отец (или дед) – датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.
Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.
Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть – всегда низкой, – добавил он. – Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»
В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.
И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.
Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась е вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.
Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.
– Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.
– Да будет здорова Августа! – смеясь, ответил я. – Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?
– А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, – по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.
Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.
После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!
Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые – вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшей святость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ – по-моему, Антиох – двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.
Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача – того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, – вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.
Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером – выходец из Британии, что его отец (или дед) – датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.
Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.
Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть – всегда низкой, – добавил он. – Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»
В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.
И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.
Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась е вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.
Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.
– Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.
– Да будет здорова Августа! – смеясь, ответил я. – Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?
– А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, – по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.