– Это добрые новости, Мартина, настолько добрые, что хотелось бы знать, где спрятано жало у этой пчелки.
   – Вы это очень скоро узнаете, Олаф. Единственное, о чем я могу предупредить вас, – это о жале ревности. Такая карьера, как ваша, уже привлекает к вам взгляды окружающих, и не все они исполнены любви и доброжелательности.
   Я кивнул, и она продолжала:
   – Тем не менее, кажется, ваша звезда сейчас сверкает очень ярко. Почти с уверенностью можно утверждать, что Августа поклоняется ей, по крайней мере, она много говорит со мной о вас и несколько раз была уже готова послать за вами с вод. Конечно, это не было связано с государственными интересами и вашими донесениями. Мне так кажется.
   – А-а! – сказал я. – Теперь, думаю, я уже начинаю чувствовать жало этой пчелки.
   – У пчелки другое жало! Нет! Вы, конечно, хотели сказать, что чувствуете аромат цветов на холме Иды. Значит, Олаф, если бы я была вашим врагом, каким, полагаю, я стану в один прекрасный момент, так как часто мы учимся ненавидеть тех, кого слишком… кто нам слишком нравится… Так вот, если бы я была вашим врагом, то ваша голова и плечи уже могли бы говорить друг другу «до свидания!» после таких слов, как ваши.
   – Возможно, Мартина. И если бы так случилось, то не знаю, настолько ли все это так важно для меня… теперь.
   – Настолько ли важно? И это говорите вы, галопом скачущий по дороге Судьбы к храму Славы в одной колеснице с императрицей?! Вы что, Олаф, сошли с ума? Или с вами происходит и то и другое одновременно? И что вы имели в виду, говоря «теперь»? Олаф, с вами что-то происходит с тех пор, как я видела вас в последний раз. Вы что, влюбились в какую-нибудь прелестную узницу в этой отвратительной тюрьме и были отвергнуты? Такой увалень, как вы, может получить отказ даже от пленницы, которую он держит в собственных руках. Ей-Богу, вы необычайный человек!
   – Да, Мартина, кое-что со мной случилось. Я стал христианином.
   – О, Олаф, теперь-то и я вижу, что вы не дурак, как я считала, а, наоборот, очень умны. Потому что только вчера Августа сказала мне (это произошло после того, как она прочла ваш рапорт), что если бы вы были христианином, она подумала бы, как дальше возвысить вас. Но так как он остается одним из самых упрямых язычников, говорит она, то это не удастся сделать без больших хлопот.
   – Теперь я желал бы только одного: самому быть христианином и оставаться язычником для других, – отозвался я, нахмурившись, – хотя, увы! Этого желания могло бы и не быть, Мартина, вы не поняли, что это случилось не по тем причинам, о которых вы подумали. Я целовал крест не ради карьеры, а для того лишь, чтобы служить ему.
   – Клянусь всеми святыми! В следующий раз вы можете пойти дальше и выбрить себе тонзуру! Но вряд ли и это вас устроит! – воскликнула она. – Помните, что если дела пойдут слишком… трудно, священником вы всегда успеете стать, Олаф. Только в этом случае вы должны будете отказаться от поисков той особы, которая где-то носит вторую половину ожерелья. Я имею в виду не поддельную половину, которая находится у Ирины, а настоящую! Я знаю всю вашу историю, а также все об Идуне Прекрасной. Одна высокопоставленная персона рассказала мне ее, да и вы сами, не сознавая того, часто делали то же самое, так как вы не тот человек, который может долго хранить в себе тайну. Пусть все ангелы-хранители помогают этой женщине с ожерельем, если она когда-нибудь повстречается с некоей другой особой, имени которой я не назову. И затем, почему вы столь многословны? Вы что, учитесь читать проповеди? Если вы собираетесь стать монахом, Олаф, то вам придется оставить и такое дело, как участие в войнах и битвах, кроме тех, одну из которых вы однажды видели в церковном храме. Господи! Вот бы вид был у вас, когда бы вы молотили другого епископа кривым посохом после дискуссии об иконах и Двух Сущностях! Мне было бы жалко этого епископа. Но вы не сказали, кто же вас обратил в христианство?
   – Бернабас Египетский, – ответил я.
   – О! А я думала, что это была какая-нибудь святая. В этом случае ваша история была бы интересней для двора. Что ж, наша госпожа-императрица не любит Бернабаса, так как тому не нравятся иконы. И это может быть жалом у той пчелки. Но, возможно, она простит его ради вас. Вы же должны боготворить иконы!..
   – К чему волноваться из-за икон? Есть духовное начало, в которое я верю, а остальное – ничто!
   – Вы – прямой человек, как и во всем остальном, Олаф. Поэтому вы прыгаете дальше, чем можете видеть. Ну да ладно, будьте только осторожны и не говорите ничего об иконах, ни хорошего, ни плохого. Раз они ничего не значат для вас, то какая разница, есть они здесь или их нет? Оставьте их слепым глазам и неразумным головам. А теперь я должна уйти, так как не могу больше слушать вашу болтовню. О! Я забыла о своем поручении. Августа приказала вам посетить ее сегодня вечером, сразу же после ужина. Слушайте и повинуйтесь!
   Передав это поручение с таким видом, будто дело шло, по крайней мере, о тюремном заключении или чем-то еще более худшем, она накинула на себя плащ и, бросив на меня любопытствующий взгляд, открыла дверь и вышла.
   В назначенный час или, точнее, чуть раньше я прибыл в личные императорские покои. Очевидно, меня ждали, ибо одна из фрейлин, увидев меня, поклонилась и велела присесть, затем оставила приемную. Вскоре дверь открылась, и в нее вошла Мартина, одетая в белое платье.
   – Вы пришли рановато, Олаф, – сказала она. – Подобно любовнику, жаждущему свидания. Что ж, всегда благоразумно встретить удачливую судьбу на полпути. Но почему вы пришли во всеоружии? Не принято, чтобы в этот час императрицу навещали в таком виде. И, кроме того, вы сейчас не на посту.
   – Я полагал, что вызван по служебным делам и что сейчас нахожусь при исполнении своих обязанностей, Мартина.
   – Значит, вы ошиблись, как всегда; снимите с себя все это оружие и доспехи. Императрица говорит, что от одного вида оружия после ужина она чувствует смертельный холод. Я сказала: снимите все! Я должна помочь вам?
   После того как я снял кольчугу, я остался одетым в простую голубую тунику и штаны.
   – Вы хотите, чтобы я предстал перед императрицей в таком виде? – спросил я.
   Ничего не ответив, она хлопнула в ладоши и позвала евнуха, который кивнул ей, получив какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся с чудесной шелковой одеждой, расшитой золотом, подобной той, какую высокотитулованные люди надевают на праздники. Костюм был мне как раз впору, словно его сшили специально для меня. Я надел его, хотя мне и хотелось им еще полюбоваться. Мартина предложила мне снять меч, но я отказался, заявив:
   – Пока на этот счет не будет специального приказания императрицы, я и мой меч – мы не расстанемся.
   – Ну что ж, Олаф, она ничего не говорила в отношении меча, так что можете пока оставить его. Единственное, что она сказала, так это то, чтобы ваш костюм по цвету гармонировал с ожерельем, которое вы носите. Она не терпит, когда цвета не соответствуют один другому, особенно при свете ламп.
   – Так кто же я, по-вашему? – сердито спросил я. – Мужчина или животное, которое убивают перед тем, как принести в жертву?
   – Фи, Олаф, вы еще помните ваши языческие обряды? Не забывайте, что вы теперь христианин, умоляю вас.
   – Благодарю вас, что напомнили мне об этом, – сказал я, и в этот момент другая фрейлина, поспешно войдя в комнату, потребовала, чтобы я следовал за ней.
   – Удачи вам, Олаф, – пожелала мне Мартина, когда я проходил мимо нее. – Непременно позже расскажете мне все новости или же сделаете это завтра.
   Фрейлина проводила меня не в холл для аудиенций, а в личную столовую императрицы. Здесь, откинувшись по древнеримской моде на кушетке, стоявшей с другой стороны узкого столика, уставленного фруктами и графинами с греческим вином, сидели два величайших создания мира: Августа Ирина и Август Константин, ее сын.
   Она была одета восхитительно: в длинное платье из белого шелка с накинутой поверх него мантией из красивого императорского пурпура. Я заметил на ее великолепной груди ожерелье из изумрудных жуков, разделенных золотыми раковинами, скопированное с моего ожерелья. На своих прелестных волосах, которые низко опускались на лоб и разделялись пробором посредине, она носила золотую диадему, в которой тоже сверкали изумруды, подобные жукам на ожерелье. На Августе Константине была праздничная одежда цезарей, также прикрытая пурпурной мантией. Его лицо казалось грубоватым, взгляд – глуповато-юным. Он был темноволосым, как его отец и дядя, но с голубыми глазами и недобрым взглядом. По его пылающему лицу я понял, что он изрядно выпил вина, а по угрюмо сжатому рту – что он, как обычно, уже успел поссориться со своей матерью.
   Я остановился у края стола и отсалютовал вначале императрице, затем императору.
   – Кто это? – осведомился он, посмотрев на меня.
   – Генерал Олаф, из моей охраны, – пояснила она. – Комендант государственной тюрьмы. Помните, вы пожелали, чтобы я послала за ним для решения вопроса, о котором мы спорили.
   – Ах да! Ну что ж, генерал Олаф, страж моей матери, не объясните ли вы, почему вы вначале салютовали Августе, а лишь затем мне, Августу?
   – Ваше императорское величество, – смиренно ответил я. – Я не знаток здешних правил в этом отношении, но в той стране, где я воспитывался, меня учили, что если я вижу сидящих рядом мужчину и женщину, я должен поклониться сначала женщине, затем – мужчине.
   – Хорошо сказано! – воскликнула императрица, захлопав в ладоши, но император изрек:
   – Несомненно, этому вас научила ваша мать, а не отец. В следующий раз, когда будете входить в императорские покои, будьте любезны не забывать об этом. И помните: император и императрица – не просто мужчина и женщина.
   – Ваше императорское величество, – обратился я к нему. – Как вы приказали, я буду помнить, что император и императрица – не просто мужчина и женщина, а Император и Императрица.
   Сначала от этих слов Август начал было морщиться, но, внезапно изменив намерение, рассмеялся, как и его мать. Он наполнил вином золотую чашу и, протянув ее мне, проговорил:
   – Выпей это, солдат, за нас, так как только после этого, возможно, наши умы станут лучше понимать один другой.
   Я поднял чашу и, держа ее в руке, произнес:
   – Я пью за ваши императорские величества, сияющие над миром, подобно двум звездам на небе. Слава вашим величествам! – И я выпил вино, но не до конца.
   – А ты умен! – прорычал Август. – Что ж, возьми эту чашу, ты заслужил ее. Но вначале осуши ее, ты ведь только омочил в ней свои губы. Ты что, боишься, что в ней яд, как в тех фруктах, о которых мне рассказывали? А может быть, и в этих? – И он показал на столик у стены, на котором стоял стеклянный кувшин с точно такими же плодами инжира, какие были посланы в тюрьму принцам.
   – Чаша, которую вам дали, моя, – перебила его Ирина. – Но мой слуга с благодарностью принимает этот дар, который будет доставлен ему на дом.
   – Солдат не нуждается в подобных игрушках, ваше императорское величество, – начал было я, но в это время Константин, проглотив еще одну порцию крепкого вина, сердито прервал меня:
   – Могу и не дарить эту чашу, но ты еще попросишь меня об этом. Меня, которому принадлежит империя и все ее богатства!
   И, схватив чашу, он швырнул ее на пол, разлив вино, чему я, желавший сохранить голову трезвой, был искренне рад.
   – Дело сделано, – продолжал он с пьяной яростью. – Достойно ли торговаться цезарю из-за куска золота, подобно меняле в его лавке? Подайте мне эти фиги, я еще должен решить вопрос о яде!
   Я поднял кувшин с фигами и, поклонившись, поставил его перед ним. Я был уверен, что это те самые фрукты, так как на стекле еще сохранилась моя собственная бирка с пометкой, а также с подписью врача. Я срезал печать на пергаменте, натянутом на горлышко кувшина.
   – Теперь, Олаф, слушай, – сказал он. – Это правда, что я приказал послать фрукты дураку-цезарю, своему дядьке, потому что в последний раз, когда я его видел, он сам молил меня об этом, и я захотел сделать ему приятное, но то, что будто бы я велел отравить фрукты, как утверждает моя мать, – это ложь, и, возможно, Господь накажет язык, проговоривший подобное. Я вам докажу, что это ложь! – И, храбро погрузив руку в кувшин, он вытащил оттуда две фиги. – Значит, – спросил он, подбрасывая фрукты, – ваш генерал Олаф утверждает, что это те самые фиги, посланные цезарю? Так, Олаф?
   – Да, господин, – откликнулся я, – они были положены в кувшин в моем присутствии и опечатаны моей печатью.
   – Отлично! Эти фиги были посланы мной, и Олаф заявляет, что они отравлены. Я докажу ему и вам, мать, что они не отравлены, тем, что сам съем одну из них.
   Теперь я смотрел на Августу, но она сидела молча, с руками, сложенными на груди, а ее красивое лицо обрело каменное выражение.
   Константин поднес фиги ко рту. Я снова взглянул на Августу: она по-прежнему сидела подобно статуе, и мне вдруг пришло в голову, что это в ее интересах – позволить опьяненному мужчине съесть фигу из кувшина. И я решил действовать.
   – Августус, – обратился я к нему. – Не следует трогать эти фрукты. – И, подойдя к Константину, я забрал фиги из его рук.
   Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня.
   – Ты, сторожевой пес с Севера! – орал он. – И ты осмеливаешься говорить императору, что он должен, а чего не должен трогать? Клянусь всеми иконами своей матери, я тебя прикажу выпороть на площади.
   – Этого вы никогда не сделаете, – ответил я, в то время как моя гордая кровь закипела от подобного оскорбления. – Я говорю вам, ваше императорское величество, – продолжал я, удерживая готовые сорваться с языка резкие выражения, – что эти фиги отравлены.
   – А я говорю, что ты лжешь, ты – языческий дикарь! Смотри! Или ты сделаешь это, или я! И тогда ты узнаешь, кто из нас говорит правду, ты или же я. А теперь – повинуйся или, клянусь Христом, завтра ты станешь короче на голову!
   – Августусу угодно грозить мне, но в этом нет необходимости, – заметил я. – Но если я съем фигу, то поклянется ли Августус не трогать больше ни одной из оставшихся?
   – Да, – согласился он, икая, – так как тогда я буду знать правду. А ради правды я и живу, хотя, – добавил он, – я ее еще не нашел.
   – А если я не стану есть, то не переменит ли Августус своего намерения?
   – Клянусь святой кровью, нет! Я съем их целую дюжину. Я не позволю оскорблять себя женщине и варвару. Ешьте, иначе начну я.
   – Хорошо, ваше императорское величество. Пусть лучше сегодня утром умрет варвар, чем мир потеряет своего великолепного императора. Я съем этот плод, и тогда вам станет ясно, что могло произойти с вами, императором; возможно, что моя кровь ляжет грузом на вашу душу. Кровь, которую я отдаю, спасая вашу жизнь!
   С этими словами я поднес фигу ко рту. Но, прежде чем я успел прикоснуться к ней, быстрым движением, подобным тому, с каким пантера прыгает на свою жертву, Ирина вскочила с кушетки и выбила ее из моей руки.
   – Ну что вы за существо, – сказала она, – если заставляете этого храброго человека отравить себя, чтобы он мог спасти вашу бесценную жизнь! О Господи! Что же я сделала, что должна была дать жизнь такому негодяю? Кто бы ни отравил эти фиги, они же отравлены, что уже доказано и может быть доказано снова. Я говорю вам, что если бы Олаф попробовал сейчас одну из них, он был бы уже мертв или умирал.
   Константин выпил еще один кубок вина, который неожиданно на мгновение отрезвил его.
   – Я нахожу это странным, – проговорил он с усилием. – Вы, моя мать, готовы были позволить мне съесть этот плод, который отравлен, по вашему заявлению, то есть кое-что по этому поводу вам известно. Но когда генерал Олаф предложил съесть его вместо меня, вы вырываете плод из его рук, как он сам сделал это со мной. И еще одно обстоятельство, не менее странное. Этот Олаф, заявивший, что фрукты отравлены, предлагает съесть один из них, если я дам обещание не трогать их. А это значит, что если он прав, то он предлагает отдать свою жизнь вместо моей. Я же для него ничего не сделал, кроме того, что обозвал его крепкими словами. А так как он ваш слуга, то ему нечего ожидать от меня, если я в конце концов одержу над вами победу в борьбе за власти. Теперь много говорят о чудаках, но такого я еще не видывал. Или Олаф – лжец, или же он – великий человек и святой. Он говорит, мне рассказывали, что обезьяна, съевшая принесенную в тюрьму фигу, издохла. Что ж, раньше мне это не приходило в голову, но и здесь, во дворце, немало обезьян. Давайте же решим вопрос испытанием и выясним, что за штучка этот Олаф.
   На столе стоял серебряный колокольчик, и, пока он говорил, я взял его и позвонил. Вошла фрейлина, и ей был отдан приказ привести обезьяну. Она удалилась, и скоро прибыли смотритель и его обезьяна. Это было крупное животное из породы бабуинов, хорошо известное всему дворцу своими шалостями.
   Войдя по команде человека, приведшего ее, обезьяна поклонилась всем нам.
   – Дайте животному вот это, – император протянул смотрителю несколько фиг.
   Обезьяна взяла фиги и, понюхав их, отложила в сторону. Тогда смотритель покормил ее какими-то засахаренными фруктами, которые она ловила и поедала. Наконец, когда ее подозрительность несколько уменьшилась, он бросил ей одну из фиг, которую она тоже проглотила, не сомневаясь, что это засахаренный плод. Через пару минут она стала проявлять признаки недомогания и вскоре умерла в конвульсиях.
   – А теперь вы верите, мой сын? – спросила Ирина.
   – Да, – ответил он. – Я верю, что в Константинополе есть святой. Господин святой, я салютую вам! Вы спасли мою жизнь и, если все выйдет по-моему, жизнь вашего святого собрата! И я спасу вашу жизнь, хотя вы и служите моей матери.
   Договорив это, он выпил еще один кубок вина и, шатаясь, вышел из комнаты.
   Смотритель по знаку Ирины поднял свою мертвую обезьяну и тоже оставил помещение, сотрясаясь в рыданиях, ибо он очень любил это животное.

Глава IV. Олаф предлагает свой меч

   Мы с Ириной остались одни в этом чудесном месте, за столом, на котором стояли вина и кувшин с отравленными фигами. Погнутая золотая чаша лежала на мраморном полу.
   Императрица сидела на кушетке, с некоторым изумлением глядя на меня, я же стоял перед ней, полный внимания, как и положено солдату на своем посту.
   – Удивляюсь, почему он не послал за кем-нибудь из моих слуг, чтобы те попробовали эти фиги… За Стаурациусом, например… – проговорила она задумчиво, затем чуть слышно рассмеялась. – Да, если бы он сделал это, мне пришлось бы пожалеть кое о чем большем, нежели эта обезьяна, которую я иногда сама кормила. Это было искреннее животное, единственное существо, которое не вытирало пыль у ног Августуса. О! Теперь мне припоминается, что он всегда ее ненавидел, так как, будучи ребенком, он имел дурную привычку дразнить обезьяну палкой, подходя к ней на длину ее цепочки, и бил ее. Но однажды, когда он подошел чуть поближе, она его схватила, ударила по щеке и вырвала у него клок волос. Еще тогда он хотел это сделать. И так и не забыл об этом. Он никогда не забывает то, что ненавидит. Вот почему, значит, он послал за этим бедным животным.
   – Августа должна вспомнить, Августус не знал, что фиги были отравлены.
   – Августа уверена: Августус знал достаточно хорошо, что эти фиги были отравлены, – во всяком случае, с того момента, когда я выбила одну из ваших губ, Олаф. Что ж, теперь у меня еще более жестокий враг, чем был раньше. Вот и все. Говорят, что по законам природы мать и сын должны любить друг друга. Но это ложь! Еще с того момента, когда он был совсем крошечным, я ненавидела этого изверга, хотя моя ненависть не составляла и половины его ненависти ко мне. Вы думаете про себя, что все это потому, что наши стремления столкнулись подобно мечам и из этого возникло пламя ненависти. Это не так. Эта ненависть врожденная, она придет к концу лишь тогда, когда один из нас падет мертвым от руки другого.
   – Ваши слова ужасны, Августа.
   – Но все же это правда, а правда в Византии всегда ужасна. Олаф, возьмите эти фрукты с ядом и положите их в ящик вон того стола, заприте его, а ключ храните у себя, так как иначе они смогут отравить других неповинных животных.
   Я исполнил приказ и вернулся. Она взглянула на меня и сказала:
   – Я устала все время видеть вас здесь стоящим, словно статуя римского бога Марса, с мечом, наполовину спрятанным под платьем. И я ненавижу этот зал, запах Константина, его напитки и слова лжи. О! Он отвратителен, и за мои грехи Бог сделал меня его матерью, если только он не был подменен при рождении, как мне в свое время говорили, но я не смогла тогда это доказать. Дайте мне вашу руку и помогите подняться. Вот так, благодарю вас. Теперь следуйте за мной. Мы посидим немного в моей комнате, единственном месте, где я могу себя чувствовать счастливой, поскольку император там никогда не появляется. Нет, мы будем беседовать не о служебных делах. Вам нет нужды устанавливать дополнительную охрану или же изменять посты этой ночью. Есть одно секретное дело, по которому я бы хотела с вами посоветоваться.
   Она направилась к выходу, и я последовал за ней, проходя через двери, открывавшиеся таинственным образом при ее приближении и так же закрывавшиеся. Вскоре я очутился в небольшой полуосвещенной комнате, в которой до этого никогда не бывал. Место было прекрасным, все вокруг благоухало. В углу комнаты стояла статуя, изображавшая Венеру, целующую Купидона, который обнимал ее одним крылом. В открытое окно виднелись сверкающая луна и дивный сад и слышались звуки волн, набегавших на берег.
   Двойные двери были закрыты и, насколько я понял, заперты. Ирина собственноручно задернула занавеси на них. Возле открытого окна, не имеющего балкона, стояла кушетка.
   – Садитесь сюда, Олаф, – пригласила она, – и давайте без церемоний, мы здесь только мужчина и женщина.
   Я повиновался и сел в то время, как она возилась с занавесями. Затем она подошла и тоже села на кушетку.
   – Олаф, – произнесла она после того, как некоторое время смотрела на меня, как мне показалось, довольно странным взглядом, и при этом краска то появлялась, то исчезала на ее лице. И в этом лунном свете она казалась совсем юной и изумительно прекрасной. – Олаф, вы очень храбрый человек.
   – Вам служат сотни еще более храбрых, императрица. Трусов в солдаты не берут.
   – Я могла бы вам рассказать другую историю, Олаф, но я говорила не об этом роде храбрости. Я имела в виду то, что заставило вас предложить съесть отравленную фигу вместо Константина. Почему вы это сделали? Это действительно правда, что он после происшедшего вспомнит этот случай с пользой для вас, так как могу сказать о нем, что он не забывает спасших его, так же как и тех, кто нанес ему вред. Но если бы вы съели тот плод, вы бы умерли. И как он в этом случае мог вознаградить вас?
   – Императрица, когда я давал клятву при поступлении на службу, я клялся охранять вас обоих даже ценой своей жизни. Я просто выполнял присягу, вот и все.
   – Вы – необыкновенно отважный человек, если так строго понимаете свою присягу. Если вы готовы на многое для того, кто для вас ничего не значит, кто никогда не отблагодарит вас за это хорошей суммой в золоте, то что же вы, должно быть, сделаете для того, кого любите!
   – Я мог бы предложить в этом случае тоже только одну жизнь, что еще я могу отдать?
   – Кто-то мне рассказывал (им могли быть и вы сами, Олаф), что однажды вы совершили большее, бросив вызов своему языческому богу. Вы сокрушили этого бога ради того, кого вы любили. Мне говорили, что ради мужчины, но я этому не верю. Несомненно, вы отважились на такое ради Идуны Прекрасной, о которой вы мне рассказывали и которую, как мне кажется, вы не можете забыть, хотя она и была вам неверна. Говорят, лучший способ удержать любовь – быть неверным тому, кого любишь. Это правда, я верю, – с горечью проговорила она.
   – Вы ошибаетесь, императрица! Я должен был отомстить Одину за жизнь Стейнара, своего молочного брата, которого он принял в жертву. За это я его вызвал на поединок и своим мечом разрубил на куски его священную статую. За Стейнара, которого она, Идуна, предала так же, как предала меня, принеся ему смерть, а мне – позор.
   – Но все же, не будь этой Идуны, вы бы никогда не вступили в схватку с великим богом Севера, не навлекли бы на себя проклятие. О, Олаф, эти боги существуют, но имя им – дьяволы!
   – Существует ли Один или нет, я не боюсь его проклятия, императрица!
   – Все же в конце концов он найдет вас, мне так кажется. Видите ли, языческая кровь еще течет в моих жилах, и я, христианка, не пренебрегаю ни одним из великих богов Греции и Рима. Пусть этим занимаются священники. Вы не испытываете ничего подобного, Олаф?
   – Об этом я не думал вовсе с тех пор, как отрубил голову Одину и ушел оттуда невредимый.
   – Тогда вы мужчина в моем вкусе, Олаф.
   Она замолчала, глядя на меня еще более странно, чем прежде, пока я не стал смотреть на море, желая в этот момент оказаться там или где угодно, но только подальше от этой властной и привлекательной женщины, которой я поклялся повиноваться во всем.
   – Олаф, – произнесла она наконец. – Вы хорошо мне служили в последнее время. Хотите ли вы получить какую-нибудь награду, а если хотите, то какую именно? В состоянии ли я дать вам все, что вы пожелаете? Кроме, – добавила она поспешно, – такого дара, который позволил бы вам покинуть Константинополь… и меня. Все остальное, я думаю, смогу сделать.