Если Аррениус был прав, то населенной должна оказаться не одна Земля, но и вся Вселенная. Неважно, зародилась ли жизнь первоначально на Земле, в каком-либо другом месте или сразу во многих уголках Вселенной – появившись на свет, она должна была начать распространяться. Причем за миллионы лет до того, как ее начали бы разносить космические корабли – если Аррениус был прав, разумеется. Ведь эти споры, укоренившись на планете, должны были, размножаясь, заразить ее всю формами жизни, наиболее подходящими для данных условий. Протоплазма многообразна и изменчива: вследствие мутаций и селекции естественного отбора она может стать любой сколь угодно сложной формой жизни.
На заре космических исследований утверждения Аррениуса частично, но очень эффектно подтвердились. Жизнь была обнаружена на всех планетах, кроме Меркурия и Плутона; впрочем, судя по некоторым признакам, в прошлом и на Плутоне существовала какая-то примитивная жизнь. Более того, протоплазма, где бы ее ни находили, при всем внешнем невероятном различии, казалась родственной. Разумеется, отсутствие в Солнечной системе разумной жизни явилось разочарованием – как приятно было бы иметь соседей! Несчастные дегенеративные заморыши – потомки некогда могущественных строителей Марса – вряд ли могли быть названы мыслящими, разве что из сострадания; полоумная собака – и та обставила бы их в покер.
Но самое потрясающее и неопровержимое доказательство правоты Аррениуса заключалось в том, что споры были обнаружены в открытом космосе – в вакууме пространства, который представлялся стерильным!
Гамильтон не ожидал, что поиски инопланетного разума принесут плоды еще при его жизни – разве что люди превзойдут самих себя, и все-таки проблему межзвездных путешествий решат, с первой или второй попытки сорвав банк. Но в любом случае в этом деле он вряд ли мог с пользой приложить свои силы; то есть он был вполне способен, разумеется, придумать несколько мелких фокусов, делающих жизнь на звездолете более приемлемой для человека, однако для того чтобы сказать свое слово в главном – в создании принципиально нового двигателя, – ему нужно было обратиться к этой области лет на двадцать раньше. Все, на что он был способен теперь – это стремиться быть в курсе дела, временами подкидывать идею-другую, да регулярно делиться своими соображениями с Каррузерсом.
Между тем было начато и еще несколько исследований, имевших дело с человеком – в самых эзотерических и неизученных аспектах. Это были области, где никто ничего ни о чем еще не знал, и потому Гамильтон мог принять в этих программах участие наравне с другими; здесь действовал один закон: хватай, отвоевывай свою нишу – и никаких ограничений. Куда попадает человек после смерти? И наоборот, откуда он приходит в жизнь? Второй из этих вопросов Гамильтон отметил для себя особо, заметив, что до сих пор основное внимание уделялось главным образом первому. Что такое телепатия – и как заставить ее работать? Как получается, что во сне человек может проживать иные жизни? Существовали и дюжины других вопросов – тех, от которых наука пятилась до сих пор, точно рассерженный кот, отказываясь рассматривать их потому, что считала слишком двусмысленными. И все они были связаны с загадкой человеческой личности – что бы под этим ни понималось, – причем любой из них мог привести к ответу на вопрос о цели и смысле.
По отношению к подобным вопросам Гамильтон занимал свободную и удобную позицию человека, которого как-то спросили, может ли он управлять ракетой.
«Не знаю – ни разу не пробовал». Что ж, вот сейчас он и попробует. И поможет Каррузерсу проследить, чтобы попробовало много других – настойчиво, не щадя сил, исследуя всякий мыслимый подход, скрупулезно документируя каждый свой шаг. Совместными усилиями они выследят человеческое Я – поймают и окольцуют его.
Что такое Я? Будучи им, Гамильтон тем не менее не мог ответить на этот вопрос. Он только знал, что это не тело и, черт возьми, не гены. Он мог локализовать местонахождение собственного Я – в средней плоскости черепа, впереди от ушей, позади глаз и сантиметра на четыре ниже макушки; нет, пожалуй, ближе к шести. Именно там находилось место, где обитало – находясь дома – его Я; Гамильтон готов был поручиться за это – с точностью до сантиметра. Вернее, знал он даже несколько точнее, но, к сожалению, не мог влезть внутрь себя и измерить. И вдобавок Я не всегда пребывало дома.
Гамильтон не мог понять, почему Каррузерс так настаивал на его участии в проекте – оттого что не присутствовал при одном из разговоров Каррузерса с Морданом.
– Как там успехи у моего трудного ребенка? – поинтересовался Мордан.
– Прекрасно, Клод В самом деле прекрасно.
– А как вы его используете?
– Ну… – Каррузерс поджал губы. – Он является моим философом, хотя и не подозревает об этом.
– Лучше пусть не подозревает, – усмехнулся Мордаь. – Думаю, он может обидеться, если его назовут философом.
– А я и не собираюсь. Но он мне действительно очень нужен. Вы же знаете, сколь узки, запрограммированны специалисты и как педантичен в большинстве своем наш брат синтетист.
– Ай-яй-яй! Как можно говорить такую ересь!
– А что, разве не так? Однако Феликс мне и впрямь полезен. У него активный, ничем не стесненный ум. Ум, заглядывающий во все углы.
– Я же говорил вам, он принадлежит к элитной линии.
– Говорили. Время от времени и вы, генетики, получаете правильные ответы.
– Чтоб ваша кровать протекла! – возмутился Мордан. – Не можем же мы всегда ошибаться! Великий Бог должен любить людей – он сотворил их так много…
– К устрицам ваш аргумент относится в еще большей степени.
– Тут есть существенная разница, – заметил Арбитр. – Это я – тот, кто любит устриц. Кстати, вы обедали?
Феликс вздрогнул – возле его локтя заверещал внутренний телефон. Нажав клавишу, он услышал голос Филлис:
– Ты не зайдешь попрощаться с мадам Эспартеро, дорогой?
– Иду, милая.
В гостиную он вернулся, ощущая смутное беспокойство. Он умудрился совсем забыть о присутствии престарелой Планировщицы.
– Прошу вашего милостивого разрешения, мадам…
– Подойдите, юноша, – резко проговорила Карвала. – Я хочу рассмотреть вас на свету.
Гамильтон приблизился и встал подле нее, чувствуя себя почти так же, как в детстве, когда врач в воспитательном центре проверял его рост и физическое развитие. «Проклятье, – подумал он, – старуха смотрит на меня так, словно покупает лошадь!»
Внезапно Карвала поднялась и взяла трость.
– Сойдете, – констатировала она, однако с такой странной интонацией, будто это обстоятельство чем-то ее раздражало. Откуда-то из недр своего одеяния мадам Эспартеро извлекла очередную сигару, закурила и, повернувшись к Филлис, произнесла: – До свидания, дитя. И – спасибо.
После этих слов она так резво направилась к выходу, что Феликсу пришлось поторопиться, чтобы обогнать ее и предупредительно распахнуть дверь.
Вернувшись к Филлис, он яростно сказал:
– Будь это мужчина, он уже получил бы вызов!
– Почему, Феликс?!
– Ненавижу этих проклятых старух, делающих все так, как им заблагорассудится! – рявкнул Гамильтон. – Никогда не мог понять, почему вежливость является обязанностью молодых, а грубость – привилегией старых.
– Но, Феликс, она совсем не такая. По-моему, она просто душка.
– Ведет она себя отнюдь не так.
– Но ничего дурного при этом не думает. Полагаю, она просто всегда спешит.
– С чего бы это?
– Не станешь ли и ты таким – в ее возрасте?
Взглянуть с такой точки зрения ему как-то не приходило в голову.
– Может, ты и права. Песочные часы и все такое прочее. О чем вы тут секретничали вдвоем?
– Обо всякой всячине. Когда я жду ребенка, как мы его назовем, какие у нас на него планы – и вообще…
– Могу поспорить, говорила в основном она!
– Нет, я. Время от времени она вставляла вопрос.
– Знаешь, Филлис, – серьезно проговорил Гамильтон, – что мне меньше всего нравится, так это трепетный интерес, который посторонние проявляют ко всему касающемуся тебя, меня и его. Уединения у нас не больше, чем у гуппи в аквариуме.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, но с ней я ничего подобного не чувствовала. У нас был чисто женский разговор – и очень милый.
– Хм-м-м!…
– Во всяком случае, она почти не говорила о Теобальде. Я сказала, что мы собираемся подарить Теобальду сестренку. Это ее очень заинтересовало. Она хотела знать когда. И какие у нас планы в отношении девочки. И как мы собираемся ее назвать. Я об этом еще не думала. А ты, Феликс? Как по-твоему, какое имя ей больше подойдет?
– Бог его знает. По-моему, заранее подбирать имя – значит проявлять излишнюю поспешность. Надеюсь, ты сказала ей, что это будет еще очень, очень нескоро?
– Сказала, хоть она и выглядела несколько разочарованной. Однако после появления на свет Теобальда я некоторое время хочу побыть собой. А как тебе нравится имя Жюстина?
– Вроде ничего, – отозвался Гамильтон. – А что?
– Она его предложила.
– Она? А чей это, по ее мнению, будет ребенок?
Глава 14
На заре космических исследований утверждения Аррениуса частично, но очень эффектно подтвердились. Жизнь была обнаружена на всех планетах, кроме Меркурия и Плутона; впрочем, судя по некоторым признакам, в прошлом и на Плутоне существовала какая-то примитивная жизнь. Более того, протоплазма, где бы ее ни находили, при всем внешнем невероятном различии, казалась родственной. Разумеется, отсутствие в Солнечной системе разумной жизни явилось разочарованием – как приятно было бы иметь соседей! Несчастные дегенеративные заморыши – потомки некогда могущественных строителей Марса – вряд ли могли быть названы мыслящими, разве что из сострадания; полоумная собака – и та обставила бы их в покер.
Но самое потрясающее и неопровержимое доказательство правоты Аррениуса заключалось в том, что споры были обнаружены в открытом космосе – в вакууме пространства, который представлялся стерильным!
Гамильтон не ожидал, что поиски инопланетного разума принесут плоды еще при его жизни – разве что люди превзойдут самих себя, и все-таки проблему межзвездных путешествий решат, с первой или второй попытки сорвав банк. Но в любом случае в этом деле он вряд ли мог с пользой приложить свои силы; то есть он был вполне способен, разумеется, придумать несколько мелких фокусов, делающих жизнь на звездолете более приемлемой для человека, однако для того чтобы сказать свое слово в главном – в создании принципиально нового двигателя, – ему нужно было обратиться к этой области лет на двадцать раньше. Все, на что он был способен теперь – это стремиться быть в курсе дела, временами подкидывать идею-другую, да регулярно делиться своими соображениями с Каррузерсом.
Между тем было начато и еще несколько исследований, имевших дело с человеком – в самых эзотерических и неизученных аспектах. Это были области, где никто ничего ни о чем еще не знал, и потому Гамильтон мог принять в этих программах участие наравне с другими; здесь действовал один закон: хватай, отвоевывай свою нишу – и никаких ограничений. Куда попадает человек после смерти? И наоборот, откуда он приходит в жизнь? Второй из этих вопросов Гамильтон отметил для себя особо, заметив, что до сих пор основное внимание уделялось главным образом первому. Что такое телепатия – и как заставить ее работать? Как получается, что во сне человек может проживать иные жизни? Существовали и дюжины других вопросов – тех, от которых наука пятилась до сих пор, точно рассерженный кот, отказываясь рассматривать их потому, что считала слишком двусмысленными. И все они были связаны с загадкой человеческой личности – что бы под этим ни понималось, – причем любой из них мог привести к ответу на вопрос о цели и смысле.
По отношению к подобным вопросам Гамильтон занимал свободную и удобную позицию человека, которого как-то спросили, может ли он управлять ракетой.
«Не знаю – ни разу не пробовал». Что ж, вот сейчас он и попробует. И поможет Каррузерсу проследить, чтобы попробовало много других – настойчиво, не щадя сил, исследуя всякий мыслимый подход, скрупулезно документируя каждый свой шаг. Совместными усилиями они выследят человеческое Я – поймают и окольцуют его.
Что такое Я? Будучи им, Гамильтон тем не менее не мог ответить на этот вопрос. Он только знал, что это не тело и, черт возьми, не гены. Он мог локализовать местонахождение собственного Я – в средней плоскости черепа, впереди от ушей, позади глаз и сантиметра на четыре ниже макушки; нет, пожалуй, ближе к шести. Именно там находилось место, где обитало – находясь дома – его Я; Гамильтон готов был поручиться за это – с точностью до сантиметра. Вернее, знал он даже несколько точнее, но, к сожалению, не мог влезть внутрь себя и измерить. И вдобавок Я не всегда пребывало дома.
Гамильтон не мог понять, почему Каррузерс так настаивал на его участии в проекте – оттого что не присутствовал при одном из разговоров Каррузерса с Морданом.
– Как там успехи у моего трудного ребенка? – поинтересовался Мордан.
– Прекрасно, Клод В самом деле прекрасно.
– А как вы его используете?
– Ну… – Каррузерс поджал губы. – Он является моим философом, хотя и не подозревает об этом.
– Лучше пусть не подозревает, – усмехнулся Мордаь. – Думаю, он может обидеться, если его назовут философом.
– А я и не собираюсь. Но он мне действительно очень нужен. Вы же знаете, сколь узки, запрограммированны специалисты и как педантичен в большинстве своем наш брат синтетист.
– Ай-яй-яй! Как можно говорить такую ересь!
– А что, разве не так? Однако Феликс мне и впрямь полезен. У него активный, ничем не стесненный ум. Ум, заглядывающий во все углы.
– Я же говорил вам, он принадлежит к элитной линии.
– Говорили. Время от времени и вы, генетики, получаете правильные ответы.
– Чтоб ваша кровать протекла! – возмутился Мордан. – Не можем же мы всегда ошибаться! Великий Бог должен любить людей – он сотворил их так много…
– К устрицам ваш аргумент относится в еще большей степени.
– Тут есть существенная разница, – заметил Арбитр. – Это я – тот, кто любит устриц. Кстати, вы обедали?
Феликс вздрогнул – возле его локтя заверещал внутренний телефон. Нажав клавишу, он услышал голос Филлис:
– Ты не зайдешь попрощаться с мадам Эспартеро, дорогой?
– Иду, милая.
В гостиную он вернулся, ощущая смутное беспокойство. Он умудрился совсем забыть о присутствии престарелой Планировщицы.
– Прошу вашего милостивого разрешения, мадам…
– Подойдите, юноша, – резко проговорила Карвала. – Я хочу рассмотреть вас на свету.
Гамильтон приблизился и встал подле нее, чувствуя себя почти так же, как в детстве, когда врач в воспитательном центре проверял его рост и физическое развитие. «Проклятье, – подумал он, – старуха смотрит на меня так, словно покупает лошадь!»
Внезапно Карвала поднялась и взяла трость.
– Сойдете, – констатировала она, однако с такой странной интонацией, будто это обстоятельство чем-то ее раздражало. Откуда-то из недр своего одеяния мадам Эспартеро извлекла очередную сигару, закурила и, повернувшись к Филлис, произнесла: – До свидания, дитя. И – спасибо.
После этих слов она так резво направилась к выходу, что Феликсу пришлось поторопиться, чтобы обогнать ее и предупредительно распахнуть дверь.
Вернувшись к Филлис, он яростно сказал:
– Будь это мужчина, он уже получил бы вызов!
– Почему, Феликс?!
– Ненавижу этих проклятых старух, делающих все так, как им заблагорассудится! – рявкнул Гамильтон. – Никогда не мог понять, почему вежливость является обязанностью молодых, а грубость – привилегией старых.
– Но, Феликс, она совсем не такая. По-моему, она просто душка.
– Ведет она себя отнюдь не так.
– Но ничего дурного при этом не думает. Полагаю, она просто всегда спешит.
– С чего бы это?
– Не станешь ли и ты таким – в ее возрасте?
Взглянуть с такой точки зрения ему как-то не приходило в голову.
– Может, ты и права. Песочные часы и все такое прочее. О чем вы тут секретничали вдвоем?
– Обо всякой всячине. Когда я жду ребенка, как мы его назовем, какие у нас на него планы – и вообще…
– Могу поспорить, говорила в основном она!
– Нет, я. Время от времени она вставляла вопрос.
– Знаешь, Филлис, – серьезно проговорил Гамильтон, – что мне меньше всего нравится, так это трепетный интерес, который посторонние проявляют ко всему касающемуся тебя, меня и его. Уединения у нас не больше, чем у гуппи в аквариуме.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, но с ней я ничего подобного не чувствовала. У нас был чисто женский разговор – и очень милый.
– Хм-м-м!…
– Во всяком случае, она почти не говорила о Теобальде. Я сказала, что мы собираемся подарить Теобальду сестренку. Это ее очень заинтересовало. Она хотела знать когда. И какие у нас планы в отношении девочки. И как мы собираемся ее назвать. Я об этом еще не думала. А ты, Феликс? Как по-твоему, какое имя ей больше подойдет?
– Бог его знает. По-моему, заранее подбирать имя – значит проявлять излишнюю поспешность. Надеюсь, ты сказала ей, что это будет еще очень, очень нескоро?
– Сказала, хоть она и выглядела несколько разочарованной. Однако после появления на свет Теобальда я некоторое время хочу побыть собой. А как тебе нравится имя Жюстина?
– Вроде ничего, – отозвался Гамильтон. – А что?
– Она его предложила.
– Она? А чей это, по ее мнению, будет ребенок?
Глава 14
«…и чесать, где чешется»
– Ну-ну, Феликс, спокойнее…
– Черт возьми, Клод, – она там уже так долго!
– Не так уж долго. Первый ребенок очень часто не спешит появляться на свет.
– Но, Клод, вы, биологи, должны бы придумать что-нибудь получше. Женщины не должны через это проходить!
– Что, например?
– Почем я знаю? Может быть, эктогенез…
– Мы могли бы практиковать эктогенев, – невозмутимо заметил Мордан. – Опыт есть, так что достаточно захотеть. Но это было бы ошибкой.
– Почему?
– По своей природе это противно выживанию. Раса окажется поставленной в зависимость от технически сложной помощи. А может наступить такое время, когда эта помощь окажется недоступной. Выживают те, кто выживает как в легкие, так и в трудные времена Общество, практикующее эктогенез, не сможет бороться с жестокими, подлинно примитивными условиями. Хотя эктогенез и не нов – им пользуются уже миллионы лет.
– Нет, я полагаю, это… А? Как давно, вы говорите?
– Миллионы лет. Что такое откладывание яиц, как не эктогенез? Он неэффективен, потому что подвергает зиготы слишком большому риску. Дронт и большая гагарка могли бы существовать и сегодня, если бы при размножении не пользовались эктогенезом. Нет, Феликс, у нас, млекопитающих, способ надежнее.
– Хорошо вам рассуждать, – мрачно отозвался Гамильтон, – Речь ведь идет не о вашей жене.
Не обратив внимания на этот выпад, Мордан продолжал
– То же самое справедливо и по отношению к любой облегчающей нашу жизнь технике. Вы когда-нибудь слышали о детях, выкормленных из соски, Феликс? Впрочем, нет, не могли – это устаревший термин. Однако это – одна из причин почти полного вымирания варваров после Второй генетической войны. Конечно, погибли не все – как бы ни была яростна война, уцелевшие всегда есть. Но в большинстве своем они были детьми, прикованными к соске – и численность следующего поколения упала едва ли не до нуля. Не хватило сосок, и слишком мало было коров. А матери выкармливать детей уже не могли.
Гамильтон раздраженно махнул рукой: безмятежное философствование Мордана – или то, что принимал за него Феликс – казалось ему кощунственным.
– Хватит об этом. К черту! Лучше дайте закурить.
– Сигарета у вас в руке, – заметил Мордан.
– Да. Верно… – Гамильтон бессознательно тут же погасил ее и достал из портсигара другую. Мордан улыбнулся, но промолчал. – Который час?
– Пятнадцать сорок.
– Всего? Мне кажется, больше.
– Может быть, вы нервничали бы меньше, находясь там?
– Филлис мне не позволит. Вы же знаете ее, Клод, – а как она решила, так и будет. – Гамильтон невесело усмехнулся.
– Ничего, вы оба – достаточно гибкие люди, всегда готовые пойти навстречу.
– О, мы прекрасно ладим друг с другом. Она предоставляет мне возможность делать все, что заблагорассудится, а впоследствии я обнаруживаю, что сделал как раз то, чего хотела она.
На этот раз Мордану без труда удалось подавить улыбку – он и сам уже начал удивляться задержке. Он говорил себе, что испытывает лишь абстрактный, беспристрастный, научный интерес, однако повторять это приходилось довольно часто.
Дверь открылась, и на пороге появилась сиделка.
– Теперь можете войти! – радостно объявила она. Мордан, стоявший ближе к двери, вознамерился было войти первым, однако Феликс, протянул руку и ухватил его за плечо.
– Эй! Что тут происходит? Кто здесь отец? – он отодвинул Арбитра в сторону.
– Подождите своей очереди!
Филлис выглядела осунувшейся и бледной.
– Хелло, Феликс!
– Привет, Фил! – Гамильтон склонился над ней. – С тобой все в порядке?
– Конечно, в порядке – ведь для этого я и есть, – она подняла на Феликса глаза. – И убери с лица эту глупую ухмылку. В конце концов, не ты же изобрел отцовство!
– Ты уверена, что с тобой все хорошо?
– Я прекрасно себя чувствую. Только выгляжу, должно быть, ужасно.
– Ты настоящая красавица.
Голос у него над ухом произнес:
– Вы не хотите взглянуть на своего сына?
– А? О, конечно!
Гамильтон обернулся. Мордан выпрямился и отступил в сторону. Сиделка подняла ребенка, как бы предлагая Феликсу взять его на руки, но тот лишь робко разглядывал сына. «Вроде бы рук и ног сколько полагается, – подумал он, – но этот ярко-оранжевый цвет – не знаю, не знаю… Может быть, это нормально?»
– Тебе не нравится? – резко спросила Филлис.
– А? Что ты, что ты – прекрасный ребенок! Очень похож на тебя.
– Младенцы, – заметила Филлис, – ни на кого не похожи, только на других младенцев.
– Ой, мастер Гамильтон! – вмешалась сиделка, – Что с вами? Вы так вспотели? Вам нехорошо? – с привычной ловкостью переложив ребенка на левую руку, правой она достала салфетку и вытерла Феликсу лоб. – Успокойтесь. Я занимаюсь своим делом уже семьдесят лет, и мы еще ни разу не потеряли отца.
Гамильтон хотел было заметить, что шутка была ископаемой уже тогда, когда этого заведения еще не было и в помине, однако сдержался. Он чувствовал себя как-то стесненно, а это случалось с ним исключительно редко.
– Сейчас мы унесем отсюда ребенка, – продолжала тем временем сиделка, – а вы слишком долго не задерживайтесь.
Мордан бодро произнес ободряющие слова, извинился и вышел.
– Феликс, – глубокомысленно проговорила Филлис, – я тут кое о чем подумала…
– О чем?
– Нам надо переехать.
– Почему? Я думал, тебе нравится наш дом.
– Нравится. Но я хочу загородный.
Лицо Гамильтона мгновенно приобрело встревоженное выражение.
– Дорогая моя… ты же знаешь, я вовсе не склонен к буколике…
– Ты можешь и не переезжать, если не хочешь. Но мы с Теобальдом переедем. Я хочу, чтобы он мог играть на земле, завести собаку и вообще…
– Но зачем так круто? Все воспитательные центры обеспечивают свежий воздух, солнце и всякие там игры с песочком.
– А я не хочу, чтобы Теобальд все время проводил в воспитательном центре.
– Лично я был воспитан именно так.
– Вот и посмотри на себя в зеркало.
Поначалу Теобальд никаких сюрпризов не преподносил. В положенном возрасте он ползал, пробовал вставать на ноги, несколько раз обжигался и пытался проглотить среднестатистическое количество не предназначенных для этого предметов.
Мордан, казалось, был им доволен, Филлис – тоже. У Феликса не было критериев.
В девять месяцев Теобальд попробовал выговорить несколько слов, после чего надолго замолчал. А в четырнадцать начал произносить целые фразы – короткие, скроенные на собственный лад, но цельные, законченные. Все эти его тирады, точнее – утверждения, были исключительно эгоцентричны. Казалось бы – ничего необычного, никто и не ждет от ребенка пышных монологов о достоинствах альтруизма.
– И вот это, – Гамильтон ткнул пальцем туда, где Теобальд, сидя голышом в траве, пытался оторвать уши щенку, яростно сопротивлявшемуся этой затее, – это и есть ваш сверхребенок?
– М-м-м-да.
– И когда же он начнет творить чудеса?
– А он их не должен творить. Он будет уникален в каком-то одном отношении – он лишь являет собой самое лучшее из того, чего мы смогли достигнуть во всех отношениях. Он равномерно нормален в лучшем смысле слова – точнее сказать, оптимален.
– Хм-м-м. Ну что ж, я рад, что у него не растут щупальца из ушей, голова не больше тела и вообще нет никаких этих фокусов. Иди сюда, сын!
Теобальд проигнорировал приглашение. При желании он умел быть глухим; особенно трудно ему было расслышать слово «нет». Гамильтон встал, подошел к сыну и взял его на руки. Никакой осмысленной цели он при этом не преследовал – ему просто захотелось приласкать ребенка для собственного удовольствия. Поначалу Теобальд бурно реагировал на то, что его унесли от щенка, но потом покорился перемене участи. Он был способен воспринимать изрядные дозы ласки – когда это было ему по душе. Но когда он был не в настроении, он мог оказаться крайне строптивым. И даже кусаться.
Это случилось, когда Теобальду только-только исполнилось год и два месяца.
Им с отцом пришлось пережить трудные и поучительные полчаса, когда они после этого выясняли отношения. В тот раз Филлис предоставила их самим себе, предварительно надавав, правда, Феликсу наставлений, чтобы он чем-нибудь не навредил чаду. После того случая Теобальд больше не кусался, но у Гамильтона навсегда остался маленький рваный шрам на большом пальце левой руки.
Феликс любил сына безмерно, хотя и обращался с ребенком подчеркнуто бесцеремонно. Ему было досадно, что Теобальд не проявляет к нему никаких нежных чувств и в то же время с удовольствием реагирует на ласку и объятия «дяди Клода» или даже любого незнакомца.
По совету Мордана и решению Филлис (у Феликса в таких вопросах права голоса не было – ему запросто могли напомнить, что именно она является профессиональным психопедиатром, а вовсе не он), Теобальда не начинали учить читать до общепринятого тридцатимесячного возраста, хотя тесты и показывали, что он был вполне способен воспринять идею абстрактных символов несколько раньше. Филлис воспользовалась традиционной стандартной техникой, когда ребенка учат группировать объекты по каким-либо абстрактным характеристикам, подчеркивая в то же время индивидуальные особенности каждого объекта. Теобальд откровенно скучал на занятиях и первые три недели не демонстрировал ни малейшего прогресса. Затем, казалось бы внезапно, им овладела идея, что все эти нудные материи могут иметь отношение к нему лично – возможно, виной тому был случай, когда малыш узнал собственное имя на стате, который Феликс отправил из офиса. Во всяком случае, вскоре после этого он сделал явный рывок, сконцентрировав все внимание, на какое был способен.
Через девять недель после начала обучения курс был завершен. Чтение было освоено, и дальнейшие занятия только испортили бы дело. Филлис оставила сына в покое и только следила за тем, чтобы в пределах досягаемости Теобальда находилась лишь такая литература, какую она хотела бы ему порекомендовать. Иначе он читал бы все подряд – ей и так приходилось силой отбирать у него книгофильмы, когда ему надо было заниматься физическими упражнениями или обедать.
Феликса такое увлечение ребенка печатным словом беспокоило, но Филлис поспешила рассеять его опасения.
– Это пройдет. Мы неожиданно расширили пространство его восприятия, и теперь он некоторое время должен осваиваться.
– Со мной вышло иначе – я до сих пор читаю, когда стоило бы заняться чем-то другим. Это порок.
Теобальд читал, запинаясь и часто бормоча про себя; разумеется, ему нередко приходилось обращаться за помощью ко взрослым, если встречались новые и недостаточно ясные из контекста символы. Дома конечно не было такого технического оснащения, как в воспитательном центре, где ни единое слово не появляется в букваре, если его нельзя проиллюстрировать наглядными примерами, а если слово символизирует действие – это действие незамедлительно и столь же наглядно воспроизводится.
Однако Теобальд покончил с букварем раньше, чем полагалось, и дом их, хотя и достаточно просторный, должен был бы превратиться в настоящий музей, чтобы в нем разместились все пособия, необходимые для ответов на его бесчисленные вопросы. Филлис напрягала всю свою находчивость и актерские способности, стремясь не уклоняться от главного принципа семантической педагогики: никогда не описывать новый символ с помощью уже известного, если вместо этого можно привести конкретный пример.
Впервые эйдетическая память ребенка обнаружилась именно в связи с чтением.
Теобальд буквально проглатывал тексты, и если даже не до конца понимал их, то запоминал безукоризненно точно. Детская привычка хранить и перечитывать любимые книги была не для него – единожды прочтенный книгофильм сразу превращался в пустую оболочку; теперь мальчику нужен был следующий.
– Что значит «влюбленный до безумия», мама? – этот вопрос он задал в присутствии Мордана и своего отца.
– Ну… – осторожно начала Филлис. – Прежде всего, скажи, рядом с какими словами стояло это выражение?
– «Я не просто в вас до безумия влюблен, как, по-видимому, полагает этот старый козел Мордан…» Этого я тоже не понимаю. Разве дядя Клод – козел? Он совсем не похож…
– Что читает этот ребенок? – удивленно спросил Феликс.
Мордан промолчал и только выразительно повел бровью.
– Кажется, я узнаю слог, – обращаясь к Феликсу, негромко произнесла Филлис и, вновь повернувшись к Теобальду, поинтересовалась:
– Где ты это нашел? Признайся.
Ответа не последовало.
– В моем столе? – она знала, что дело обстояло именно так; в ящике стола она хранила связку писем – воспоминание о тех днях, когда они с Феликсом еще не быяснили всех своих разногласий; у нее вошло в привычку перечитывать их – в одиночестве и втайне. – Скажи честно.
– Да.
– Это ведь запрещено, ты же знаешь.
– Но ты же меня не видела! – торжествующе произнес отпрыск.
– Это правда.
Филлис лихорадочно обдумывала создавшееся положение. Ей хотелось поощрить сына за то, что он сказал правду, но вместе с тем – закрыть дорогу непослушанию. Конечно, непослушание чаще оборачивается достоинством, нежели грехом, однако… Ну да ладно. Она отложила выяснение вопроса.
– У этого ребенка, похоже, нет ни намека на нравственность, – пробормотал Феликс.
– А у тебя есть? – немедленно ввернула Филлис и вновь сосредоточила внимание на сыне.
– Там было гораздо больше, мама. Хочешь послушать?
– Не сейчас. Давай сперва ответим на два твоих вопроса.
– Но, Филлис… – прервал ее Гамильтон.
– Погоди, Феликс, – отмахнулась она, – сперва я должна ответить на его вопросы.
– А не выйти ли нам в сад покурить? – предложил Мордан. – Некоторое время Филлис будет занята.
И даже очень. Уже «влюбленный до безумия» являлось труднопреодолимым препятствием, но как объяснить ребенку на сорок втором месяце жизни аллегорическое употребление символов? Нельзя сказать, чтобы Филлис в этом слишком преуспела. И некоторое время Теобальд, не чувствуя различия, поочередно именовал Мордана то «дядей Клодом», то «старым козлом».
Эйдетическая память является рецессивной. И Гамильтон, и Филлис получили ответственную за нее группу генов от одного из родителей. Теобальд – в результате селекции – унаследовал ее от обоих. Скрытая потенция, рецессивная в каждом из его родителей, полностью проявилась в нем. Конечно, и «рецессив», и «доминанта» – термины относительные; доминанта не подавляет рецессив полностью, это – не символы в математическом уравнении. И Филлис, и Гамильтон обладали превосходной, выходящей за рамки обычного памятью. У Теобальда она стала практически совершенной.
Рецессивные характеристики, как правило, нежелательны. Причина проста: доминантные характеристики в каждом поколении закрепляются естественным отбором. Этот процесс – вымирание плохо приспособленных – идет изо дня в день, неумолимо и автоматически. Он столь же неутомим и неумолим, как энтропия. Нежелательная доминанта изживет себя в расе за несколько поколений. Самые плохие доминанты появляются лишь в результате мутаций, потому что они или убивают своих носителей или исключают размножение.
Примером первого может служить зародышевый рак, второго – полная стерильность. Однако рецессив способен передаваться от поколения к поколению – затаившийся и не подверженный естественному отбору. Но в какой-то момент ребенок получит его от обоих родителей – и вот тогда-то он развернется вовсю. Именно поэтому для первых генетиков столь трудной проблемой было исключение таких рецессивов, как гемофилия или глухонемота; до тех пор, пока соответствующие этим болезням гены не были нанесены – крайне сложными, косвенными методами – на схему, было невозможно определить, является ли абсолютно здоровый индивид действительно «чистым».
Не передаст ли он нечто скверное своим детям? Этого никто не знал.
Феликс заинтересовался, почему же в таком случае эйдетическая память оказалась не доминантой, а пользующимся столь дурной славой рецессивом.
– Есть два ответа, – отозвался Мордан. – Во-первых, специалисты все еще спорят, почему некоторые характеристики являются доминантными, а другие – рецессивными. Во-вторых, почему вы считаете эйдетическую память желательным свойством?
– Черт возьми, Клод, – она там уже так долго!
– Не так уж долго. Первый ребенок очень часто не спешит появляться на свет.
– Но, Клод, вы, биологи, должны бы придумать что-нибудь получше. Женщины не должны через это проходить!
– Что, например?
– Почем я знаю? Может быть, эктогенез…
– Мы могли бы практиковать эктогенев, – невозмутимо заметил Мордан. – Опыт есть, так что достаточно захотеть. Но это было бы ошибкой.
– Почему?
– По своей природе это противно выживанию. Раса окажется поставленной в зависимость от технически сложной помощи. А может наступить такое время, когда эта помощь окажется недоступной. Выживают те, кто выживает как в легкие, так и в трудные времена Общество, практикующее эктогенез, не сможет бороться с жестокими, подлинно примитивными условиями. Хотя эктогенез и не нов – им пользуются уже миллионы лет.
– Нет, я полагаю, это… А? Как давно, вы говорите?
– Миллионы лет. Что такое откладывание яиц, как не эктогенез? Он неэффективен, потому что подвергает зиготы слишком большому риску. Дронт и большая гагарка могли бы существовать и сегодня, если бы при размножении не пользовались эктогенезом. Нет, Феликс, у нас, млекопитающих, способ надежнее.
– Хорошо вам рассуждать, – мрачно отозвался Гамильтон, – Речь ведь идет не о вашей жене.
Не обратив внимания на этот выпад, Мордан продолжал
– То же самое справедливо и по отношению к любой облегчающей нашу жизнь технике. Вы когда-нибудь слышали о детях, выкормленных из соски, Феликс? Впрочем, нет, не могли – это устаревший термин. Однако это – одна из причин почти полного вымирания варваров после Второй генетической войны. Конечно, погибли не все – как бы ни была яростна война, уцелевшие всегда есть. Но в большинстве своем они были детьми, прикованными к соске – и численность следующего поколения упала едва ли не до нуля. Не хватило сосок, и слишком мало было коров. А матери выкармливать детей уже не могли.
Гамильтон раздраженно махнул рукой: безмятежное философствование Мордана – или то, что принимал за него Феликс – казалось ему кощунственным.
– Хватит об этом. К черту! Лучше дайте закурить.
– Сигарета у вас в руке, – заметил Мордан.
– Да. Верно… – Гамильтон бессознательно тут же погасил ее и достал из портсигара другую. Мордан улыбнулся, но промолчал. – Который час?
– Пятнадцать сорок.
– Всего? Мне кажется, больше.
– Может быть, вы нервничали бы меньше, находясь там?
– Филлис мне не позволит. Вы же знаете ее, Клод, – а как она решила, так и будет. – Гамильтон невесело усмехнулся.
– Ничего, вы оба – достаточно гибкие люди, всегда готовые пойти навстречу.
– О, мы прекрасно ладим друг с другом. Она предоставляет мне возможность делать все, что заблагорассудится, а впоследствии я обнаруживаю, что сделал как раз то, чего хотела она.
На этот раз Мордану без труда удалось подавить улыбку – он и сам уже начал удивляться задержке. Он говорил себе, что испытывает лишь абстрактный, беспристрастный, научный интерес, однако повторять это приходилось довольно часто.
Дверь открылась, и на пороге появилась сиделка.
– Теперь можете войти! – радостно объявила она. Мордан, стоявший ближе к двери, вознамерился было войти первым, однако Феликс, протянул руку и ухватил его за плечо.
– Эй! Что тут происходит? Кто здесь отец? – он отодвинул Арбитра в сторону.
– Подождите своей очереди!
Филлис выглядела осунувшейся и бледной.
– Хелло, Феликс!
– Привет, Фил! – Гамильтон склонился над ней. – С тобой все в порядке?
– Конечно, в порядке – ведь для этого я и есть, – она подняла на Феликса глаза. – И убери с лица эту глупую ухмылку. В конце концов, не ты же изобрел отцовство!
– Ты уверена, что с тобой все хорошо?
– Я прекрасно себя чувствую. Только выгляжу, должно быть, ужасно.
– Ты настоящая красавица.
Голос у него над ухом произнес:
– Вы не хотите взглянуть на своего сына?
– А? О, конечно!
Гамильтон обернулся. Мордан выпрямился и отступил в сторону. Сиделка подняла ребенка, как бы предлагая Феликсу взять его на руки, но тот лишь робко разглядывал сына. «Вроде бы рук и ног сколько полагается, – подумал он, – но этот ярко-оранжевый цвет – не знаю, не знаю… Может быть, это нормально?»
– Тебе не нравится? – резко спросила Филлис.
– А? Что ты, что ты – прекрасный ребенок! Очень похож на тебя.
– Младенцы, – заметила Филлис, – ни на кого не похожи, только на других младенцев.
– Ой, мастер Гамильтон! – вмешалась сиделка, – Что с вами? Вы так вспотели? Вам нехорошо? – с привычной ловкостью переложив ребенка на левую руку, правой она достала салфетку и вытерла Феликсу лоб. – Успокойтесь. Я занимаюсь своим делом уже семьдесят лет, и мы еще ни разу не потеряли отца.
Гамильтон хотел было заметить, что шутка была ископаемой уже тогда, когда этого заведения еще не было и в помине, однако сдержался. Он чувствовал себя как-то стесненно, а это случалось с ним исключительно редко.
– Сейчас мы унесем отсюда ребенка, – продолжала тем временем сиделка, – а вы слишком долго не задерживайтесь.
Мордан бодро произнес ободряющие слова, извинился и вышел.
– Феликс, – глубокомысленно проговорила Филлис, – я тут кое о чем подумала…
– О чем?
– Нам надо переехать.
– Почему? Я думал, тебе нравится наш дом.
– Нравится. Но я хочу загородный.
Лицо Гамильтона мгновенно приобрело встревоженное выражение.
– Дорогая моя… ты же знаешь, я вовсе не склонен к буколике…
– Ты можешь и не переезжать, если не хочешь. Но мы с Теобальдом переедем. Я хочу, чтобы он мог играть на земле, завести собаку и вообще…
– Но зачем так круто? Все воспитательные центры обеспечивают свежий воздух, солнце и всякие там игры с песочком.
– А я не хочу, чтобы Теобальд все время проводил в воспитательном центре.
– Лично я был воспитан именно так.
– Вот и посмотри на себя в зеркало.
Поначалу Теобальд никаких сюрпризов не преподносил. В положенном возрасте он ползал, пробовал вставать на ноги, несколько раз обжигался и пытался проглотить среднестатистическое количество не предназначенных для этого предметов.
Мордан, казалось, был им доволен, Филлис – тоже. У Феликса не было критериев.
В девять месяцев Теобальд попробовал выговорить несколько слов, после чего надолго замолчал. А в четырнадцать начал произносить целые фразы – короткие, скроенные на собственный лад, но цельные, законченные. Все эти его тирады, точнее – утверждения, были исключительно эгоцентричны. Казалось бы – ничего необычного, никто и не ждет от ребенка пышных монологов о достоинствах альтруизма.
– И вот это, – Гамильтон ткнул пальцем туда, где Теобальд, сидя голышом в траве, пытался оторвать уши щенку, яростно сопротивлявшемуся этой затее, – это и есть ваш сверхребенок?
– М-м-м-да.
– И когда же он начнет творить чудеса?
– А он их не должен творить. Он будет уникален в каком-то одном отношении – он лишь являет собой самое лучшее из того, чего мы смогли достигнуть во всех отношениях. Он равномерно нормален в лучшем смысле слова – точнее сказать, оптимален.
– Хм-м-м. Ну что ж, я рад, что у него не растут щупальца из ушей, голова не больше тела и вообще нет никаких этих фокусов. Иди сюда, сын!
Теобальд проигнорировал приглашение. При желании он умел быть глухим; особенно трудно ему было расслышать слово «нет». Гамильтон встал, подошел к сыну и взял его на руки. Никакой осмысленной цели он при этом не преследовал – ему просто захотелось приласкать ребенка для собственного удовольствия. Поначалу Теобальд бурно реагировал на то, что его унесли от щенка, но потом покорился перемене участи. Он был способен воспринимать изрядные дозы ласки – когда это было ему по душе. Но когда он был не в настроении, он мог оказаться крайне строптивым. И даже кусаться.
Это случилось, когда Теобальду только-только исполнилось год и два месяца.
Им с отцом пришлось пережить трудные и поучительные полчаса, когда они после этого выясняли отношения. В тот раз Филлис предоставила их самим себе, предварительно надавав, правда, Феликсу наставлений, чтобы он чем-нибудь не навредил чаду. После того случая Теобальд больше не кусался, но у Гамильтона навсегда остался маленький рваный шрам на большом пальце левой руки.
Феликс любил сына безмерно, хотя и обращался с ребенком подчеркнуто бесцеремонно. Ему было досадно, что Теобальд не проявляет к нему никаких нежных чувств и в то же время с удовольствием реагирует на ласку и объятия «дяди Клода» или даже любого незнакомца.
По совету Мордана и решению Филлис (у Феликса в таких вопросах права голоса не было – ему запросто могли напомнить, что именно она является профессиональным психопедиатром, а вовсе не он), Теобальда не начинали учить читать до общепринятого тридцатимесячного возраста, хотя тесты и показывали, что он был вполне способен воспринять идею абстрактных символов несколько раньше. Филлис воспользовалась традиционной стандартной техникой, когда ребенка учат группировать объекты по каким-либо абстрактным характеристикам, подчеркивая в то же время индивидуальные особенности каждого объекта. Теобальд откровенно скучал на занятиях и первые три недели не демонстрировал ни малейшего прогресса. Затем, казалось бы внезапно, им овладела идея, что все эти нудные материи могут иметь отношение к нему лично – возможно, виной тому был случай, когда малыш узнал собственное имя на стате, который Феликс отправил из офиса. Во всяком случае, вскоре после этого он сделал явный рывок, сконцентрировав все внимание, на какое был способен.
Через девять недель после начала обучения курс был завершен. Чтение было освоено, и дальнейшие занятия только испортили бы дело. Филлис оставила сына в покое и только следила за тем, чтобы в пределах досягаемости Теобальда находилась лишь такая литература, какую она хотела бы ему порекомендовать. Иначе он читал бы все подряд – ей и так приходилось силой отбирать у него книгофильмы, когда ему надо было заниматься физическими упражнениями или обедать.
Феликса такое увлечение ребенка печатным словом беспокоило, но Филлис поспешила рассеять его опасения.
– Это пройдет. Мы неожиданно расширили пространство его восприятия, и теперь он некоторое время должен осваиваться.
– Со мной вышло иначе – я до сих пор читаю, когда стоило бы заняться чем-то другим. Это порок.
Теобальд читал, запинаясь и часто бормоча про себя; разумеется, ему нередко приходилось обращаться за помощью ко взрослым, если встречались новые и недостаточно ясные из контекста символы. Дома конечно не было такого технического оснащения, как в воспитательном центре, где ни единое слово не появляется в букваре, если его нельзя проиллюстрировать наглядными примерами, а если слово символизирует действие – это действие незамедлительно и столь же наглядно воспроизводится.
Однако Теобальд покончил с букварем раньше, чем полагалось, и дом их, хотя и достаточно просторный, должен был бы превратиться в настоящий музей, чтобы в нем разместились все пособия, необходимые для ответов на его бесчисленные вопросы. Филлис напрягала всю свою находчивость и актерские способности, стремясь не уклоняться от главного принципа семантической педагогики: никогда не описывать новый символ с помощью уже известного, если вместо этого можно привести конкретный пример.
Впервые эйдетическая память ребенка обнаружилась именно в связи с чтением.
Теобальд буквально проглатывал тексты, и если даже не до конца понимал их, то запоминал безукоризненно точно. Детская привычка хранить и перечитывать любимые книги была не для него – единожды прочтенный книгофильм сразу превращался в пустую оболочку; теперь мальчику нужен был следующий.
– Что значит «влюбленный до безумия», мама? – этот вопрос он задал в присутствии Мордана и своего отца.
– Ну… – осторожно начала Филлис. – Прежде всего, скажи, рядом с какими словами стояло это выражение?
– «Я не просто в вас до безумия влюблен, как, по-видимому, полагает этот старый козел Мордан…» Этого я тоже не понимаю. Разве дядя Клод – козел? Он совсем не похож…
– Что читает этот ребенок? – удивленно спросил Феликс.
Мордан промолчал и только выразительно повел бровью.
– Кажется, я узнаю слог, – обращаясь к Феликсу, негромко произнесла Филлис и, вновь повернувшись к Теобальду, поинтересовалась:
– Где ты это нашел? Признайся.
Ответа не последовало.
– В моем столе? – она знала, что дело обстояло именно так; в ящике стола она хранила связку писем – воспоминание о тех днях, когда они с Феликсом еще не быяснили всех своих разногласий; у нее вошло в привычку перечитывать их – в одиночестве и втайне. – Скажи честно.
– Да.
– Это ведь запрещено, ты же знаешь.
– Но ты же меня не видела! – торжествующе произнес отпрыск.
– Это правда.
Филлис лихорадочно обдумывала создавшееся положение. Ей хотелось поощрить сына за то, что он сказал правду, но вместе с тем – закрыть дорогу непослушанию. Конечно, непослушание чаще оборачивается достоинством, нежели грехом, однако… Ну да ладно. Она отложила выяснение вопроса.
– У этого ребенка, похоже, нет ни намека на нравственность, – пробормотал Феликс.
– А у тебя есть? – немедленно ввернула Филлис и вновь сосредоточила внимание на сыне.
– Там было гораздо больше, мама. Хочешь послушать?
– Не сейчас. Давай сперва ответим на два твоих вопроса.
– Но, Филлис… – прервал ее Гамильтон.
– Погоди, Феликс, – отмахнулась она, – сперва я должна ответить на его вопросы.
– А не выйти ли нам в сад покурить? – предложил Мордан. – Некоторое время Филлис будет занята.
И даже очень. Уже «влюбленный до безумия» являлось труднопреодолимым препятствием, но как объяснить ребенку на сорок втором месяце жизни аллегорическое употребление символов? Нельзя сказать, чтобы Филлис в этом слишком преуспела. И некоторое время Теобальд, не чувствуя различия, поочередно именовал Мордана то «дядей Клодом», то «старым козлом».
Эйдетическая память является рецессивной. И Гамильтон, и Филлис получили ответственную за нее группу генов от одного из родителей. Теобальд – в результате селекции – унаследовал ее от обоих. Скрытая потенция, рецессивная в каждом из его родителей, полностью проявилась в нем. Конечно, и «рецессив», и «доминанта» – термины относительные; доминанта не подавляет рецессив полностью, это – не символы в математическом уравнении. И Филлис, и Гамильтон обладали превосходной, выходящей за рамки обычного памятью. У Теобальда она стала практически совершенной.
Рецессивные характеристики, как правило, нежелательны. Причина проста: доминантные характеристики в каждом поколении закрепляются естественным отбором. Этот процесс – вымирание плохо приспособленных – идет изо дня в день, неумолимо и автоматически. Он столь же неутомим и неумолим, как энтропия. Нежелательная доминанта изживет себя в расе за несколько поколений. Самые плохие доминанты появляются лишь в результате мутаций, потому что они или убивают своих носителей или исключают размножение.
Примером первого может служить зародышевый рак, второго – полная стерильность. Однако рецессив способен передаваться от поколения к поколению – затаившийся и не подверженный естественному отбору. Но в какой-то момент ребенок получит его от обоих родителей – и вот тогда-то он развернется вовсю. Именно поэтому для первых генетиков столь трудной проблемой было исключение таких рецессивов, как гемофилия или глухонемота; до тех пор, пока соответствующие этим болезням гены не были нанесены – крайне сложными, косвенными методами – на схему, было невозможно определить, является ли абсолютно здоровый индивид действительно «чистым».
Не передаст ли он нечто скверное своим детям? Этого никто не знал.
Феликс заинтересовался, почему же в таком случае эйдетическая память оказалась не доминантой, а пользующимся столь дурной славой рецессивом.
– Есть два ответа, – отозвался Мордан. – Во-первых, специалисты все еще спорят, почему некоторые характеристики являются доминантными, а другие – рецессивными. Во-вторых, почему вы считаете эйдетическую память желательным свойством?