— А разве ты хотел нас сравнивать? — спросила девушка, закинув голову; на ней был тот же черный свитер, что на портрете.
   — Конечно, нет. Но прошлой ночью и на рассвете я разговаривал с портретом, словно это была ты.
   — Вот это мило. Значит, от портрета была какая-то польза.
   Они лежали на кровати, и девушка его спросила:
   — Ты никогда не закрываешь окон?
   — Нет. А ты?
   — Только когда идет дождь. По-твоему, мы похожи друг на друга?
   — Не знаю. Нам с тобой так и не удалось это проверить.
   — Нам с тобой вообще не очень-то везет. Но мне все же повезло, раз я тебя знаю.
   — Ну а что это тебе дало? — спросил полковник.
   — Понятия не имею. Наверно, что-то дало, и мне лучше, чем другим.
   — Верно! Этого и будем добиваться. Я, правда, не люблю ограничиваться малым, но иногда приходится с этим мириться.
   — Что тебя огорчает больше всего на свете?
   — Когда мне приказывают, — сказал он. — А тебя?
   — Ты.
   — Я не хочу тебя огорчать. Я не раз бывал последним сукиным сыном. Но еще никогда никому не причинял горя.
   — Кроме меня, горе ты мое.
   — Ладно, — сказал он. — Допустим.
   — Спасибо, что ты это допускаешь. Ты сегодня добрый. Мне стыдно, что у нас так получается… Обними меня, пожалуйста, покрепче, и давай не будем говорить или думать о том, что все могло быть совсем иначе.
   — А знаешь, дочка, это как раз одна из тех немногих вещей, которые я умею.
   — Ты умеешь очень, очень много разных вещей. Не смей так говорить о себе.
   — Ну да, — сказал полковник, — я умею наступать, я умею отступать, а еще?
   — Ты все понимаешь в картинах, в книгах и в жизни.
   — Ну, это наука нехитрая! Смотри на картины непредвзято, читай книги честно и живи, как живется.
   — Не снимай, пожалуйста, мундира.
   — Ладно.
   — Ты всегда меня слушаешься, если я говорю «пожалуйста».
   — Бывало, я слушался и без этого. — Не очень часто.
   — Не очень, — признался полковник. — Пожалуйста — очень приятное слово.
   — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!
   — Per piacere — это значит: сделай милость. Жаль, что не можем всегда говорить по-итальянски.
   — Можем, но только в темноте. Хотя есть такие вещи, которые лучше звучат по-английски. «Я люблю тебя, моя последняя, настоящая и единственная любовь», — процитировала она. — «Когда сирень в последний раз цвела у нас в саду». «Из колыбели, вечно баюкавшей». «А ну-ка навались, сучьи дети, не то я выброшу все на помойку». Тебе больше нравится на другом языке, Ричард?
   — Нет.
   — Поцелуй меня еще раз, пожалуйста.
   — В этом случае «пожалуйста» лишнее.
   — Я, того и гляди, сама стану лишняя. Если ты умрешь, ты, по крайней мере, не сможешь меня бросить.
   — Ну, знаешь, это уже грубо, — сказал полковник — следи-ка за своим язычком.
   — Я становлюсь грубой, когда ты грубишь, — сказала она. — Ты ведь сам хочешь, чтобы я была хоть немножко на тебя похожа.
   — Я не хочу, чтобы ты хоть в чем-нибудь была не такая, какая ты есть. Я люблю тебя всей душой, окончательно и бесповоротно.
   — Иногда ты умеешь говорить приятные вещи очень понятно. А что, если не секрет, вышло у тебя с женой?
   — Она была женщина честолюбивая, а я слишком часто бывал в отъезде.
   — Ты хочешь сказать, что она ушла от тебя из честолюбия, а тебя никогда не бывало дома из-за твоего ремесла?
   — Вот именно, — сказал полковник, вспоминая прошлое почти без горечи. — Честолюбия у нее было больше, чем у Наполеона, а таланта — как у первого зубрилы в школе.
   — Что бы это ни значило, — сказала девушка. — Но не будем о ней говорить. Жаль, что я тебя о ней спросила. Ей, должно быть, очень обидно, что она с тобой не живет.
   — Ничуть. С таким самомнением, как у нее, не обижаются, а замуж она вышла, чтобы примазаться к военной верхушке и приобрести связи, полезные для ее профессии или, может, для ее искусства. Она была журналисткой.
   — Но это ужасные люди! — воскликнула девушка.
   — Верно.
   — Как ты мог жениться на журналистке и позволить ей этим заниматься?
   — Я же говорил, что у меня в жизни бывали ошибки, — сказал полковник.
   — Давай поговорим о чем-нибудь приятном.
   — Давай.
   — Нет, это ужасно! Как ты на это решился?
   — Не знаю. Я бы мог тебе рассказать подробно, но давай лучше обойдем этот вопрос.
   — Давай обойдем. Все-таки я не думала, что это так ужасно. А ты больше такой глупости не сделаешь?
   — Клянусь тебе, нет.
   — И ты с ней не переписываешься?
   — Конечно, нет.
   — Ты не расскажешь ей о нас с тобой, она не сможет об этом написать в газетах?
   — Нет. Я этой стерве кое-что рассказал, и она об этом написала. Но дело было совсем в другой стране. И к тому же она умерла.
   — Правда, умерла?
   — Начисто и бесповоротно. Как Феб Финикийский. Но она сама еще об этом не знает.
   — А что, если бы мы с тобой гуляли по Пьяцце и ты бы ее встретил?
   — Я бы посмотрел на нее в упор и не заметил. Пусть знает, что умерла.
   — Большое спасибо, — сказала девушка. — Ты ведь понимаешь, как трудно неопытной девушке справиться с другой женщиной или с памятью о другой женщине.
   — У меня нет другой женщины, — сказал полковник, и глаза у него от невеселых воспоминаний стали злые. — И нет памяти о другой женщине.
   — Большое спасибо, — повторила девушка. — Сейчас я тебе верю. Но, пожалуйста, никогда не смотри на меня так и никогда обо мне так не думай!
   — Давай поймаем ее и вздернем на высоком дереве! — запальчиво сказал полковник.
   — Нет. Давай о ней лучше забудем.
   — Я ее и так забыл, — сказал полковник.
   И, как ни странно, это была правда. Странно потому, что на миг она появилась в комнате и чуть было не нагнала на него панику; это уж совсем странно, подумал полковник. Он-то знал, как люди впадают в панику.
   Но теперь она ушла, ушла безвозвратно; она выжжена, изгнана, разжалована по рапорту в одиннадцати экземплярах, к которому приложено официальное, заверенное у нотариуса, свидетельство о разводе.
   — Я ее забыл, — сказал полковник.
   Это была чистая правда.
   — Я очень рада, — сказала девушка. — Не понимаю, как ее вообще пустили сюда, в гостиницу.
   — Да, мы с тобой здорово похожи, — сказал полковник. — Нельзя этим так чертовски злоупотреблять!
   — Ладно, можешь ее повесить, ведь это из-за нее нам нельзя пожениться.
   — Я ее забыл, — сказал полковник. — Пусть получше разглядит себя в зеркале и повесится сама.
   — Теперь, когда ее здесь больше нет, не будем желать ей всяких бед. Но, как настоящая венецианка, я бы хотела, чтобы она умерла.
   — И я тоже, — сказал полковник. — Но раз она не умерла, давай забудем ее навсегда.
   — Навсегда и на веки вечные, — сказала девушка. — Правильно я выговариваю? По-испански это будет para sempre.
   — Para sempre и все такое прочее, — добавил полковник.

ГЛАВА 28

   Они молча лежали рядом, и полковник чувствовал, как бьется ее сердце.
   Приятно чувствовать, как бьется сердце под черным свитером, который связала ей тетка, и ощущать тяжесть длинных темных волос на здоровой руке.
   «Но разве это тяжесть, — думал полковник, — они же легче легкого». Она лежала тихая и ласковая, и все, что им обоим было дано пережить, неразрывно связывало их друг с другом. Он нежно и требовательно поцеловал ее рот, и все вдруг замерло, осталось только ощущение нерасторжимой связи.
   — Ричард, — сказала она. — Как обидно, что у нас все так получается…
   — А ты никогда ни о чем не жалей, — сказал полковник. — Никогда не считай потерь, дочка.
   — Повтори.
   — Дочка…
   — Расскажи мне что-нибудь хорошее, чтобы я могла думать об этом всю будущую неделю, и еще про войну.
   — Давай не будем говорить о войне.
   — Нет. Я должна о ней больше знать.
   — Я тоже должен, — сказал полковник. — Но не о военных хитростях. Один наш офицер в должности генерала как-то словчил и раздобыл план передвижения войск противника. Он заранее знал о каждом их шаге и провел такую блестящую операцию, что его повысили в чине и отдали ему под начало людей, куда более достойных. Вот почему нас одно время били. Да еще потому, что отдых в субботу и воскресенье у нас такая святыня.
   — Сегодня у нас суббота.
   — Я знаю, — сказал полковник. — Считать до семи я еще не разучился.
   — Но почему ты на всех сердишься?
   — Неправда. Мне просто пошел шестой десяток, и я знаю, что к чему.
   — Расскажи мне еще что-нибудь о Париже, я люблю всю неделю думать о тебе и Париже.
   — Дочка, почему ты все время пристаешь ко мне с Парижем?
   — Но я же была в Париже и непременно поеду туда опять. Это самый чудесный город на свете, не считая нашего, и мне хочется побольше о нем узнать.
   — Мы поедем вместе, и я там все тебе расскажу.
   — Спасибо. Но ты расскажи мне хоть немножко сейчас, чтобы хватило на будущую неделю.
   — Я тебе, кажется, объяснял, что Леклерк был хлюст из благородных. Человек очень смелый, очень заносчивый и на редкость честолюбивый. Я уже тебе сказал — он умер.
   — Да, это ты мне сказал.
   — О мертвых не принято дурно говорить. Но, по-моему, именно о мертвых нужно говорить правду. Я никогда не говорю о мертвых того, чего не сказал бы им при жизни. Напрямик, в лицо, — добавил он.
   — Давай не будем о нем говорить. В душе я его уже разжаловала.
   — Но что же тебе рассказать? Что-нибудь романтическое?
   — Да, пожалуйста. У меня очень дурной вкус, я ведь читаю иллюстрированные журналы. Но когда ты уедешь, я всю неделю буду читать Данте. И каждое утро ходить к мессе. Это, наверно, поможет.
   — А перед обедом заходи к «Гарри».
   — Хорошо, — сказала она. — Расскажи мне что-нибудь романтическое.
   — А не лучше ли нам просто заснуть?
   — Разве можно сейчас спать, ведь у нас осталось так мало времени! Хочешь, полежим вот так, — сказала она и уткнулась головой ему в шею, под подбородок, заставив его откинуться назад.
   — Ладно, сейчас расскажу.
   — Сначала дай мне твою руку. Я буду чувствовать ее в своей, когда стану читать Данте и делать все остальное.
   — Данте был отвратный тип. Еще заносчивее Леклерка.
   — Говорят. Но писал он совсем не отвратно.
   — Да. А Леклерк умел здорово воевать.
   — Ну, расскажи!
   Теперь ее голова лежала у него на груди. Полковник сказал:
   — Почему ты не хотела, чтобы я снял мундир?
   — Мне приятно чувствовать твои пуговицы. Это нехорошо?
   — Почему? Я был бы самым последним сукиным сыном, если бы это подумал. В вашем роду многие воевали?
   — Все, — сказала она. — Всегда. Были у нас и купцы, и дожи, ты ведь знаешь.
   — И все воевали?
   — Все, — сказала она. — По-моему, все.
   — Ладно, — сказал полковник. — Тогда я тебе расскажу.
   — Что-нибудь романтическое. Такое, о чем пишут в иллюстрированных журналах, или даже хуже.
   — В «Доменика дель коррьере» или «Трибуна иллюстрата»?
   — Еще хуже.
   — Сначала ты меня поцелуй.
   Она поцеловала его нежно, с отчаянием, и полковнику стало трудно думать о боях. Он думал только о ней, о том, что она сейчас чувствует, и о том, как близко граничит жизнь со смертью в минуту высокого блаженства. Но что же такое, черт побери, это блаженство, каково его звание и к какой оно приписано части? И не раздражает ли ей кожу черный свитер? И откуда взялись вся эта мягкость, и прелесть, и удивительное достоинство, и жертвенность, и ребячья мудрость? Да, ты мог узнать блаженство, а вместо этого вытянул пиковую даму.
   "Но смерть — дерьмо, — думал он. — Смерть приходит к тебе мелкими осколками снаряда, снаружи даже не видно, где она вошла. Иногда она ужасна. Она может прийти с некипяченой водой, с плохо натянутым противомоскитным сапогом или с грохотом добела раскаленного железа, который никогда не смолкал. Она приходит с негромким потрескиванием, предвещающим очередь из автомата. Она приходит с дымящейся параболой летящей гранаты и с резким ударом мины.
   Я видел, как она падает, оторвавшись от бомбодержателя, и описывает в воздухе причудливую дугу. Она приходит с оглушительным скрежетом металла, когда ломается машина или когда просто отказывает управление на скользкой дороге.
   Но я знаю, что ко многим она приходит в постели как оборотная сторона любви. Я прожил с ней по соседству почти всю жизнь и отмеривал ее другим — в этом было мое ремесло. Но что же мне рассказать моей девушке в это холодное ветреное утро, здесь, в «Гритти-палас»?"
   — О чем бы тебе рассказать, дочка? — спросил он ее.
   — Обо всем.
   — Ладно, — сказал полковник. — Тогда слушай.

ГЛАВА 29

   Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, на приятной, жестковатой, только что постеленной кровати; она положила ему голову на грудь, и волосы ее рассыпались по его старой, жилистой шее. Он начал рассказывать.
   — Мы высадились, но не встретили серьезного сопротивления. Настоящую встречу нам готовили в другом месте. Затем мы соединились с воздушным десантом, заняли и закрепили за собой несколько городов и наконец захватили Шербур. Это было нелегко, операцию пришлось провести очень быстро; командовал ею генерал по прозвищу Молниеносный Джо, о котором ты, верно, никогда и не слыхала. Хороший генерал.
   — Пожалуйста, дальше. Про Молниеносного Джо ты мне уже говорил.
   — После Шербура у нас всего было вдоволь. Себе я не взял ничего, кроме адмиральского компаса, — у меня тогда была моторка на Чизапском заливе. Нам достался весь коньяк германского интендантства, а кое-кто из офицеров прикарманил миллионов по шести французских франков, которые печатали фрицы. Их принимали до прошлого года; за доллар давали пятьдесят франков, и те, кто ухитрился переслать франки домой — через любовниц или адъютантов, — неплохо на этом нажились.
   Я-то ничего не украл, кроме компаса, — мне казалось, что зря красть на войне не стоит: это приносит несчастье. Но коньяк я пил и в свободные минуты учился читать этот сложный компас. Компас был моим единственным другом, а телефон поглощал всю жизнь. Проводов у нас было больше, чем… в Техасе.
   — Пожалуйста, рассказывай, но, если можешь, говори поменьше грубых слов. Этого слова я не понимаю и не желаю его понимать.
   — Техас — большой штат, — сказал полковник. — Вот почему я привел в пример его женское население. Я же не мог привести в пример Вайоминг — народу там не больше тридцати, ну от силы пятидесяти тысяч, а проводов была уйма, их то и дело приходилось тянуть, свертывать, а потом тянуть снова.
   — Дальше.
   — Перейдем сразу к прорыву, — сказал полковник. — Но скажи, тебе не скучно?
   — Нет.
   — Так вот, об этом сволочном прорыве, — сказал полковник, повернув к ней голову. Теперь он уже не рассказывал, а, скорее, исповедовался. — В первый же день появилась их авиация и сбросила такие игрушки, которые сбивают с толку радар, и наше наступление отменили. Мы были готовы, но его отменили. Начальству, конечно, виднее. Ох, до чего же я люблю начальство, прямо как горькую редьку.
   — Рассказывай и не злись.
   — Условия, видите ли, благоприятствовали, — сказал полковник. — Ну, на другой день мы все-таки бросили вызов врагу, как говорят наши двоюродные братья англичане, которые не в состоянии прорвать даже мокрое полотенце; вот тут над нами и стали парить наши короли воздуха. Когда мы увидели первые самолеты, остальные еще только поднимались с насиженных мест на поросшем зеленой травкой авианосце, который зовется Англией. Они так и сияли, светлые, красивые, — и к тому времени защитную окраску первых дней вторжения уже соскоблили, может, ее и раньше не было. Точно не помню.
   Так или иначе, дочка, вереница самолетов тянулась на восток, насколько хватал глаз. Похоже было на бесконечно длинный поезд. Они летели высоко в небе, красота, да и только! Я еще сказал своему начальнику разведки, что этот поезд можно окрестить «Валгалла». Тебе не надоело слушать?
   — Нет. Я так и вижу этот экспресс «Валгалла». У нас тут никогда не было столько самолетов. Но вообще самолеты мы видели. Даже часто.
   — Мы находились в двух тысячах ярдов от исходного рубежа. А ты знаешь, дочка, что такое две тысячи ярдов перед атакой?
   — Нет. Откуда мне знать.
   — Тут головная часть экспресса «Валгалла» сбросила дымовые бомбы, развернулась и пошла домой. Бомбы были сброшены точно, они ясно указали цель — позиции фрицев. Хорошие у них были позиции, ничего не скажешь: пожалуй, мы бы их оттуда не выбили, если бы не весь тот пышный аттракцион, который мы тогда наблюдали.
   Ну а потом чего только не сбросил экспресс «Валгалла» на фрицев — туда, где они засели и где пытались нас задержать.
   Позднее там все выглядело, как после землетрясения, а пленные, которых мы брали, дрожали, словно в лихорадке. Это были храбрые парни из Шестой парашютной дивизии, но их трясло, и они никак не могли взять себя в руки.
   Сама видишь, бомбежка была что надо. Как раз то, о чем можно мечтать, если хочешь повергнуть противника в страх и трепет.
   Короче говоря, дочка, ветер подул с востока, и дым стало относить назад, прямо на нас. Тяжелые бомбардировщики бомбили линию дымовой завесы, а она висела теперь над нами. Вот авиация и принялась нас бомбить так же усердно, как раньше фрицев. Сперва это были тяжелые бомбардировщики, и тому, кто там побывал, уже нечего бояться ада. Потом, чтобы подготовить прорыв получше и оставить как можно меньше людей с обеих сторон, налетели средние бомбардировщики и принялись за тех, кто был еще жив. Ну а потом, как только экспресс Валгалла" повернул домой, растянувшись во всей своей красе и величии от французского побережья через всю Англию, мы пошли на прорыв.
   «Если у человека есть совесть, — сказал себе полковник, — ему иногда не мешает подумать, что такое военная авиация».
   — Дай-ка мне бокал вальполичеллы, — сказал полковник и чуть не забыл добавить «пожалуйста». — Извини, — сказал он. — Пожалуйста, ляг поудобней, киса. Ты ведь сама просила, чтобы я тебе рассказал.
   — Я не киса. Ты меня, наверно, с кем-нибудь спутал.
   — Правильно. Ты моя последняя, настоящая и единственная любовь. Так? Но ты сама просила меня рассказывать.
   — Пожалуйста, рассказывай, — сказала девушка. — Я бы хотела быть твоей кисой, но не знаю, что для этого нужно. Я ведь всего-навсего девушка из Венеции и люблю тебя.
   — Так и запишем, — сказал полковник. — И я тебя люблю; а это словечко я, кажется, подцепил на Филиппинах.
   — Может быть. Но мне бы хотелось быть просто твоей девушкой.
   — Ты и есть моя девушка, — сказал полковник. — Вся, целиком, со всеми потрохами.
   — Пожалуйста, не говори грубостей, — сказала она. — Пожалуйста, люби меня и расскажи все, как было, но только не расстраивайся.
   — Я расскажу тебе все, как было, — сказал он. — Во всяком случае, постараюсь, и будь что будет. Если уж ты этим интересуешься, лучше тебе все узнать от меня, чем прочесть в какой-нибудь дерьмовой книжке.
   — Пожалуйста, не надо быть грубым. Ты просто расскажи мне все, как было, и обними меня покрепче, но рассказывай по порядку, чтобы у тебя на душе стало легче. Если тебе это удастся.
   — Мне не от чего облегчать душу, — сказал он. — Разве что от воспоминаний о том, как тяжелые бомбардировщики действуют в тактических целях. Я ничего против их не имею, если они действуют правильно, — пусть даже тебе грозит смерть. Но для поддержки наземных сил мне подавай кого-нибудь вроде Кесады. Вот кто влепит им пинка в задницу.
   — Пожалуйста, не надо…
   — Если ты хочешь бросить такую старую клячу, как я, этот парень всегда окажет тебе поддержку.
   — Ты вовсе не старая кляча, что бы это ни значило, и я тебя люблю.
   — Пожалуйста, дай мне две таблетки вон из той бутылочки и налей бокал вальполичеллы, который ты так и не налила, а я расскажу тебе еще кое-что.
   — Не надо. Не надо больше рассказывать, я теперь знаю, что тебе это вредно. Особенно — про тот день, когда появился экспресс «Валгалла». Я не инквизиторша, или как там называют инквизиторов женского рода. Давай полежим тихо и поглядим в окно, что творится у нас на Большом канале.
   — Пожалуй, это и в самом деле лучше. Да и кому какое дело до этой проклятой войны?
   — Разве что нам с тобой, — сказала она и погладила его по голове. — Вот тебе две таблетки из квадратной бутылочки. Вот бокал вина. Надо мне в самом деле прислать тебе вина из нашего имения. Давай немножко поспим. Только будь хорошим, и давай просто полежим. Положи, пожалуйста, сюда свою руку.
   — Здоровую или раненую?
   — Раненую, — сказала девушка. — Ту, которую я люблю и не могу забыть всю неделю. Я же не могу взять ее на память, как ты взял камни.
   — Они лежат в сейфе, — сказал полковник. — Положены на твое имя, — добавил он.
   — Давай просто поспим и не будем больше говорить ни о камнях, ни о грустном.
   — К черту грустить, — сказал полковник, лежа с закрытыми глазами и положив голову на черный свитер, который был ему дороже родины.
   «Надо же иметь настоящую родину, — подумал он. — Моя — вот она».
   — Жаль, что ты не президент, — сказала девушка. — Ты был бы замечательным президентом.
   — Президентом? Когда мне было шестнадцать, я записался в национальную гвардию штата Монтана. Но я никогда в жизни не носил галстука-бабочки и никогда не был прогоревшим галантерейщиком. Нет у меня данных, чтобы стать президентом. Я даже оппозиции не мог бы возглавить, ведь мне не приходится подкладывать под зад телефонные справочники, когда меня фотографируют. И я не из тех генералов, которые пороха не нюхали. Какого черта, меня даже к Верховному союзному командованию не прикомандировали! И убеленным сединами сенатором мне тоже не быть. Для этого я недостаточно стар. Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что мотается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков. А помещение еще не проветрено, и на разбитом рояле бренчит тапер-любитель.
   — Я не все поняла, ведь я так плохо понимаю по-американски. Но это звучит ужасно. А ты все равно не сердись. Лучше я буду сердиться.
   — Ты знаешь, что такое прогоревший галантерейщик?
   — Нет.
   — Само по себе это еще не позор. У нас в Америке их видимо-невидимо. По крайней мере, по одному на каждый город. Но я-то, дочка, всего лишь старый солдат, самый последний человек на свете. Кандидат в Арлингтон, если тело будет возвращено семье. Выбор кладбища остается за семьей.
   — Арлингтон красивое место?
   — Не знаю, — сказал полковник. — Меня там пока не похоронили.
   — А где бы ты хотел, чтобы тебя похоронили?
   — Высоко в горах, — сказал он, мгновенно приняв решение. — На любой высоте, где мы били противника.
   — Тогда тебя надо похоронить на Граппе.
   — В каком-нибудь уголке, на любом изрытом снарядами склоне, лишь бы летом надо мной пасли скот.
   — А там пасут скот?
   — Конечно. Скот пасут летом повсюду, где трава густая. А девушки из горных поселков, крепко сбитые девушки из крепко сбитых домов, которым не страшны снежные вьюги, загнав осенью скот, ставят капканы на лис.
   — И тебе не нравится Арлингтон, или Пер-Лашез, или то, что здесь у нас?
   — Эта ваша гнусная свалка?
   — Да, хуже, чем это кладбище, у нас в городе нет ничего. Но я постараюсь, чтобы ты лежал там, где тебе нравится, а если хочешь, сама лягу рядом.
   — Нет. Это делают всегда в одиночку. Ведь не ходят же вдвоем в сортир!
   — Не говори грубых слов, пожалуйста.
   — Я хотел сказать, что мне было бы хорошо рядом с тобой. Но смерть — дело сугубо личное и довольно противное. — Он остановился, подумал и неожиданно сказал: — Нет. Выходи замуж, роди пятерых сыновей и всех назови Ричардами.
   — Львиное сердце, — без запинки сказала девушка, вступив в игру и положив карты на стол.
   — Паршивое сердце, — сказал полковник. — Сердце несправедливого, желчного придиры, который хулит все на свете.
   — Пожалуйста, не смей так себя называть, — сказала девушка. — Ты ведь хуже всего говоришь о себе самом. Обними меня покрепче, и давай ни о чем не думать.
   Он обнял ее крепко, как только мог, и попытался ни о чем не думать.

ГЛАВА 30

   Полковник и девушка лежали молча, и полковник старался ни о чем не думать, как это часто с ним бывало в разное время и в разных местах. Но сейчас у него ничего не выходило. Не выходило потому, что времени осталось так мало.
   Слава богу, они не Отелло и Дездемона, хотя дело происходит в том же городе и девушка куда красивее, чем та, у Шекспира, а полковник повоевал ничуть не меньше, а то и больше, чем болтливый мавр.
   "Они отличные солдаты, — подумал он, — эти проклятые мавры. Но сколько же мы их истребили на моем веку! Кажется, больше целого поколения, если считать последнюю марокканскую кампанию против Абдэль-Керима. А ведь каждого из них приходилось убивать отдельно. Никто никогда не истреблял их скопом, как мы истребляли фрицев, пока они не получили свое Einheit51".
   — Дочка, — спросил он, — ты в самом деле хочешь, чтобы я все тебе рассказал, лишь бы не рассказывал слишком грубо?
   — Хочу больше всего на свете. Тогда мы сможем делиться хоть воспоминаниями.
   — Стоит ли ими делиться, — сказал полковник. — Бери себе все, дочка. Но это будут только самые яркие эпизоды. Тебе не понять всех военных тонкостей кампании, да и мало кто их понимал. Может быть, Роммель. Правда, во Франции он не вылезал из «котлов», да к тому же мы уничтожили его коммуникации. Это сделали военно-воздушные силы — наши и английские. Но с ним я бы не прочь кое-что обсудить. С ним и с Эрнстом Удетом.