— А разве ты хотел нас сравнивать? — спросила девушка, закинув голову; на ней был тот же черный свитер, что на портрете.
— Конечно, нет. Но прошлой ночью и на рассвете я разговаривал с портретом, словно это была ты.
— Вот это мило. Значит, от портрета была какая-то польза.
Они лежали на кровати, и девушка его спросила:
— Ты никогда не закрываешь окон?
— Нет. А ты?
— Только когда идет дождь. По-твоему, мы похожи друг на друга?
— Не знаю. Нам с тобой так и не удалось это проверить.
— Нам с тобой вообще не очень-то везет. Но мне все же повезло, раз я тебя знаю.
— Ну а что это тебе дало? — спросил полковник.
— Понятия не имею. Наверно, что-то дало, и мне лучше, чем другим.
— Верно! Этого и будем добиваться. Я, правда, не люблю ограничиваться малым, но иногда приходится с этим мириться.
— Что тебя огорчает больше всего на свете?
— Когда мне приказывают, — сказал он. — А тебя?
— Ты.
— Я не хочу тебя огорчать. Я не раз бывал последним сукиным сыном. Но еще никогда никому не причинял горя.
— Кроме меня, горе ты мое.
— Ладно, — сказал он. — Допустим.
— Спасибо, что ты это допускаешь. Ты сегодня добрый. Мне стыдно, что у нас так получается… Обними меня, пожалуйста, покрепче, и давай не будем говорить или думать о том, что все могло быть совсем иначе.
— А знаешь, дочка, это как раз одна из тех немногих вещей, которые я умею.
— Ты умеешь очень, очень много разных вещей. Не смей так говорить о себе.
— Ну да, — сказал полковник, — я умею наступать, я умею отступать, а еще?
— Ты все понимаешь в картинах, в книгах и в жизни.
— Ну, это наука нехитрая! Смотри на картины непредвзято, читай книги честно и живи, как живется.
— Не снимай, пожалуйста, мундира.
— Ладно.
— Ты всегда меня слушаешься, если я говорю «пожалуйста».
— Бывало, я слушался и без этого. — Не очень часто.
— Не очень, — признался полковник. — Пожалуйста — очень приятное слово.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!
— Per piacere — это значит: сделай милость. Жаль, что не можем всегда говорить по-итальянски.
— Можем, но только в темноте. Хотя есть такие вещи, которые лучше звучат по-английски. «Я люблю тебя, моя последняя, настоящая и единственная любовь», — процитировала она. — «Когда сирень в последний раз цвела у нас в саду». «Из колыбели, вечно баюкавшей». «А ну-ка навались, сучьи дети, не то я выброшу все на помойку». Тебе больше нравится на другом языке, Ричард?
— Нет.
— Поцелуй меня еще раз, пожалуйста.
— В этом случае «пожалуйста» лишнее.
— Я, того и гляди, сама стану лишняя. Если ты умрешь, ты, по крайней мере, не сможешь меня бросить.
— Ну, знаешь, это уже грубо, — сказал полковник — следи-ка за своим язычком.
— Я становлюсь грубой, когда ты грубишь, — сказала она. — Ты ведь сам хочешь, чтобы я была хоть немножко на тебя похожа.
— Я не хочу, чтобы ты хоть в чем-нибудь была не такая, какая ты есть. Я люблю тебя всей душой, окончательно и бесповоротно.
— Иногда ты умеешь говорить приятные вещи очень понятно. А что, если не секрет, вышло у тебя с женой?
— Она была женщина честолюбивая, а я слишком часто бывал в отъезде.
— Ты хочешь сказать, что она ушла от тебя из честолюбия, а тебя никогда не бывало дома из-за твоего ремесла?
— Вот именно, — сказал полковник, вспоминая прошлое почти без горечи. — Честолюбия у нее было больше, чем у Наполеона, а таланта — как у первого зубрилы в школе.
— Что бы это ни значило, — сказала девушка. — Но не будем о ней говорить. Жаль, что я тебя о ней спросила. Ей, должно быть, очень обидно, что она с тобой не живет.
— Ничуть. С таким самомнением, как у нее, не обижаются, а замуж она вышла, чтобы примазаться к военной верхушке и приобрести связи, полезные для ее профессии или, может, для ее искусства. Она была журналисткой.
— Но это ужасные люди! — воскликнула девушка.
— Верно.
— Как ты мог жениться на журналистке и позволить ей этим заниматься?
— Я же говорил, что у меня в жизни бывали ошибки, — сказал полковник.
— Давай поговорим о чем-нибудь приятном.
— Давай.
— Нет, это ужасно! Как ты на это решился?
— Не знаю. Я бы мог тебе рассказать подробно, но давай лучше обойдем этот вопрос.
— Давай обойдем. Все-таки я не думала, что это так ужасно. А ты больше такой глупости не сделаешь?
— Клянусь тебе, нет.
— И ты с ней не переписываешься?
— Конечно, нет.
— Ты не расскажешь ей о нас с тобой, она не сможет об этом написать в газетах?
— Нет. Я этой стерве кое-что рассказал, и она об этом написала. Но дело было совсем в другой стране. И к тому же она умерла.
— Правда, умерла?
— Начисто и бесповоротно. Как Феб Финикийский. Но она сама еще об этом не знает.
— А что, если бы мы с тобой гуляли по Пьяцце и ты бы ее встретил?
— Я бы посмотрел на нее в упор и не заметил. Пусть знает, что умерла.
— Большое спасибо, — сказала девушка. — Ты ведь понимаешь, как трудно неопытной девушке справиться с другой женщиной или с памятью о другой женщине.
— У меня нет другой женщины, — сказал полковник, и глаза у него от невеселых воспоминаний стали злые. — И нет памяти о другой женщине.
— Большое спасибо, — повторила девушка. — Сейчас я тебе верю. Но, пожалуйста, никогда не смотри на меня так и никогда обо мне так не думай!
— Давай поймаем ее и вздернем на высоком дереве! — запальчиво сказал полковник.
— Нет. Давай о ней лучше забудем.
— Я ее и так забыл, — сказал полковник.
И, как ни странно, это была правда. Странно потому, что на миг она появилась в комнате и чуть было не нагнала на него панику; это уж совсем странно, подумал полковник. Он-то знал, как люди впадают в панику.
Но теперь она ушла, ушла безвозвратно; она выжжена, изгнана, разжалована по рапорту в одиннадцати экземплярах, к которому приложено официальное, заверенное у нотариуса, свидетельство о разводе.
— Я ее забыл, — сказал полковник.
Это была чистая правда.
— Я очень рада, — сказала девушка. — Не понимаю, как ее вообще пустили сюда, в гостиницу.
— Да, мы с тобой здорово похожи, — сказал полковник. — Нельзя этим так чертовски злоупотреблять!
— Ладно, можешь ее повесить, ведь это из-за нее нам нельзя пожениться.
— Я ее забыл, — сказал полковник. — Пусть получше разглядит себя в зеркале и повесится сама.
— Теперь, когда ее здесь больше нет, не будем желать ей всяких бед. Но, как настоящая венецианка, я бы хотела, чтобы она умерла.
— И я тоже, — сказал полковник. — Но раз она не умерла, давай забудем ее навсегда.
— Навсегда и на веки вечные, — сказала девушка. — Правильно я выговариваю? По-испански это будет para sempre.
— Para sempre и все такое прочее, — добавил полковник.
ГЛАВА 28
ГЛАВА 29
ГЛАВА 30
— Конечно, нет. Но прошлой ночью и на рассвете я разговаривал с портретом, словно это была ты.
— Вот это мило. Значит, от портрета была какая-то польза.
Они лежали на кровати, и девушка его спросила:
— Ты никогда не закрываешь окон?
— Нет. А ты?
— Только когда идет дождь. По-твоему, мы похожи друг на друга?
— Не знаю. Нам с тобой так и не удалось это проверить.
— Нам с тобой вообще не очень-то везет. Но мне все же повезло, раз я тебя знаю.
— Ну а что это тебе дало? — спросил полковник.
— Понятия не имею. Наверно, что-то дало, и мне лучше, чем другим.
— Верно! Этого и будем добиваться. Я, правда, не люблю ограничиваться малым, но иногда приходится с этим мириться.
— Что тебя огорчает больше всего на свете?
— Когда мне приказывают, — сказал он. — А тебя?
— Ты.
— Я не хочу тебя огорчать. Я не раз бывал последним сукиным сыном. Но еще никогда никому не причинял горя.
— Кроме меня, горе ты мое.
— Ладно, — сказал он. — Допустим.
— Спасибо, что ты это допускаешь. Ты сегодня добрый. Мне стыдно, что у нас так получается… Обними меня, пожалуйста, покрепче, и давай не будем говорить или думать о том, что все могло быть совсем иначе.
— А знаешь, дочка, это как раз одна из тех немногих вещей, которые я умею.
— Ты умеешь очень, очень много разных вещей. Не смей так говорить о себе.
— Ну да, — сказал полковник, — я умею наступать, я умею отступать, а еще?
— Ты все понимаешь в картинах, в книгах и в жизни.
— Ну, это наука нехитрая! Смотри на картины непредвзято, читай книги честно и живи, как живется.
— Не снимай, пожалуйста, мундира.
— Ладно.
— Ты всегда меня слушаешься, если я говорю «пожалуйста».
— Бывало, я слушался и без этого. — Не очень часто.
— Не очень, — признался полковник. — Пожалуйста — очень приятное слово.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!
— Per piacere — это значит: сделай милость. Жаль, что не можем всегда говорить по-итальянски.
— Можем, но только в темноте. Хотя есть такие вещи, которые лучше звучат по-английски. «Я люблю тебя, моя последняя, настоящая и единственная любовь», — процитировала она. — «Когда сирень в последний раз цвела у нас в саду». «Из колыбели, вечно баюкавшей». «А ну-ка навались, сучьи дети, не то я выброшу все на помойку». Тебе больше нравится на другом языке, Ричард?
— Нет.
— Поцелуй меня еще раз, пожалуйста.
— В этом случае «пожалуйста» лишнее.
— Я, того и гляди, сама стану лишняя. Если ты умрешь, ты, по крайней мере, не сможешь меня бросить.
— Ну, знаешь, это уже грубо, — сказал полковник — следи-ка за своим язычком.
— Я становлюсь грубой, когда ты грубишь, — сказала она. — Ты ведь сам хочешь, чтобы я была хоть немножко на тебя похожа.
— Я не хочу, чтобы ты хоть в чем-нибудь была не такая, какая ты есть. Я люблю тебя всей душой, окончательно и бесповоротно.
— Иногда ты умеешь говорить приятные вещи очень понятно. А что, если не секрет, вышло у тебя с женой?
— Она была женщина честолюбивая, а я слишком часто бывал в отъезде.
— Ты хочешь сказать, что она ушла от тебя из честолюбия, а тебя никогда не бывало дома из-за твоего ремесла?
— Вот именно, — сказал полковник, вспоминая прошлое почти без горечи. — Честолюбия у нее было больше, чем у Наполеона, а таланта — как у первого зубрилы в школе.
— Что бы это ни значило, — сказала девушка. — Но не будем о ней говорить. Жаль, что я тебя о ней спросила. Ей, должно быть, очень обидно, что она с тобой не живет.
— Ничуть. С таким самомнением, как у нее, не обижаются, а замуж она вышла, чтобы примазаться к военной верхушке и приобрести связи, полезные для ее профессии или, может, для ее искусства. Она была журналисткой.
— Но это ужасные люди! — воскликнула девушка.
— Верно.
— Как ты мог жениться на журналистке и позволить ей этим заниматься?
— Я же говорил, что у меня в жизни бывали ошибки, — сказал полковник.
— Давай поговорим о чем-нибудь приятном.
— Давай.
— Нет, это ужасно! Как ты на это решился?
— Не знаю. Я бы мог тебе рассказать подробно, но давай лучше обойдем этот вопрос.
— Давай обойдем. Все-таки я не думала, что это так ужасно. А ты больше такой глупости не сделаешь?
— Клянусь тебе, нет.
— И ты с ней не переписываешься?
— Конечно, нет.
— Ты не расскажешь ей о нас с тобой, она не сможет об этом написать в газетах?
— Нет. Я этой стерве кое-что рассказал, и она об этом написала. Но дело было совсем в другой стране. И к тому же она умерла.
— Правда, умерла?
— Начисто и бесповоротно. Как Феб Финикийский. Но она сама еще об этом не знает.
— А что, если бы мы с тобой гуляли по Пьяцце и ты бы ее встретил?
— Я бы посмотрел на нее в упор и не заметил. Пусть знает, что умерла.
— Большое спасибо, — сказала девушка. — Ты ведь понимаешь, как трудно неопытной девушке справиться с другой женщиной или с памятью о другой женщине.
— У меня нет другой женщины, — сказал полковник, и глаза у него от невеселых воспоминаний стали злые. — И нет памяти о другой женщине.
— Большое спасибо, — повторила девушка. — Сейчас я тебе верю. Но, пожалуйста, никогда не смотри на меня так и никогда обо мне так не думай!
— Давай поймаем ее и вздернем на высоком дереве! — запальчиво сказал полковник.
— Нет. Давай о ней лучше забудем.
— Я ее и так забыл, — сказал полковник.
И, как ни странно, это была правда. Странно потому, что на миг она появилась в комнате и чуть было не нагнала на него панику; это уж совсем странно, подумал полковник. Он-то знал, как люди впадают в панику.
Но теперь она ушла, ушла безвозвратно; она выжжена, изгнана, разжалована по рапорту в одиннадцати экземплярах, к которому приложено официальное, заверенное у нотариуса, свидетельство о разводе.
— Я ее забыл, — сказал полковник.
Это была чистая правда.
— Я очень рада, — сказала девушка. — Не понимаю, как ее вообще пустили сюда, в гостиницу.
— Да, мы с тобой здорово похожи, — сказал полковник. — Нельзя этим так чертовски злоупотреблять!
— Ладно, можешь ее повесить, ведь это из-за нее нам нельзя пожениться.
— Я ее забыл, — сказал полковник. — Пусть получше разглядит себя в зеркале и повесится сама.
— Теперь, когда ее здесь больше нет, не будем желать ей всяких бед. Но, как настоящая венецианка, я бы хотела, чтобы она умерла.
— И я тоже, — сказал полковник. — Но раз она не умерла, давай забудем ее навсегда.
— Навсегда и на веки вечные, — сказала девушка. — Правильно я выговариваю? По-испански это будет para sempre.
— Para sempre и все такое прочее, — добавил полковник.
ГЛАВА 28
Они молча лежали рядом, и полковник чувствовал, как бьется ее сердце.
Приятно чувствовать, как бьется сердце под черным свитером, который связала ей тетка, и ощущать тяжесть длинных темных волос на здоровой руке.
«Но разве это тяжесть, — думал полковник, — они же легче легкого». Она лежала тихая и ласковая, и все, что им обоим было дано пережить, неразрывно связывало их друг с другом. Он нежно и требовательно поцеловал ее рот, и все вдруг замерло, осталось только ощущение нерасторжимой связи.
— Ричард, — сказала она. — Как обидно, что у нас все так получается…
— А ты никогда ни о чем не жалей, — сказал полковник. — Никогда не считай потерь, дочка.
— Повтори.
— Дочка…
— Расскажи мне что-нибудь хорошее, чтобы я могла думать об этом всю будущую неделю, и еще про войну.
— Давай не будем говорить о войне.
— Нет. Я должна о ней больше знать.
— Я тоже должен, — сказал полковник. — Но не о военных хитростях. Один наш офицер в должности генерала как-то словчил и раздобыл план передвижения войск противника. Он заранее знал о каждом их шаге и провел такую блестящую операцию, что его повысили в чине и отдали ему под начало людей, куда более достойных. Вот почему нас одно время били. Да еще потому, что отдых в субботу и воскресенье у нас такая святыня.
— Сегодня у нас суббота.
— Я знаю, — сказал полковник. — Считать до семи я еще не разучился.
— Но почему ты на всех сердишься?
— Неправда. Мне просто пошел шестой десяток, и я знаю, что к чему.
— Расскажи мне еще что-нибудь о Париже, я люблю всю неделю думать о тебе и Париже.
— Дочка, почему ты все время пристаешь ко мне с Парижем?
— Но я же была в Париже и непременно поеду туда опять. Это самый чудесный город на свете, не считая нашего, и мне хочется побольше о нем узнать.
— Мы поедем вместе, и я там все тебе расскажу.
— Спасибо. Но ты расскажи мне хоть немножко сейчас, чтобы хватило на будущую неделю.
— Я тебе, кажется, объяснял, что Леклерк был хлюст из благородных. Человек очень смелый, очень заносчивый и на редкость честолюбивый. Я уже тебе сказал — он умер.
— Да, это ты мне сказал.
— О мертвых не принято дурно говорить. Но, по-моему, именно о мертвых нужно говорить правду. Я никогда не говорю о мертвых того, чего не сказал бы им при жизни. Напрямик, в лицо, — добавил он.
— Давай не будем о нем говорить. В душе я его уже разжаловала.
— Но что же тебе рассказать? Что-нибудь романтическое?
— Да, пожалуйста. У меня очень дурной вкус, я ведь читаю иллюстрированные журналы. Но когда ты уедешь, я всю неделю буду читать Данте. И каждое утро ходить к мессе. Это, наверно, поможет.
— А перед обедом заходи к «Гарри».
— Хорошо, — сказала она. — Расскажи мне что-нибудь романтическое.
— А не лучше ли нам просто заснуть?
— Разве можно сейчас спать, ведь у нас осталось так мало времени! Хочешь, полежим вот так, — сказала она и уткнулась головой ему в шею, под подбородок, заставив его откинуться назад.
— Ладно, сейчас расскажу.
— Сначала дай мне твою руку. Я буду чувствовать ее в своей, когда стану читать Данте и делать все остальное.
— Данте был отвратный тип. Еще заносчивее Леклерка.
— Говорят. Но писал он совсем не отвратно.
— Да. А Леклерк умел здорово воевать.
— Ну, расскажи!
Теперь ее голова лежала у него на груди. Полковник сказал:
— Почему ты не хотела, чтобы я снял мундир?
— Мне приятно чувствовать твои пуговицы. Это нехорошо?
— Почему? Я был бы самым последним сукиным сыном, если бы это подумал. В вашем роду многие воевали?
— Все, — сказала она. — Всегда. Были у нас и купцы, и дожи, ты ведь знаешь.
— И все воевали?
— Все, — сказала она. — По-моему, все.
— Ладно, — сказал полковник. — Тогда я тебе расскажу.
— Что-нибудь романтическое. Такое, о чем пишут в иллюстрированных журналах, или даже хуже.
— В «Доменика дель коррьере» или «Трибуна иллюстрата»?
— Еще хуже.
— Сначала ты меня поцелуй.
Она поцеловала его нежно, с отчаянием, и полковнику стало трудно думать о боях. Он думал только о ней, о том, что она сейчас чувствует, и о том, как близко граничит жизнь со смертью в минуту высокого блаженства. Но что же такое, черт побери, это блаженство, каково его звание и к какой оно приписано части? И не раздражает ли ей кожу черный свитер? И откуда взялись вся эта мягкость, и прелесть, и удивительное достоинство, и жертвенность, и ребячья мудрость? Да, ты мог узнать блаженство, а вместо этого вытянул пиковую даму.
"Но смерть — дерьмо, — думал он. — Смерть приходит к тебе мелкими осколками снаряда, снаружи даже не видно, где она вошла. Иногда она ужасна. Она может прийти с некипяченой водой, с плохо натянутым противомоскитным сапогом или с грохотом добела раскаленного железа, который никогда не смолкал. Она приходит с негромким потрескиванием, предвещающим очередь из автомата. Она приходит с дымящейся параболой летящей гранаты и с резким ударом мины.
Я видел, как она падает, оторвавшись от бомбодержателя, и описывает в воздухе причудливую дугу. Она приходит с оглушительным скрежетом металла, когда ломается машина или когда просто отказывает управление на скользкой дороге.
Но я знаю, что ко многим она приходит в постели как оборотная сторона любви. Я прожил с ней по соседству почти всю жизнь и отмеривал ее другим — в этом было мое ремесло. Но что же мне рассказать моей девушке в это холодное ветреное утро, здесь, в «Гритти-палас»?"
— О чем бы тебе рассказать, дочка? — спросил он ее.
— Обо всем.
— Ладно, — сказал полковник. — Тогда слушай.
Приятно чувствовать, как бьется сердце под черным свитером, который связала ей тетка, и ощущать тяжесть длинных темных волос на здоровой руке.
«Но разве это тяжесть, — думал полковник, — они же легче легкого». Она лежала тихая и ласковая, и все, что им обоим было дано пережить, неразрывно связывало их друг с другом. Он нежно и требовательно поцеловал ее рот, и все вдруг замерло, осталось только ощущение нерасторжимой связи.
— Ричард, — сказала она. — Как обидно, что у нас все так получается…
— А ты никогда ни о чем не жалей, — сказал полковник. — Никогда не считай потерь, дочка.
— Повтори.
— Дочка…
— Расскажи мне что-нибудь хорошее, чтобы я могла думать об этом всю будущую неделю, и еще про войну.
— Давай не будем говорить о войне.
— Нет. Я должна о ней больше знать.
— Я тоже должен, — сказал полковник. — Но не о военных хитростях. Один наш офицер в должности генерала как-то словчил и раздобыл план передвижения войск противника. Он заранее знал о каждом их шаге и провел такую блестящую операцию, что его повысили в чине и отдали ему под начало людей, куда более достойных. Вот почему нас одно время били. Да еще потому, что отдых в субботу и воскресенье у нас такая святыня.
— Сегодня у нас суббота.
— Я знаю, — сказал полковник. — Считать до семи я еще не разучился.
— Но почему ты на всех сердишься?
— Неправда. Мне просто пошел шестой десяток, и я знаю, что к чему.
— Расскажи мне еще что-нибудь о Париже, я люблю всю неделю думать о тебе и Париже.
— Дочка, почему ты все время пристаешь ко мне с Парижем?
— Но я же была в Париже и непременно поеду туда опять. Это самый чудесный город на свете, не считая нашего, и мне хочется побольше о нем узнать.
— Мы поедем вместе, и я там все тебе расскажу.
— Спасибо. Но ты расскажи мне хоть немножко сейчас, чтобы хватило на будущую неделю.
— Я тебе, кажется, объяснял, что Леклерк был хлюст из благородных. Человек очень смелый, очень заносчивый и на редкость честолюбивый. Я уже тебе сказал — он умер.
— Да, это ты мне сказал.
— О мертвых не принято дурно говорить. Но, по-моему, именно о мертвых нужно говорить правду. Я никогда не говорю о мертвых того, чего не сказал бы им при жизни. Напрямик, в лицо, — добавил он.
— Давай не будем о нем говорить. В душе я его уже разжаловала.
— Но что же тебе рассказать? Что-нибудь романтическое?
— Да, пожалуйста. У меня очень дурной вкус, я ведь читаю иллюстрированные журналы. Но когда ты уедешь, я всю неделю буду читать Данте. И каждое утро ходить к мессе. Это, наверно, поможет.
— А перед обедом заходи к «Гарри».
— Хорошо, — сказала она. — Расскажи мне что-нибудь романтическое.
— А не лучше ли нам просто заснуть?
— Разве можно сейчас спать, ведь у нас осталось так мало времени! Хочешь, полежим вот так, — сказала она и уткнулась головой ему в шею, под подбородок, заставив его откинуться назад.
— Ладно, сейчас расскажу.
— Сначала дай мне твою руку. Я буду чувствовать ее в своей, когда стану читать Данте и делать все остальное.
— Данте был отвратный тип. Еще заносчивее Леклерка.
— Говорят. Но писал он совсем не отвратно.
— Да. А Леклерк умел здорово воевать.
— Ну, расскажи!
Теперь ее голова лежала у него на груди. Полковник сказал:
— Почему ты не хотела, чтобы я снял мундир?
— Мне приятно чувствовать твои пуговицы. Это нехорошо?
— Почему? Я был бы самым последним сукиным сыном, если бы это подумал. В вашем роду многие воевали?
— Все, — сказала она. — Всегда. Были у нас и купцы, и дожи, ты ведь знаешь.
— И все воевали?
— Все, — сказала она. — По-моему, все.
— Ладно, — сказал полковник. — Тогда я тебе расскажу.
— Что-нибудь романтическое. Такое, о чем пишут в иллюстрированных журналах, или даже хуже.
— В «Доменика дель коррьере» или «Трибуна иллюстрата»?
— Еще хуже.
— Сначала ты меня поцелуй.
Она поцеловала его нежно, с отчаянием, и полковнику стало трудно думать о боях. Он думал только о ней, о том, что она сейчас чувствует, и о том, как близко граничит жизнь со смертью в минуту высокого блаженства. Но что же такое, черт побери, это блаженство, каково его звание и к какой оно приписано части? И не раздражает ли ей кожу черный свитер? И откуда взялись вся эта мягкость, и прелесть, и удивительное достоинство, и жертвенность, и ребячья мудрость? Да, ты мог узнать блаженство, а вместо этого вытянул пиковую даму.
"Но смерть — дерьмо, — думал он. — Смерть приходит к тебе мелкими осколками снаряда, снаружи даже не видно, где она вошла. Иногда она ужасна. Она может прийти с некипяченой водой, с плохо натянутым противомоскитным сапогом или с грохотом добела раскаленного железа, который никогда не смолкал. Она приходит с негромким потрескиванием, предвещающим очередь из автомата. Она приходит с дымящейся параболой летящей гранаты и с резким ударом мины.
Я видел, как она падает, оторвавшись от бомбодержателя, и описывает в воздухе причудливую дугу. Она приходит с оглушительным скрежетом металла, когда ломается машина или когда просто отказывает управление на скользкой дороге.
Но я знаю, что ко многим она приходит в постели как оборотная сторона любви. Я прожил с ней по соседству почти всю жизнь и отмеривал ее другим — в этом было мое ремесло. Но что же мне рассказать моей девушке в это холодное ветреное утро, здесь, в «Гритти-палас»?"
— О чем бы тебе рассказать, дочка? — спросил он ее.
— Обо всем.
— Ладно, — сказал полковник. — Тогда слушай.
ГЛАВА 29
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, на приятной, жестковатой, только что постеленной кровати; она положила ему голову на грудь, и волосы ее рассыпались по его старой, жилистой шее. Он начал рассказывать.
— Мы высадились, но не встретили серьезного сопротивления. Настоящую встречу нам готовили в другом месте. Затем мы соединились с воздушным десантом, заняли и закрепили за собой несколько городов и наконец захватили Шербур. Это было нелегко, операцию пришлось провести очень быстро; командовал ею генерал по прозвищу Молниеносный Джо, о котором ты, верно, никогда и не слыхала. Хороший генерал.
— Пожалуйста, дальше. Про Молниеносного Джо ты мне уже говорил.
— После Шербура у нас всего было вдоволь. Себе я не взял ничего, кроме адмиральского компаса, — у меня тогда была моторка на Чизапском заливе. Нам достался весь коньяк германского интендантства, а кое-кто из офицеров прикарманил миллионов по шести французских франков, которые печатали фрицы. Их принимали до прошлого года; за доллар давали пятьдесят франков, и те, кто ухитрился переслать франки домой — через любовниц или адъютантов, — неплохо на этом нажились.
Я-то ничего не украл, кроме компаса, — мне казалось, что зря красть на войне не стоит: это приносит несчастье. Но коньяк я пил и в свободные минуты учился читать этот сложный компас. Компас был моим единственным другом, а телефон поглощал всю жизнь. Проводов у нас было больше, чем… в Техасе.
— Пожалуйста, рассказывай, но, если можешь, говори поменьше грубых слов. Этого слова я не понимаю и не желаю его понимать.
— Техас — большой штат, — сказал полковник. — Вот почему я привел в пример его женское население. Я же не мог привести в пример Вайоминг — народу там не больше тридцати, ну от силы пятидесяти тысяч, а проводов была уйма, их то и дело приходилось тянуть, свертывать, а потом тянуть снова.
— Дальше.
— Перейдем сразу к прорыву, — сказал полковник. — Но скажи, тебе не скучно?
— Нет.
— Так вот, об этом сволочном прорыве, — сказал полковник, повернув к ней голову. Теперь он уже не рассказывал, а, скорее, исповедовался. — В первый же день появилась их авиация и сбросила такие игрушки, которые сбивают с толку радар, и наше наступление отменили. Мы были готовы, но его отменили. Начальству, конечно, виднее. Ох, до чего же я люблю начальство, прямо как горькую редьку.
— Рассказывай и не злись.
— Условия, видите ли, благоприятствовали, — сказал полковник. — Ну, на другой день мы все-таки бросили вызов врагу, как говорят наши двоюродные братья англичане, которые не в состоянии прорвать даже мокрое полотенце; вот тут над нами и стали парить наши короли воздуха. Когда мы увидели первые самолеты, остальные еще только поднимались с насиженных мест на поросшем зеленой травкой авианосце, который зовется Англией. Они так и сияли, светлые, красивые, — и к тому времени защитную окраску первых дней вторжения уже соскоблили, может, ее и раньше не было. Точно не помню.
Так или иначе, дочка, вереница самолетов тянулась на восток, насколько хватал глаз. Похоже было на бесконечно длинный поезд. Они летели высоко в небе, красота, да и только! Я еще сказал своему начальнику разведки, что этот поезд можно окрестить «Валгалла». Тебе не надоело слушать?
— Нет. Я так и вижу этот экспресс «Валгалла». У нас тут никогда не было столько самолетов. Но вообще самолеты мы видели. Даже часто.
— Мы находились в двух тысячах ярдов от исходного рубежа. А ты знаешь, дочка, что такое две тысячи ярдов перед атакой?
— Нет. Откуда мне знать.
— Тут головная часть экспресса «Валгалла» сбросила дымовые бомбы, развернулась и пошла домой. Бомбы были сброшены точно, они ясно указали цель — позиции фрицев. Хорошие у них были позиции, ничего не скажешь: пожалуй, мы бы их оттуда не выбили, если бы не весь тот пышный аттракцион, который мы тогда наблюдали.
Ну а потом чего только не сбросил экспресс «Валгалла» на фрицев — туда, где они засели и где пытались нас задержать.
Позднее там все выглядело, как после землетрясения, а пленные, которых мы брали, дрожали, словно в лихорадке. Это были храбрые парни из Шестой парашютной дивизии, но их трясло, и они никак не могли взять себя в руки.
Сама видишь, бомбежка была что надо. Как раз то, о чем можно мечтать, если хочешь повергнуть противника в страх и трепет.
Короче говоря, дочка, ветер подул с востока, и дым стало относить назад, прямо на нас. Тяжелые бомбардировщики бомбили линию дымовой завесы, а она висела теперь над нами. Вот авиация и принялась нас бомбить так же усердно, как раньше фрицев. Сперва это были тяжелые бомбардировщики, и тому, кто там побывал, уже нечего бояться ада. Потом, чтобы подготовить прорыв получше и оставить как можно меньше людей с обеих сторон, налетели средние бомбардировщики и принялись за тех, кто был еще жив. Ну а потом, как только экспресс Валгалла" повернул домой, растянувшись во всей своей красе и величии от французского побережья через всю Англию, мы пошли на прорыв.
«Если у человека есть совесть, — сказал себе полковник, — ему иногда не мешает подумать, что такое военная авиация».
— Дай-ка мне бокал вальполичеллы, — сказал полковник и чуть не забыл добавить «пожалуйста». — Извини, — сказал он. — Пожалуйста, ляг поудобней, киса. Ты ведь сама просила, чтобы я тебе рассказал.
— Я не киса. Ты меня, наверно, с кем-нибудь спутал.
— Правильно. Ты моя последняя, настоящая и единственная любовь. Так? Но ты сама просила меня рассказывать.
— Пожалуйста, рассказывай, — сказала девушка. — Я бы хотела быть твоей кисой, но не знаю, что для этого нужно. Я ведь всего-навсего девушка из Венеции и люблю тебя.
— Так и запишем, — сказал полковник. — И я тебя люблю; а это словечко я, кажется, подцепил на Филиппинах.
— Может быть. Но мне бы хотелось быть просто твоей девушкой.
— Ты и есть моя девушка, — сказал полковник. — Вся, целиком, со всеми потрохами.
— Пожалуйста, не говори грубостей, — сказала она. — Пожалуйста, люби меня и расскажи все, как было, но только не расстраивайся.
— Я расскажу тебе все, как было, — сказал он. — Во всяком случае, постараюсь, и будь что будет. Если уж ты этим интересуешься, лучше тебе все узнать от меня, чем прочесть в какой-нибудь дерьмовой книжке.
— Пожалуйста, не надо быть грубым. Ты просто расскажи мне все, как было, и обними меня покрепче, но рассказывай по порядку, чтобы у тебя на душе стало легче. Если тебе это удастся.
— Мне не от чего облегчать душу, — сказал он. — Разве что от воспоминаний о том, как тяжелые бомбардировщики действуют в тактических целях. Я ничего против их не имею, если они действуют правильно, — пусть даже тебе грозит смерть. Но для поддержки наземных сил мне подавай кого-нибудь вроде Кесады. Вот кто влепит им пинка в задницу.
— Пожалуйста, не надо…
— Если ты хочешь бросить такую старую клячу, как я, этот парень всегда окажет тебе поддержку.
— Ты вовсе не старая кляча, что бы это ни значило, и я тебя люблю.
— Пожалуйста, дай мне две таблетки вон из той бутылочки и налей бокал вальполичеллы, который ты так и не налила, а я расскажу тебе еще кое-что.
— Не надо. Не надо больше рассказывать, я теперь знаю, что тебе это вредно. Особенно — про тот день, когда появился экспресс «Валгалла». Я не инквизиторша, или как там называют инквизиторов женского рода. Давай полежим тихо и поглядим в окно, что творится у нас на Большом канале.
— Пожалуй, это и в самом деле лучше. Да и кому какое дело до этой проклятой войны?
— Разве что нам с тобой, — сказала она и погладила его по голове. — Вот тебе две таблетки из квадратной бутылочки. Вот бокал вина. Надо мне в самом деле прислать тебе вина из нашего имения. Давай немножко поспим. Только будь хорошим, и давай просто полежим. Положи, пожалуйста, сюда свою руку.
— Здоровую или раненую?
— Раненую, — сказала девушка. — Ту, которую я люблю и не могу забыть всю неделю. Я же не могу взять ее на память, как ты взял камни.
— Они лежат в сейфе, — сказал полковник. — Положены на твое имя, — добавил он.
— Давай просто поспим и не будем больше говорить ни о камнях, ни о грустном.
— К черту грустить, — сказал полковник, лежа с закрытыми глазами и положив голову на черный свитер, который был ему дороже родины.
«Надо же иметь настоящую родину, — подумал он. — Моя — вот она».
— Жаль, что ты не президент, — сказала девушка. — Ты был бы замечательным президентом.
— Президентом? Когда мне было шестнадцать, я записался в национальную гвардию штата Монтана. Но я никогда в жизни не носил галстука-бабочки и никогда не был прогоревшим галантерейщиком. Нет у меня данных, чтобы стать президентом. Я даже оппозиции не мог бы возглавить, ведь мне не приходится подкладывать под зад телефонные справочники, когда меня фотографируют. И я не из тех генералов, которые пороха не нюхали. Какого черта, меня даже к Верховному союзному командованию не прикомандировали! И убеленным сединами сенатором мне тоже не быть. Для этого я недостаточно стар. Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что мотается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков. А помещение еще не проветрено, и на разбитом рояле бренчит тапер-любитель.
— Я не все поняла, ведь я так плохо понимаю по-американски. Но это звучит ужасно. А ты все равно не сердись. Лучше я буду сердиться.
— Ты знаешь, что такое прогоревший галантерейщик?
— Нет.
— Само по себе это еще не позор. У нас в Америке их видимо-невидимо. По крайней мере, по одному на каждый город. Но я-то, дочка, всего лишь старый солдат, самый последний человек на свете. Кандидат в Арлингтон, если тело будет возвращено семье. Выбор кладбища остается за семьей.
— Арлингтон красивое место?
— Не знаю, — сказал полковник. — Меня там пока не похоронили.
— А где бы ты хотел, чтобы тебя похоронили?
— Высоко в горах, — сказал он, мгновенно приняв решение. — На любой высоте, где мы били противника.
— Тогда тебя надо похоронить на Граппе.
— В каком-нибудь уголке, на любом изрытом снарядами склоне, лишь бы летом надо мной пасли скот.
— А там пасут скот?
— Конечно. Скот пасут летом повсюду, где трава густая. А девушки из горных поселков, крепко сбитые девушки из крепко сбитых домов, которым не страшны снежные вьюги, загнав осенью скот, ставят капканы на лис.
— И тебе не нравится Арлингтон, или Пер-Лашез, или то, что здесь у нас?
— Эта ваша гнусная свалка?
— Да, хуже, чем это кладбище, у нас в городе нет ничего. Но я постараюсь, чтобы ты лежал там, где тебе нравится, а если хочешь, сама лягу рядом.
— Нет. Это делают всегда в одиночку. Ведь не ходят же вдвоем в сортир!
— Не говори грубых слов, пожалуйста.
— Я хотел сказать, что мне было бы хорошо рядом с тобой. Но смерть — дело сугубо личное и довольно противное. — Он остановился, подумал и неожиданно сказал: — Нет. Выходи замуж, роди пятерых сыновей и всех назови Ричардами.
— Львиное сердце, — без запинки сказала девушка, вступив в игру и положив карты на стол.
— Паршивое сердце, — сказал полковник. — Сердце несправедливого, желчного придиры, который хулит все на свете.
— Пожалуйста, не смей так себя называть, — сказала девушка. — Ты ведь хуже всего говоришь о себе самом. Обними меня покрепче, и давай ни о чем не думать.
Он обнял ее крепко, как только мог, и попытался ни о чем не думать.
— Мы высадились, но не встретили серьезного сопротивления. Настоящую встречу нам готовили в другом месте. Затем мы соединились с воздушным десантом, заняли и закрепили за собой несколько городов и наконец захватили Шербур. Это было нелегко, операцию пришлось провести очень быстро; командовал ею генерал по прозвищу Молниеносный Джо, о котором ты, верно, никогда и не слыхала. Хороший генерал.
— Пожалуйста, дальше. Про Молниеносного Джо ты мне уже говорил.
— После Шербура у нас всего было вдоволь. Себе я не взял ничего, кроме адмиральского компаса, — у меня тогда была моторка на Чизапском заливе. Нам достался весь коньяк германского интендантства, а кое-кто из офицеров прикарманил миллионов по шести французских франков, которые печатали фрицы. Их принимали до прошлого года; за доллар давали пятьдесят франков, и те, кто ухитрился переслать франки домой — через любовниц или адъютантов, — неплохо на этом нажились.
Я-то ничего не украл, кроме компаса, — мне казалось, что зря красть на войне не стоит: это приносит несчастье. Но коньяк я пил и в свободные минуты учился читать этот сложный компас. Компас был моим единственным другом, а телефон поглощал всю жизнь. Проводов у нас было больше, чем… в Техасе.
— Пожалуйста, рассказывай, но, если можешь, говори поменьше грубых слов. Этого слова я не понимаю и не желаю его понимать.
— Техас — большой штат, — сказал полковник. — Вот почему я привел в пример его женское население. Я же не мог привести в пример Вайоминг — народу там не больше тридцати, ну от силы пятидесяти тысяч, а проводов была уйма, их то и дело приходилось тянуть, свертывать, а потом тянуть снова.
— Дальше.
— Перейдем сразу к прорыву, — сказал полковник. — Но скажи, тебе не скучно?
— Нет.
— Так вот, об этом сволочном прорыве, — сказал полковник, повернув к ней голову. Теперь он уже не рассказывал, а, скорее, исповедовался. — В первый же день появилась их авиация и сбросила такие игрушки, которые сбивают с толку радар, и наше наступление отменили. Мы были готовы, но его отменили. Начальству, конечно, виднее. Ох, до чего же я люблю начальство, прямо как горькую редьку.
— Рассказывай и не злись.
— Условия, видите ли, благоприятствовали, — сказал полковник. — Ну, на другой день мы все-таки бросили вызов врагу, как говорят наши двоюродные братья англичане, которые не в состоянии прорвать даже мокрое полотенце; вот тут над нами и стали парить наши короли воздуха. Когда мы увидели первые самолеты, остальные еще только поднимались с насиженных мест на поросшем зеленой травкой авианосце, который зовется Англией. Они так и сияли, светлые, красивые, — и к тому времени защитную окраску первых дней вторжения уже соскоблили, может, ее и раньше не было. Точно не помню.
Так или иначе, дочка, вереница самолетов тянулась на восток, насколько хватал глаз. Похоже было на бесконечно длинный поезд. Они летели высоко в небе, красота, да и только! Я еще сказал своему начальнику разведки, что этот поезд можно окрестить «Валгалла». Тебе не надоело слушать?
— Нет. Я так и вижу этот экспресс «Валгалла». У нас тут никогда не было столько самолетов. Но вообще самолеты мы видели. Даже часто.
— Мы находились в двух тысячах ярдов от исходного рубежа. А ты знаешь, дочка, что такое две тысячи ярдов перед атакой?
— Нет. Откуда мне знать.
— Тут головная часть экспресса «Валгалла» сбросила дымовые бомбы, развернулась и пошла домой. Бомбы были сброшены точно, они ясно указали цель — позиции фрицев. Хорошие у них были позиции, ничего не скажешь: пожалуй, мы бы их оттуда не выбили, если бы не весь тот пышный аттракцион, который мы тогда наблюдали.
Ну а потом чего только не сбросил экспресс «Валгалла» на фрицев — туда, где они засели и где пытались нас задержать.
Позднее там все выглядело, как после землетрясения, а пленные, которых мы брали, дрожали, словно в лихорадке. Это были храбрые парни из Шестой парашютной дивизии, но их трясло, и они никак не могли взять себя в руки.
Сама видишь, бомбежка была что надо. Как раз то, о чем можно мечтать, если хочешь повергнуть противника в страх и трепет.
Короче говоря, дочка, ветер подул с востока, и дым стало относить назад, прямо на нас. Тяжелые бомбардировщики бомбили линию дымовой завесы, а она висела теперь над нами. Вот авиация и принялась нас бомбить так же усердно, как раньше фрицев. Сперва это были тяжелые бомбардировщики, и тому, кто там побывал, уже нечего бояться ада. Потом, чтобы подготовить прорыв получше и оставить как можно меньше людей с обеих сторон, налетели средние бомбардировщики и принялись за тех, кто был еще жив. Ну а потом, как только экспресс Валгалла" повернул домой, растянувшись во всей своей красе и величии от французского побережья через всю Англию, мы пошли на прорыв.
«Если у человека есть совесть, — сказал себе полковник, — ему иногда не мешает подумать, что такое военная авиация».
— Дай-ка мне бокал вальполичеллы, — сказал полковник и чуть не забыл добавить «пожалуйста». — Извини, — сказал он. — Пожалуйста, ляг поудобней, киса. Ты ведь сама просила, чтобы я тебе рассказал.
— Я не киса. Ты меня, наверно, с кем-нибудь спутал.
— Правильно. Ты моя последняя, настоящая и единственная любовь. Так? Но ты сама просила меня рассказывать.
— Пожалуйста, рассказывай, — сказала девушка. — Я бы хотела быть твоей кисой, но не знаю, что для этого нужно. Я ведь всего-навсего девушка из Венеции и люблю тебя.
— Так и запишем, — сказал полковник. — И я тебя люблю; а это словечко я, кажется, подцепил на Филиппинах.
— Может быть. Но мне бы хотелось быть просто твоей девушкой.
— Ты и есть моя девушка, — сказал полковник. — Вся, целиком, со всеми потрохами.
— Пожалуйста, не говори грубостей, — сказала она. — Пожалуйста, люби меня и расскажи все, как было, но только не расстраивайся.
— Я расскажу тебе все, как было, — сказал он. — Во всяком случае, постараюсь, и будь что будет. Если уж ты этим интересуешься, лучше тебе все узнать от меня, чем прочесть в какой-нибудь дерьмовой книжке.
— Пожалуйста, не надо быть грубым. Ты просто расскажи мне все, как было, и обними меня покрепче, но рассказывай по порядку, чтобы у тебя на душе стало легче. Если тебе это удастся.
— Мне не от чего облегчать душу, — сказал он. — Разве что от воспоминаний о том, как тяжелые бомбардировщики действуют в тактических целях. Я ничего против их не имею, если они действуют правильно, — пусть даже тебе грозит смерть. Но для поддержки наземных сил мне подавай кого-нибудь вроде Кесады. Вот кто влепит им пинка в задницу.
— Пожалуйста, не надо…
— Если ты хочешь бросить такую старую клячу, как я, этот парень всегда окажет тебе поддержку.
— Ты вовсе не старая кляча, что бы это ни значило, и я тебя люблю.
— Пожалуйста, дай мне две таблетки вон из той бутылочки и налей бокал вальполичеллы, который ты так и не налила, а я расскажу тебе еще кое-что.
— Не надо. Не надо больше рассказывать, я теперь знаю, что тебе это вредно. Особенно — про тот день, когда появился экспресс «Валгалла». Я не инквизиторша, или как там называют инквизиторов женского рода. Давай полежим тихо и поглядим в окно, что творится у нас на Большом канале.
— Пожалуй, это и в самом деле лучше. Да и кому какое дело до этой проклятой войны?
— Разве что нам с тобой, — сказала она и погладила его по голове. — Вот тебе две таблетки из квадратной бутылочки. Вот бокал вина. Надо мне в самом деле прислать тебе вина из нашего имения. Давай немножко поспим. Только будь хорошим, и давай просто полежим. Положи, пожалуйста, сюда свою руку.
— Здоровую или раненую?
— Раненую, — сказала девушка. — Ту, которую я люблю и не могу забыть всю неделю. Я же не могу взять ее на память, как ты взял камни.
— Они лежат в сейфе, — сказал полковник. — Положены на твое имя, — добавил он.
— Давай просто поспим и не будем больше говорить ни о камнях, ни о грустном.
— К черту грустить, — сказал полковник, лежа с закрытыми глазами и положив голову на черный свитер, который был ему дороже родины.
«Надо же иметь настоящую родину, — подумал он. — Моя — вот она».
— Жаль, что ты не президент, — сказала девушка. — Ты был бы замечательным президентом.
— Президентом? Когда мне было шестнадцать, я записался в национальную гвардию штата Монтана. Но я никогда в жизни не носил галстука-бабочки и никогда не был прогоревшим галантерейщиком. Нет у меня данных, чтобы стать президентом. Я даже оппозиции не мог бы возглавить, ведь мне не приходится подкладывать под зад телефонные справочники, когда меня фотографируют. И я не из тех генералов, которые пороха не нюхали. Какого черта, меня даже к Верховному союзному командованию не прикомандировали! И убеленным сединами сенатором мне тоже не быть. Для этого я недостаточно стар. Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что мотается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков. А помещение еще не проветрено, и на разбитом рояле бренчит тапер-любитель.
— Я не все поняла, ведь я так плохо понимаю по-американски. Но это звучит ужасно. А ты все равно не сердись. Лучше я буду сердиться.
— Ты знаешь, что такое прогоревший галантерейщик?
— Нет.
— Само по себе это еще не позор. У нас в Америке их видимо-невидимо. По крайней мере, по одному на каждый город. Но я-то, дочка, всего лишь старый солдат, самый последний человек на свете. Кандидат в Арлингтон, если тело будет возвращено семье. Выбор кладбища остается за семьей.
— Арлингтон красивое место?
— Не знаю, — сказал полковник. — Меня там пока не похоронили.
— А где бы ты хотел, чтобы тебя похоронили?
— Высоко в горах, — сказал он, мгновенно приняв решение. — На любой высоте, где мы били противника.
— Тогда тебя надо похоронить на Граппе.
— В каком-нибудь уголке, на любом изрытом снарядами склоне, лишь бы летом надо мной пасли скот.
— А там пасут скот?
— Конечно. Скот пасут летом повсюду, где трава густая. А девушки из горных поселков, крепко сбитые девушки из крепко сбитых домов, которым не страшны снежные вьюги, загнав осенью скот, ставят капканы на лис.
— И тебе не нравится Арлингтон, или Пер-Лашез, или то, что здесь у нас?
— Эта ваша гнусная свалка?
— Да, хуже, чем это кладбище, у нас в городе нет ничего. Но я постараюсь, чтобы ты лежал там, где тебе нравится, а если хочешь, сама лягу рядом.
— Нет. Это делают всегда в одиночку. Ведь не ходят же вдвоем в сортир!
— Не говори грубых слов, пожалуйста.
— Я хотел сказать, что мне было бы хорошо рядом с тобой. Но смерть — дело сугубо личное и довольно противное. — Он остановился, подумал и неожиданно сказал: — Нет. Выходи замуж, роди пятерых сыновей и всех назови Ричардами.
— Львиное сердце, — без запинки сказала девушка, вступив в игру и положив карты на стол.
— Паршивое сердце, — сказал полковник. — Сердце несправедливого, желчного придиры, который хулит все на свете.
— Пожалуйста, не смей так себя называть, — сказала девушка. — Ты ведь хуже всего говоришь о себе самом. Обними меня покрепче, и давай ни о чем не думать.
Он обнял ее крепко, как только мог, и попытался ни о чем не думать.
ГЛАВА 30
Полковник и девушка лежали молча, и полковник старался ни о чем не думать, как это часто с ним бывало в разное время и в разных местах. Но сейчас у него ничего не выходило. Не выходило потому, что времени осталось так мало.
Слава богу, они не Отелло и Дездемона, хотя дело происходит в том же городе и девушка куда красивее, чем та, у Шекспира, а полковник повоевал ничуть не меньше, а то и больше, чем болтливый мавр.
"Они отличные солдаты, — подумал он, — эти проклятые мавры. Но сколько же мы их истребили на моем веку! Кажется, больше целого поколения, если считать последнюю марокканскую кампанию против Абдэль-Керима. А ведь каждого из них приходилось убивать отдельно. Никто никогда не истреблял их скопом, как мы истребляли фрицев, пока они не получили свое Einheit51".
— Дочка, — спросил он, — ты в самом деле хочешь, чтобы я все тебе рассказал, лишь бы не рассказывал слишком грубо?
— Хочу больше всего на свете. Тогда мы сможем делиться хоть воспоминаниями.
— Стоит ли ими делиться, — сказал полковник. — Бери себе все, дочка. Но это будут только самые яркие эпизоды. Тебе не понять всех военных тонкостей кампании, да и мало кто их понимал. Может быть, Роммель. Правда, во Франции он не вылезал из «котлов», да к тому же мы уничтожили его коммуникации. Это сделали военно-воздушные силы — наши и английские. Но с ним я бы не прочь кое-что обсудить. С ним и с Эрнстом Удетом.
Слава богу, они не Отелло и Дездемона, хотя дело происходит в том же городе и девушка куда красивее, чем та, у Шекспира, а полковник повоевал ничуть не меньше, а то и больше, чем болтливый мавр.
"Они отличные солдаты, — подумал он, — эти проклятые мавры. Но сколько же мы их истребили на моем веку! Кажется, больше целого поколения, если считать последнюю марокканскую кампанию против Абдэль-Керима. А ведь каждого из них приходилось убивать отдельно. Никто никогда не истреблял их скопом, как мы истребляли фрицев, пока они не получили свое Einheit51".
— Дочка, — спросил он, — ты в самом деле хочешь, чтобы я все тебе рассказал, лишь бы не рассказывал слишком грубо?
— Хочу больше всего на свете. Тогда мы сможем делиться хоть воспоминаниями.
— Стоит ли ими делиться, — сказал полковник. — Бери себе все, дочка. Но это будут только самые яркие эпизоды. Тебе не понять всех военных тонкостей кампании, да и мало кто их понимал. Может быть, Роммель. Правда, во Франции он не вылезал из «котлов», да к тому же мы уничтожили его коммуникации. Это сделали военно-воздушные силы — наши и английские. Но с ним я бы не прочь кое-что обсудить. С ним и с Эрнстом Удетом.