Полковник послушался; он любил ее так, что казалось, уже не мог этого больше вынести.
Она отперла дверь ключом, который лежал у нее в сумочке.
А потом она ушла, и полковник остался один, с ним были только истертые камни мостовой, ветер, все еще дувший с севера, да тень, упавшая оттуда, где зажигали свет. Он отправился домой пешком.
"Только туристы и влюбленные нанимают гондолы, — думал полковник. — И те, кому надо переехать через канал там, где нет моста.
Пожалуй, стоило бы зайти к «Гарри» или в какой-нибудь другой кабак.
Но пойду-ка я лучше домой".
ГЛАВА 15
ГЛАВА 16
ГЛАВА 17
ГЛАВА 18
ГЛАВА 19
ГЛАВА 20
ГЛАВА 21
Она отперла дверь ключом, который лежал у нее в сумочке.
А потом она ушла, и полковник остался один, с ним были только истертые камни мостовой, ветер, все еще дувший с севера, да тень, упавшая оттуда, где зажигали свет. Он отправился домой пешком.
"Только туристы и влюбленные нанимают гондолы, — думал полковник. — И те, кому надо переехать через канал там, где нет моста.
Пожалуй, стоило бы зайти к «Гарри» или в какой-нибудь другой кабак.
Но пойду-ка я лучше домой".
ГЛАВА 15
«Гритти» и в самом деле был для него домом, если только можно так называть номер в гостинице. Пижама была разложена на кровати.
Возле настольной лампы стояла бутылка вальполичеллы, а на ночном столике — минеральная вода во льду и бокал на серебряном подносе.
Портрет вынули из рамы и поставили на два стула, так чтобы полковник мог видеть его лежа.
На постели, рядом с тремя подушками горкой, лежало парижское издание «Нью-Йорк геральд трибюн». Арнальдо знал, что он кладет себе под голову три подушки, а запасная бутылочка с лекарством — не та, что он всегда носил в кармане, — стояла под рукой, рядом с лампой. Дверцы шкафа с зеркалами внутри были распахнуты, и он мог видеть в них портрет сбоку. Старые шлепанцы стояли возле кровати.
— Порядок! — сказал полковник, обращаясь в самому себе, потому что, кроме портрета, тут никого не было.
Он открыл бутылку, которая уже была откупорена, а потом старательно, любовно и аккуратно заткнута снова, и налил себе в бокал вина — таких дорогих бокалов обычно не подают в отеле, где стекло часто бьют.
— За твое здоровье, дочка, — сказал он. — За твою красоту, чудо ты мое! А ты знаешь, что, кроме всего, ты еще и хорошо пахнешь? Ты замечательно пахнешь и тогда, когда дует сильный ветер, и когда лежишь под одеялом, и когда целуешь меня на прощанье. Ведь это так редко бывает, а ты к тому же совсем не любишь духов.
Она поглядела на него с портрета, но ничего не сказала.
— К черту! — сказал он. — Не желаю я разговаривать с портретом!
«Почему сегодня все вышло так нескладно? — думал он. — Это я виноват. Ну что же, завтра постараюсь вести себя хорошо; начну с самого рассвета».
— Дочка, — сказал он, обращаясь уже к ней самой, а не к ее портрету, — пойми, я ведь тебя очень люблю, и мне правда хочется быть чутким и ласковым. И больше никогда от меня не уходи, пожалуйста.
Но портрет на это не откликнулся.
Полковник вынул из кармана изумруды и поглядел, как они льются из его раненой руки в здоровую, прохладные и в то же время теплые, потому что они вбирают тепло и, как всякие хорошие камни, хранят его.
"Надо положить их в конверт и запереть, — думал он. — Но какая сволочь сохранит их лучше, чем я? Нет, надо поскорее вернуть их тебе, дочка!
Держать их в руке приятно. Да и стоят они не больше четверти миллиона. Столько, сколько я могу заработать за четыреста лет. Надо будет высчитать это поточнее".
Он положил камни в карман пижамы и прикрыл их сверху носовым платком. Потом застегнул карман. «Первая предосторожность, к которой себя приучаешь, — думал он, — это чтобы на всех твоих карманах были клапаны и пуговицы. Я, кажется, приучился к этому даже слишком рано. Приятно, когда эти твердые и теплые камни прикасаются к твоей сухой, жилистой, старой и теплой груди». Он поглядел, как сильно дует ветер, еще раз взглянул на портрет, налил себе второй бокал вальполичеллы и стал читать парижское издание «Нью-Йорк геральд трибюн».
«Надо было принять таблетки, — подумал он. — А ну их к дьяволу, эти таблетки».
Но он все-таки принял лекарство и стал читать газету дальше. Он читал Реда Смита, как всегда, с большим удовольствием.
Возле настольной лампы стояла бутылка вальполичеллы, а на ночном столике — минеральная вода во льду и бокал на серебряном подносе.
Портрет вынули из рамы и поставили на два стула, так чтобы полковник мог видеть его лежа.
На постели, рядом с тремя подушками горкой, лежало парижское издание «Нью-Йорк геральд трибюн». Арнальдо знал, что он кладет себе под голову три подушки, а запасная бутылочка с лекарством — не та, что он всегда носил в кармане, — стояла под рукой, рядом с лампой. Дверцы шкафа с зеркалами внутри были распахнуты, и он мог видеть в них портрет сбоку. Старые шлепанцы стояли возле кровати.
— Порядок! — сказал полковник, обращаясь в самому себе, потому что, кроме портрета, тут никого не было.
Он открыл бутылку, которая уже была откупорена, а потом старательно, любовно и аккуратно заткнута снова, и налил себе в бокал вина — таких дорогих бокалов обычно не подают в отеле, где стекло часто бьют.
— За твое здоровье, дочка, — сказал он. — За твою красоту, чудо ты мое! А ты знаешь, что, кроме всего, ты еще и хорошо пахнешь? Ты замечательно пахнешь и тогда, когда дует сильный ветер, и когда лежишь под одеялом, и когда целуешь меня на прощанье. Ведь это так редко бывает, а ты к тому же совсем не любишь духов.
Она поглядела на него с портрета, но ничего не сказала.
— К черту! — сказал он. — Не желаю я разговаривать с портретом!
«Почему сегодня все вышло так нескладно? — думал он. — Это я виноват. Ну что же, завтра постараюсь вести себя хорошо; начну с самого рассвета».
— Дочка, — сказал он, обращаясь уже к ней самой, а не к ее портрету, — пойми, я ведь тебя очень люблю, и мне правда хочется быть чутким и ласковым. И больше никогда от меня не уходи, пожалуйста.
Но портрет на это не откликнулся.
Полковник вынул из кармана изумруды и поглядел, как они льются из его раненой руки в здоровую, прохладные и в то же время теплые, потому что они вбирают тепло и, как всякие хорошие камни, хранят его.
"Надо положить их в конверт и запереть, — думал он. — Но какая сволочь сохранит их лучше, чем я? Нет, надо поскорее вернуть их тебе, дочка!
Держать их в руке приятно. Да и стоят они не больше четверти миллиона. Столько, сколько я могу заработать за четыреста лет. Надо будет высчитать это поточнее".
Он положил камни в карман пижамы и прикрыл их сверху носовым платком. Потом застегнул карман. «Первая предосторожность, к которой себя приучаешь, — думал он, — это чтобы на всех твоих карманах были клапаны и пуговицы. Я, кажется, приучился к этому даже слишком рано. Приятно, когда эти твердые и теплые камни прикасаются к твоей сухой, жилистой, старой и теплой груди». Он поглядел, как сильно дует ветер, еще раз взглянул на портрет, налил себе второй бокал вальполичеллы и стал читать парижское издание «Нью-Йорк геральд трибюн».
«Надо было принять таблетки, — подумал он. — А ну их к дьяволу, эти таблетки».
Но он все-таки принял лекарство и стал читать газету дальше. Он читал Реда Смита, как всегда, с большим удовольствием.
ГЛАВА 16
Полковник проснулся перед рассветом и сразу же почувствовал, что в постели он один.
Ветер дул с прежней силой; полковник подошел к открытому окну, чтобы проверить, какая сегодня погода. На востоке по ту сторону Большого канала еще не начинало светать, но он все же мог разглядеть, как ветер вздымает волну. «Ну и прилив будет сегодня, — думал он. — Наверно, зальет площадь. Вот здорово. Только не для голубей».
Он пошел в ванную, захватив с собой «Геральд трибюн» со статьей Рида Смита и стакан вальполичеллы. «Эх, хорошо, если Gran Maestro достанет большие fiasco, — подумал он. — Это вино всегда дает такой осадок».
Он сидел с газетой в руках и раздумывал, что его сегодня ждет.
Сперва телефонный звонок. Правда, это может случиться поздно, ведь она будет спать долго. Молодые рано не просыпаются, а красивые и подавно. Рано она, во всяком случае, не позвонит, да и магазины открываются только в девять часов или еще позже.
"Ах ты черт, — подумал он, — ведь эти проклятые камни все еще у меня в кармане! Как можно делать такие глупости! Ты-то знаешь как, — сказал он себе, просматривая объявления на последней странице газеты. — Достаточно: их наделал на своем веку. У нее это не сумасбродство и не прихоть.
Просто ей этого хотелось. Хорошо еще, что она напала на меня.
Вот и все, в чем ей со мной повезло, — раздумывал он. — А впрочем, я — это я, и ничего тут не попишешь. И кто его знает, к лучшему оно или к худшему. А как бы вам понравилось сидеть с такими драгоценностями в солдатском сортире, как я сидел чуть не каждое утро своей распроклятой жизни?" Вопрос его не был обращен ни к кому персонально, разве что к потомкам вкупе.
"Сколько же раз ты сидел орлом по утрам бок о бок со всеми остальными? Это было самое неприятное. Это да еще бриться на людях. А если отойдешь в сторонку, чтобы побыть в одиночестве, или о чем-нибудь подумать, или ни о чем не думать, найдешь надежное укрытие — глядь, там уже развалились двое пехотинцев или дрыхнет какой-нибудь малый.
В армии ты можешь рассчитывать на уединение не больше, чем в публичном доме. Никогда не бывал в публичных домах, но, вероятно, там так же, как в воинской части. Я бы мог научиться командовать публичным домом", — думал он.
"Главных завсегдатаев я бы возвел в ранг послов, а те, кто со своим делом не справляется, могли бы в мирное время командовать армейским корпусом или военным округом. Только не злись, дружище, — одернул он себя. — Да еще в такую рань и когда ты не кончил всех своих дел.
А что бы ты сделал с женщинами? — спросил он у себя. — Купил бы им по шляпке или поставил к стенке. Какая разница?"
Он посмотрел на себя в зеркало, вправленное в полуоткрытую дверь ванной комнаты. Отражение было чуть-чуть смещено, словно снаряд, который отклонился от цели. И промазал. "Эх ты, потасканная старая кляча, — сказал он себе. — Теперь изволь побриться — ничего, полюбуешься на эту физиономию, не помрешь. Да и постричься пора. Здесь, в городе, это несложно. Ты же полковник. Полковник пехоты США. Тебе нельзя разгуливать с длинными патлами, как Жанна д'Арк или как тот красавчик кавалерист, генерал Джордж Армстронг Кэстер. А ведь неплохо быть таким красавчиком, иметь любящую жену и труху вместо мозгов. Но он небось усомнился, правильно ли выбрал профессию, когда дело дошло до развязки, на той высоте у Литл-Биг-Хорн, когда вокруг в тучах пыли, уминая копытами степной шалфей, кружили вражеские кони, а от жизни только и осталось что знакомый, любимый запах черного пороха да солдаты, стреляющие в себя или друг в друга, чтобы не попасть в руки индианок.
Труп его был изуродован до неузнаваемости, как любили писать тогда в газете, которая сейчас тут лежит. Да, на той высоте он, должно быть, понял, что совершил большую ошибку — окончательную и непоправимую. Бедный кавалерист. Все его надежды рухнули сразу.
Что и говорить, пехота имеет свои преимущества. В пехоте никогда ни на что не надеешься.
Ладно, — сказал он себе, — вот мы и кончили все наши дела, а скоро будет светло, и я как следует увижу портрет. Будь я проклят, если я его отдам. Нет, его я оставлю себе".
— Господи, — сказал он, — хотя бы посмотреть, как она выглядит сейчас, во сне. Но я знаю как, — сказал он себе. — Ах ты, чудо мое. Даже и не заметно, что спит. Будто прилегла отдохнуть. Дай-то бог, чтобы она отдохнула. Отдохнула получше. Господи, как я ее люблю и как боюсь причинить ей хоть малейшую боль.
Ветер дул с прежней силой; полковник подошел к открытому окну, чтобы проверить, какая сегодня погода. На востоке по ту сторону Большого канала еще не начинало светать, но он все же мог разглядеть, как ветер вздымает волну. «Ну и прилив будет сегодня, — думал он. — Наверно, зальет площадь. Вот здорово. Только не для голубей».
Он пошел в ванную, захватив с собой «Геральд трибюн» со статьей Рида Смита и стакан вальполичеллы. «Эх, хорошо, если Gran Maestro достанет большие fiasco, — подумал он. — Это вино всегда дает такой осадок».
Он сидел с газетой в руках и раздумывал, что его сегодня ждет.
Сперва телефонный звонок. Правда, это может случиться поздно, ведь она будет спать долго. Молодые рано не просыпаются, а красивые и подавно. Рано она, во всяком случае, не позвонит, да и магазины открываются только в девять часов или еще позже.
"Ах ты черт, — подумал он, — ведь эти проклятые камни все еще у меня в кармане! Как можно делать такие глупости! Ты-то знаешь как, — сказал он себе, просматривая объявления на последней странице газеты. — Достаточно: их наделал на своем веку. У нее это не сумасбродство и не прихоть.
Просто ей этого хотелось. Хорошо еще, что она напала на меня.
Вот и все, в чем ей со мной повезло, — раздумывал он. — А впрочем, я — это я, и ничего тут не попишешь. И кто его знает, к лучшему оно или к худшему. А как бы вам понравилось сидеть с такими драгоценностями в солдатском сортире, как я сидел чуть не каждое утро своей распроклятой жизни?" Вопрос его не был обращен ни к кому персонально, разве что к потомкам вкупе.
"Сколько же раз ты сидел орлом по утрам бок о бок со всеми остальными? Это было самое неприятное. Это да еще бриться на людях. А если отойдешь в сторонку, чтобы побыть в одиночестве, или о чем-нибудь подумать, или ни о чем не думать, найдешь надежное укрытие — глядь, там уже развалились двое пехотинцев или дрыхнет какой-нибудь малый.
В армии ты можешь рассчитывать на уединение не больше, чем в публичном доме. Никогда не бывал в публичных домах, но, вероятно, там так же, как в воинской части. Я бы мог научиться командовать публичным домом", — думал он.
"Главных завсегдатаев я бы возвел в ранг послов, а те, кто со своим делом не справляется, могли бы в мирное время командовать армейским корпусом или военным округом. Только не злись, дружище, — одернул он себя. — Да еще в такую рань и когда ты не кончил всех своих дел.
А что бы ты сделал с женщинами? — спросил он у себя. — Купил бы им по шляпке или поставил к стенке. Какая разница?"
Он посмотрел на себя в зеркало, вправленное в полуоткрытую дверь ванной комнаты. Отражение было чуть-чуть смещено, словно снаряд, который отклонился от цели. И промазал. "Эх ты, потасканная старая кляча, — сказал он себе. — Теперь изволь побриться — ничего, полюбуешься на эту физиономию, не помрешь. Да и постричься пора. Здесь, в городе, это несложно. Ты же полковник. Полковник пехоты США. Тебе нельзя разгуливать с длинными патлами, как Жанна д'Арк или как тот красавчик кавалерист, генерал Джордж Армстронг Кэстер. А ведь неплохо быть таким красавчиком, иметь любящую жену и труху вместо мозгов. Но он небось усомнился, правильно ли выбрал профессию, когда дело дошло до развязки, на той высоте у Литл-Биг-Хорн, когда вокруг в тучах пыли, уминая копытами степной шалфей, кружили вражеские кони, а от жизни только и осталось что знакомый, любимый запах черного пороха да солдаты, стреляющие в себя или друг в друга, чтобы не попасть в руки индианок.
Труп его был изуродован до неузнаваемости, как любили писать тогда в газете, которая сейчас тут лежит. Да, на той высоте он, должно быть, понял, что совершил большую ошибку — окончательную и непоправимую. Бедный кавалерист. Все его надежды рухнули сразу.
Что и говорить, пехота имеет свои преимущества. В пехоте никогда ни на что не надеешься.
Ладно, — сказал он себе, — вот мы и кончили все наши дела, а скоро будет светло, и я как следует увижу портрет. Будь я проклят, если я его отдам. Нет, его я оставлю себе".
— Господи, — сказал он, — хотя бы посмотреть, как она выглядит сейчас, во сне. Но я знаю как, — сказал он себе. — Ах ты, чудо мое. Даже и не заметно, что спит. Будто прилегла отдохнуть. Дай-то бог, чтобы она отдохнула. Отдохнула получше. Господи, как я ее люблю и как боюсь причинить ей хоть малейшую боль.
ГЛАВА 17
Едва только начало светать, полковник увидел портрет. Он увидел его сразу — всякий цивилизованный человек, привыкший просматривать и подписывать бумажки, в которые он не верит, схватывает все с первого взгляда. «Да, — сказал он себе, — глаза у меня еще есть и зоркость прежняя, а когда-то было и честолюбие. Недаром я тогда повел моих чертей в бой, где им так здорово всыпали. Из двухсот пятидесяти в живых остались только трое, да и тем суждено просить милостыню где-нибудь на окраине до конца своих дней».
— Это Шекспир, — объяснил он портрету. — Победитель и по сей день неоспоримый чемпион.
Кто-нибудь, может, и одолеет его в случайной схватке. Но лично я могу преклоняться только перед ним. Ты когда-нибудь читала «Короля Лира», дочка? Мистер Джин Тэнней прочел и стал чемпионом мира по боксу. Я эту пьесу тоже читал. Военные, как ни странно, любят мистера Шекспира.
Что ты можешь сказать в свое оправдание? Ну, закинь хотя бы голову назад! — сказал он портрету. — Хочешь, я тебе еще расскажу про Шекспира?
Глупости, оправдываться тебе не в чем. Отдыхай, а там будь что будет! Все равно дело наше дрянь. Сколько бы мы с тобой ни оправдывались, ни черта у нас не выйдет. Но кто же заставлял тебя совать голову в петлю, как мы с тобой это делаем?
— Никто, — ответил он себе и портрету. — И, уж во всяком случае, не я.
Он протянул здоровую руку и обнаружил, что коридорный поставил рядом с бутылкой вальполичеллы еще одну, запасную.
"Если ты любишь какую-нибудь страну, — думал полковник, — не бойся в этом признаться! Признавайся.
Я любил три страны и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад.
И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии".
— Да, — тихонько говорил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.
— Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, — добавил он.
— Портрет, — сказал он, — ну почему бы тебе не лечь рядом со мной, вместо того чтобы прятаться за восемнадцать кварталов отсюда? А может, и еще дальше. Я ведь теперь не так быстро считаю.
— Портрет, — сказал он и самой девушке, и портрету; но девушки не было, а портрет оставался таким, каким его нарисовали.
— Эй, портрет, а ну-ка подними повыше подбородок, чтобы совсем меня погубить!
«И все-таки это прекрасный подарок», — думал полковник.
— А маневрировать ты умеешь? — спросил он у портрета. — Быстро, не мешкая?
Портрет молчал, и полковник ответил: сам знаешь, что умеет. Какого же черта спрашивать? Она обойдет тебя запросто в твой самый удачливый день, займет рубеж и будет драться, а ты только слюни распустишь.
— Портрет, — сказал он, — дочка, сынок, или моя единственная настоящая любовь, или кто бы ты ни был. Ты ведь сам знаешь, кто ты.
Но портрет опять ничего не ответил. А полковник теперь снова был генералом и ранним утром, да еще с помощью вальполичеллы, знал все насквозь, он знал, словно трижды проверил по Вассерману, что в портрете нет никакой подлости, и стыдился, что нагрубил ему.
— Слышишь, портрет, я сегодня постараюсь быть таким хорошим, каких ты, черт побери, еще не видел. Можешь сообщить об этом своей хозяйке.
Но портрет, по своему обыкновению, молчал.
«Небось с кавалеристом она держалась бы иначе», — думал генерал. Теперь у него уже было две звезды, они давили ему на плечи и белели на мутно-красной потертой дощечке, прибитой к капоту его «Виллиса». Он никогда не пользовался ни штабными машинами, ни бронированными автомобилями, обложенными изнутри мешками с песком.
— Ну тебя к черту, портрет! И пусть тебе отпустит грехи вселенский поп, мастер по всем религиям сразу.
— Поди к черту сам, — сказал ему портрет, не разжимая губ. — Солдатское отребье!
— Что правда, то правда, — сказал полковник, который снова стал полковником, отказавшись от былых чинов и званий. — Я очень тебя люблю за твою красоту. Но девушку я люблю больше, в миллион раз больше.
Девушка на полотне не откликнулась, и эта игра ему надоела.
— Ты скован по рукам и по ногам, портрет. Даже если бы тебя вынули из рамы. А я еще буду маневрировать.
Портрет молчал так же, как и тогда, когда его принес портье и, с помощью второго официанта, показывал полковнику и девушке. Полковник посмотрел на него, и теперь, когда в комнате стало совсем или почти совсем светло, увидел, как он беззащитен.
Он увидел, что это портрет его единственной настоящей любви, и сказал:
— Прости меня за все глупости, которые я тебе наговорил. Мне ведь и самому не хочется быть хамом. Давай попробуем немножко поспать, вдруг нам это удастся, а там, глядишь, и твоя хозяйка позвонит нам по телефону.
«Может, она наконец позвонит», — думал он.
— Это Шекспир, — объяснил он портрету. — Победитель и по сей день неоспоримый чемпион.
Кто-нибудь, может, и одолеет его в случайной схватке. Но лично я могу преклоняться только перед ним. Ты когда-нибудь читала «Короля Лира», дочка? Мистер Джин Тэнней прочел и стал чемпионом мира по боксу. Я эту пьесу тоже читал. Военные, как ни странно, любят мистера Шекспира.
Что ты можешь сказать в свое оправдание? Ну, закинь хотя бы голову назад! — сказал он портрету. — Хочешь, я тебе еще расскажу про Шекспира?
Глупости, оправдываться тебе не в чем. Отдыхай, а там будь что будет! Все равно дело наше дрянь. Сколько бы мы с тобой ни оправдывались, ни черта у нас не выйдет. Но кто же заставлял тебя совать голову в петлю, как мы с тобой это делаем?
— Никто, — ответил он себе и портрету. — И, уж во всяком случае, не я.
Он протянул здоровую руку и обнаружил, что коридорный поставил рядом с бутылкой вальполичеллы еще одну, запасную.
"Если ты любишь какую-нибудь страну, — думал полковник, — не бойся в этом признаться! Признавайся.
Я любил три страны и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад.
И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии".
— Да, — тихонько говорил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.
— Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, — добавил он.
— Портрет, — сказал он, — ну почему бы тебе не лечь рядом со мной, вместо того чтобы прятаться за восемнадцать кварталов отсюда? А может, и еще дальше. Я ведь теперь не так быстро считаю.
— Портрет, — сказал он и самой девушке, и портрету; но девушки не было, а портрет оставался таким, каким его нарисовали.
— Эй, портрет, а ну-ка подними повыше подбородок, чтобы совсем меня погубить!
«И все-таки это прекрасный подарок», — думал полковник.
— А маневрировать ты умеешь? — спросил он у портрета. — Быстро, не мешкая?
Портрет молчал, и полковник ответил: сам знаешь, что умеет. Какого же черта спрашивать? Она обойдет тебя запросто в твой самый удачливый день, займет рубеж и будет драться, а ты только слюни распустишь.
— Портрет, — сказал он, — дочка, сынок, или моя единственная настоящая любовь, или кто бы ты ни был. Ты ведь сам знаешь, кто ты.
Но портрет опять ничего не ответил. А полковник теперь снова был генералом и ранним утром, да еще с помощью вальполичеллы, знал все насквозь, он знал, словно трижды проверил по Вассерману, что в портрете нет никакой подлости, и стыдился, что нагрубил ему.
— Слышишь, портрет, я сегодня постараюсь быть таким хорошим, каких ты, черт побери, еще не видел. Можешь сообщить об этом своей хозяйке.
Но портрет, по своему обыкновению, молчал.
«Небось с кавалеристом она держалась бы иначе», — думал генерал. Теперь у него уже было две звезды, они давили ему на плечи и белели на мутно-красной потертой дощечке, прибитой к капоту его «Виллиса». Он никогда не пользовался ни штабными машинами, ни бронированными автомобилями, обложенными изнутри мешками с песком.
— Ну тебя к черту, портрет! И пусть тебе отпустит грехи вселенский поп, мастер по всем религиям сразу.
— Поди к черту сам, — сказал ему портрет, не разжимая губ. — Солдатское отребье!
— Что правда, то правда, — сказал полковник, который снова стал полковником, отказавшись от былых чинов и званий. — Я очень тебя люблю за твою красоту. Но девушку я люблю больше, в миллион раз больше.
Девушка на полотне не откликнулась, и эта игра ему надоела.
— Ты скован по рукам и по ногам, портрет. Даже если бы тебя вынули из рамы. А я еще буду маневрировать.
Портрет молчал так же, как и тогда, когда его принес портье и, с помощью второго официанта, показывал полковнику и девушке. Полковник посмотрел на него, и теперь, когда в комнате стало совсем или почти совсем светло, увидел, как он беззащитен.
Он увидел, что это портрет его единственной настоящей любви, и сказал:
— Прости меня за все глупости, которые я тебе наговорил. Мне ведь и самому не хочется быть хамом. Давай попробуем немножко поспать, вдруг нам это удастся, а там, глядишь, и твоя хозяйка позвонит нам по телефону.
«Может, она наконец позвонит», — думал он.
ГЛАВА 18
Посыльный просунул под дверь «Gazzetino», и полковник бесшумно поднял ее, как только она проскользнула в щель.
Он взял газету чуть ли не из рук посыльного. Он не выносил этого посыльного с тех пор, как, случайно вернувшись в номер, застал его за обыском своего чемодана. Полковник забыл бутылочку с лекарством и возвратился с полпути, а посыльный шарил у него в чемодане.
— В такой гостинице как-то неловко говорить: «Руки вверх!» — сказал полковник. — Но вы, ей-богу, позорите свой город!
Человек в полосатом жилете с мордой фашиста только отмалчивался, и полковник его подзадорил:
— Валяй, уж досматривай до конца. Но военных тайн я в мыльнице не ношу.
С тех пор они друг друга недолюбливали, и полковнику нравилось выхватывать утреннюю газету чуть ли не из рук человека в полосатом жилете — бесшумно, как только он замечал, что газета появляется под дверью.
— Ладно, сегодня твоя взяла, хлюст ты этакий, — произнес он на отличном венецианском диалекте, что было ему совсем не легко в столь ранний час. — Чтоб тебе удавиться!
«Но такие не давятся. Они знай себе суют под дверь газеты людям, которые уже не чувствуют к ним ненависти. Да, бывший фашист — это нелегкое ремесло. А может, он и не бывший, а настоящий? Почем ты знаешь?»
«Мне нельзя ненавидеть фашистов, — думал он. — И фрицев тоже, потому что, к несчастью, я военный».
— Послушай, портрет, — сказал он. — Разве я должен ненавидеть фрицев за то, что мы их убиваем? Разве я должен их ненавидеть и как полковник, и как человек? По-моему, это уже больно простое решение вопроса.
— Ладно, портрет. Не думай об этом. Брось! Ты еще слишком молод, чтобы в этом разбираться. Ты на два года моложе той девушки, с которой тебя писали, а она и моложе и древнее самой преисподней — хотя у этого местечка большое прошлое.
— Послушай, портрет, — сказал он и, говоря это, знал, что теперь у него до самой смерти будет с кем поговорить по утрам, когда проснешься.
— Слушай, что я тебе говорю, портрет. К черту, ты ведь до этого еще не дорос. Такие мысли нельзя произносить вслух, как бы верны они ни были. Многого я так и не смогу тебе сказать, и, может, для меня это к лучшему. Пора, чтобы и мне хоть немножко было лучше. А как ты думаешь, портрет, для меня ведь так будет лучше?
— Чего же ты приумолк, портрет? — спросил он. — Проголодался? Я-то, кажется, проголодался.
И он позвонил коридорному, который приносил ему завтрак.
Он знал, что, хотя уже светло и на Большом канале видна каждая свинцовая и выпуклая от ветра волна, а прилив нагнал много воды к причалу Дворца прямо против окон его комнаты, — телефонного звонка он долго не услышит.
«Молодые спят крепко, — думал он. — Им так и полагается».
— Почему мы стареем? — спросил он коридорного со стеклянным глазом, который подал ему меню.
— Откуда я знаю, полковник? Наверно, это закон природы.
— Да. И я так подозреваю. Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
— А из американских блюд ничего не хотите?
— К чертовой матери все американское, кроме меня самого. A Gran Maestro уже пришел?
— Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
— Ну и человек, — сказал полковник. — Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
— Вряд ли он возьмет.
— Да, — сказал полковник. — Мне и самому он совсем ни к чему.
Он взял газету чуть ли не из рук посыльного. Он не выносил этого посыльного с тех пор, как, случайно вернувшись в номер, застал его за обыском своего чемодана. Полковник забыл бутылочку с лекарством и возвратился с полпути, а посыльный шарил у него в чемодане.
— В такой гостинице как-то неловко говорить: «Руки вверх!» — сказал полковник. — Но вы, ей-богу, позорите свой город!
Человек в полосатом жилете с мордой фашиста только отмалчивался, и полковник его подзадорил:
— Валяй, уж досматривай до конца. Но военных тайн я в мыльнице не ношу.
С тех пор они друг друга недолюбливали, и полковнику нравилось выхватывать утреннюю газету чуть ли не из рук человека в полосатом жилете — бесшумно, как только он замечал, что газета появляется под дверью.
— Ладно, сегодня твоя взяла, хлюст ты этакий, — произнес он на отличном венецианском диалекте, что было ему совсем не легко в столь ранний час. — Чтоб тебе удавиться!
«Но такие не давятся. Они знай себе суют под дверь газеты людям, которые уже не чувствуют к ним ненависти. Да, бывший фашист — это нелегкое ремесло. А может, он и не бывший, а настоящий? Почем ты знаешь?»
«Мне нельзя ненавидеть фашистов, — думал он. — И фрицев тоже, потому что, к несчастью, я военный».
— Послушай, портрет, — сказал он. — Разве я должен ненавидеть фрицев за то, что мы их убиваем? Разве я должен их ненавидеть и как полковник, и как человек? По-моему, это уже больно простое решение вопроса.
— Ладно, портрет. Не думай об этом. Брось! Ты еще слишком молод, чтобы в этом разбираться. Ты на два года моложе той девушки, с которой тебя писали, а она и моложе и древнее самой преисподней — хотя у этого местечка большое прошлое.
— Послушай, портрет, — сказал он и, говоря это, знал, что теперь у него до самой смерти будет с кем поговорить по утрам, когда проснешься.
— Слушай, что я тебе говорю, портрет. К черту, ты ведь до этого еще не дорос. Такие мысли нельзя произносить вслух, как бы верны они ни были. Многого я так и не смогу тебе сказать, и, может, для меня это к лучшему. Пора, чтобы и мне хоть немножко было лучше. А как ты думаешь, портрет, для меня ведь так будет лучше?
— Чего же ты приумолк, портрет? — спросил он. — Проголодался? Я-то, кажется, проголодался.
И он позвонил коридорному, который приносил ему завтрак.
Он знал, что, хотя уже светло и на Большом канале видна каждая свинцовая и выпуклая от ветра волна, а прилив нагнал много воды к причалу Дворца прямо против окон его комнаты, — телефонного звонка он долго не услышит.
«Молодые спят крепко, — думал он. — Им так и полагается».
— Почему мы стареем? — спросил он коридорного со стеклянным глазом, который подал ему меню.
— Откуда я знаю, полковник? Наверно, это закон природы.
— Да. И я так подозреваю. Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
— А из американских блюд ничего не хотите?
— К чертовой матери все американское, кроме меня самого. A Gran Maestro уже пришел?
— Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
— Ну и человек, — сказал полковник. — Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
— Вряд ли он возьмет.
— Да, — сказал полковник. — Мне и самому он совсем ни к чему.
ГЛАВА 19
Полковник позавтракал неторопливо, как боксер, который после зверского удара слышит счет «четыре» и умеет за оставшиеся пять секунд дать отдых мышцам.
— Портрет, — сказал он, — тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам. Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся. Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи. Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине — я говорю о живописи — нет движения; только некоторые художники это умеют. Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение. Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц. Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди. За свои грехи, если у тебя есть грехи, — попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее! Не сегодня, а именно завтра. Сегодня они никогда не стараются быть красивыми. А вот завтра — другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената — то есть ты сама — спит, не думая о своих волосах. Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы — для нее всего-навсего надоедливая обуза, — их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки.
Я так и вижу, как она идет по улице, легким, размашистым шагом, ветер треплет ее волосы, как хочет, а грудь приподнимает свитер, и потом я вижу ночи в Техасе, тягостные, словно натянутые на металлические бигуди.
— Не коли меня этими железками, любимая, — сказал он портрету, — а я уж тебе отплачу круглыми, полновесными серебряными долларами или чем-нибудь еще.
«Опять грубишь», — подумал он.
И вдруг сказал уже совсем по-свойски:
— Ты так чертовски красива, что даже тошно. И к тому же с тобой непременно угодишь в тюрьму за растление малолетних. Рената все же старше тебя на два года. А тебе нет и семнадцати.
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были? Не понимаю. Такая уж, видно, мне выпала карта. А ты не пересдашь ли мне, банкомет?
Нет. Карты сдают только раз, а ты их берешь и начинаешь играть.
И я бы мог выиграть, если бы вытянул хоть что-нибудь подходящее, — сказал он портрету, но тот не выказал никакого сочувствия.
— Портрет, — сказал он, — отвернись-ка лучше, будь поскромнее.
Я сейчас приму душ и побреюсь — тебе-то никогда не приходится бриться, — а потом надену военную форму и пойду пройдусь по городу, хотя сейчас еще очень рано.
И он вылез из кровати, осторожно ступив на раненую ногу, которая всегда у него болела. Он выключил раненой рукой настольную лампу.
В комнате было достаточно светло, и он уже целый час зря жег электричество.
Он пожалел об этом — полковник всегда жалел о своих промахах.
Он обошел портрет, мельком взглянул на него и стал рассматривать себя в зеркало. Скинув пижаму, он стал разглядывать себя критически и непредвзято.
— Ах ты искореженный старый хрыч, — сказал он зеркалу. — Портрет — прошлое. Настоящее — сегодняшний день.
"Брюхо не торчит, — сказал он мысленно. — Грудь тоже в порядке, если не считать больной мышцы внутри. Ну что ж, кого на казнь ведут, того и повесят, а уж на радость это или на горе — там видно будет.
Тебе уже полста лет, старый хрыч! Ступай-ка прими душ, хорошенько потрись мочалкой, а потом надень свою военную форму. Тебе ведь отпущен еще денек".
— Портрет, — сказал он, — тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам. Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся. Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи. Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине — я говорю о живописи — нет движения; только некоторые художники это умеют. Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение. Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц. Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди. За свои грехи, если у тебя есть грехи, — попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее! Не сегодня, а именно завтра. Сегодня они никогда не стараются быть красивыми. А вот завтра — другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената — то есть ты сама — спит, не думая о своих волосах. Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы — для нее всего-навсего надоедливая обуза, — их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки.
Я так и вижу, как она идет по улице, легким, размашистым шагом, ветер треплет ее волосы, как хочет, а грудь приподнимает свитер, и потом я вижу ночи в Техасе, тягостные, словно натянутые на металлические бигуди.
— Не коли меня этими железками, любимая, — сказал он портрету, — а я уж тебе отплачу круглыми, полновесными серебряными долларами или чем-нибудь еще.
«Опять грубишь», — подумал он.
И вдруг сказал уже совсем по-свойски:
— Ты так чертовски красива, что даже тошно. И к тому же с тобой непременно угодишь в тюрьму за растление малолетних. Рената все же старше тебя на два года. А тебе нет и семнадцати.
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были? Не понимаю. Такая уж, видно, мне выпала карта. А ты не пересдашь ли мне, банкомет?
Нет. Карты сдают только раз, а ты их берешь и начинаешь играть.
И я бы мог выиграть, если бы вытянул хоть что-нибудь подходящее, — сказал он портрету, но тот не выказал никакого сочувствия.
— Портрет, — сказал он, — отвернись-ка лучше, будь поскромнее.
Я сейчас приму душ и побреюсь — тебе-то никогда не приходится бриться, — а потом надену военную форму и пойду пройдусь по городу, хотя сейчас еще очень рано.
И он вылез из кровати, осторожно ступив на раненую ногу, которая всегда у него болела. Он выключил раненой рукой настольную лампу.
В комнате было достаточно светло, и он уже целый час зря жег электричество.
Он пожалел об этом — полковник всегда жалел о своих промахах.
Он обошел портрет, мельком взглянул на него и стал рассматривать себя в зеркало. Скинув пижаму, он стал разглядывать себя критически и непредвзято.
— Ах ты искореженный старый хрыч, — сказал он зеркалу. — Портрет — прошлое. Настоящее — сегодняшний день.
"Брюхо не торчит, — сказал он мысленно. — Грудь тоже в порядке, если не считать больной мышцы внутри. Ну что ж, кого на казнь ведут, того и повесят, а уж на радость это или на горе — там видно будет.
Тебе уже полста лет, старый хрыч! Ступай-ка прими душ, хорошенько потрись мочалкой, а потом надень свою военную форму. Тебе ведь отпущен еще денек".
ГЛАВА 20
Полковник подошел к конторке в вестибюле, но портье еще не было на месте. Дежурил ночной швейцар.
— Вы можете запереть одну мою вещь в сейф?
— Не могу, господин полковник. Никто не имеет права открывать сейф, пока не придет помощник управляющего или портье. Но у себя спрячу все, что хотите.
— Спасибо. Не стоит, — сказал тот и положил адресованный на свое имя конверт со штампом «Гритти», где лежали камни, во внутренний левый карман мундира.
— У нас тут настоящего воровства не бывает, — сказал ночной швейцар. Ночь была долгая, и он был рад случаю перекинуться словом. — Да никогда и не было. Вот только убеждения бывают разные, и политика тоже.
— А как у вас насчет политики? — спросил полковник; он тоже устал от одиночества.
— Да сами знаете — ни шатко ни валко.
— Понятно. А ваши дела как идут?
— По-моему, хорошо. Может, не так хорошо, как в прошлом году. Но все же вполне прилично. Нас побили на выборах, и теперь надо немножко выждать.
— Но вы-то сами что-нибудь делаете?
— Как вам сказать. Политика ведь у меня скорее для души. То есть умом я тоже в нее верю, да вот больно плохо развит.
— А ведь слишком большое развитие тоже вредно — души не останется.
— Может, и так. А у вас в армии политикой занимаются?
— Еще как, — сказал полковник. — Но не в том смысле, в каком вы думаете.
— Ну, тогда нам лучше этого не касаться. Я вас выспрашивать не хотел.
— Да ведь это я у вас первый спросил, я сам начал разговор. Мы просто болтаем. Никто друг у друга ничего не выспрашивает.
— Конечно. Вы, полковник, на инквизитора не похожи. Я знаю про ваш Орден, хоть в нем и не состою.
— Вы можете стать членом-соревнователем. Я поговорю с Gran Maestro.
— Мы с ним из одного города, но из разных районов.
— Город у вас хороший.
— Понимаете, полковник, я политически так плохо развит, что считаю всех порядочных людей порядочными.
— Ну, это у вас пройдет, — заверил его полковник. — Не беспокойтесь. Партия ваша молодая. Не удивительно, что вы впадаете в ошибки.
— Прошу вас, не надо так говорить.
— Рано утром можно и пошутить.
— Скажите откровенно, полковник, что вы думаете о Тито?
— Разное. Но он мой ближайший сосед. Я не привык сплетничать о соседях.
— А мне хотелось бы знать…
— Узнаете на собственной шкуре. Разве вы не понимаете, что на такие вопросы не отвечают?
— А я надеялся, что отвечают.
— Зря, — сказал полковник. — Во всяком случае, в моем положении. Могу вам только сказать: забот у мистера Тито немало.
— Ну, это я уже понял, — сказал ночной швейцар. Он и в самом деле был еще мальчишка.
— Еще бы, — сказал полковник. — Мудрости тут особой не нужно. Ну, пока, мне надо пройтись — для пищеварения и вообще.
— До свидания, полковник. Fa brutto tempo.45
— Bruttissimo46, — сказал полковник; затянув потуже пояс плаща, расправив плечи и обдернув полы, он переступил порог и вышел на улицу, где гулял ветер.
— Вы можете запереть одну мою вещь в сейф?
— Не могу, господин полковник. Никто не имеет права открывать сейф, пока не придет помощник управляющего или портье. Но у себя спрячу все, что хотите.
— Спасибо. Не стоит, — сказал тот и положил адресованный на свое имя конверт со штампом «Гритти», где лежали камни, во внутренний левый карман мундира.
— У нас тут настоящего воровства не бывает, — сказал ночной швейцар. Ночь была долгая, и он был рад случаю перекинуться словом. — Да никогда и не было. Вот только убеждения бывают разные, и политика тоже.
— А как у вас насчет политики? — спросил полковник; он тоже устал от одиночества.
— Да сами знаете — ни шатко ни валко.
— Понятно. А ваши дела как идут?
— По-моему, хорошо. Может, не так хорошо, как в прошлом году. Но все же вполне прилично. Нас побили на выборах, и теперь надо немножко выждать.
— Но вы-то сами что-нибудь делаете?
— Как вам сказать. Политика ведь у меня скорее для души. То есть умом я тоже в нее верю, да вот больно плохо развит.
— А ведь слишком большое развитие тоже вредно — души не останется.
— Может, и так. А у вас в армии политикой занимаются?
— Еще как, — сказал полковник. — Но не в том смысле, в каком вы думаете.
— Ну, тогда нам лучше этого не касаться. Я вас выспрашивать не хотел.
— Да ведь это я у вас первый спросил, я сам начал разговор. Мы просто болтаем. Никто друг у друга ничего не выспрашивает.
— Конечно. Вы, полковник, на инквизитора не похожи. Я знаю про ваш Орден, хоть в нем и не состою.
— Вы можете стать членом-соревнователем. Я поговорю с Gran Maestro.
— Мы с ним из одного города, но из разных районов.
— Город у вас хороший.
— Понимаете, полковник, я политически так плохо развит, что считаю всех порядочных людей порядочными.
— Ну, это у вас пройдет, — заверил его полковник. — Не беспокойтесь. Партия ваша молодая. Не удивительно, что вы впадаете в ошибки.
— Прошу вас, не надо так говорить.
— Рано утром можно и пошутить.
— Скажите откровенно, полковник, что вы думаете о Тито?
— Разное. Но он мой ближайший сосед. Я не привык сплетничать о соседях.
— А мне хотелось бы знать…
— Узнаете на собственной шкуре. Разве вы не понимаете, что на такие вопросы не отвечают?
— А я надеялся, что отвечают.
— Зря, — сказал полковник. — Во всяком случае, в моем положении. Могу вам только сказать: забот у мистера Тито немало.
— Ну, это я уже понял, — сказал ночной швейцар. Он и в самом деле был еще мальчишка.
— Еще бы, — сказал полковник. — Мудрости тут особой не нужно. Ну, пока, мне надо пройтись — для пищеварения и вообще.
— До свидания, полковник. Fa brutto tempo.45
— Bruttissimo46, — сказал полковник; затянув потуже пояс плаща, расправив плечи и обдернув полы, он переступил порог и вышел на улицу, где гулял ветер.
ГЛАВА 21
Полковник спустился в гондолу, которая за десять чентезимо перевозила пассажиров через канал, Заплатил грязной ассигнацией сколько положено и встал в толпу людей, осужденных всю жизнь подниматься чуть свет.
Он оглянулся на гостиницу «Гритти» и увидел окна своей комнаты; они все еще были открыты настежь. Дождем не пахло, но дул тот же резкий, порывистый ветер с гор. Люди в гондоле посинели, и полковник подумал:
"Вот бы выдать всем по такому ветронепроницаемому дождевику, как у меня.
Господи, любой офицер, носивший такой дождевик, знает, что от дождя он не спасает; любопытно, кто на этом наживается?
Настоящий дождевик вода не проймет. А наши протекают вовсю, зато какой-нибудь ловкач, наверно, пристроил сынишку в Гротон, а может, в Кентербери, где учатся отпрыски крупных военных поставщиков.
Кому из моих собратьев-офицеров он сунул в лапу? Кто у нас в армии берет взятки? Наверно, — подумал полковник, — не один. Наверно, их очень много. Ты, кажется, еще не проснулся как следует, уж больно ты разоткровенничался. Но от ветра они все-таки защищают. Дождевики! Дождевики, держи карман шире!"
Гондола подошла к причалу на другой стороне канала, и полковник стал наблюдать, как одетые в черное люди выбираются из черной плавучей колымаги. "Разве же это колымага? — подумал он. — У колымаги должны быть колеса или, на худой конец, гусеницы.
Какая ерунда лезет в голову, — думал он. — Особенно сегодня утром. Но помню, и у меня бывали здравые мысли, когда игра шла ва-банк".
Он попал в дальнюю часть города, которая прилегала к Адриатике, — эти кварталы он любил больше всего. Шагая по узенькой улочке, он решил не считать, сколько пересек переулков и мостов, а потом сориентироваться и выйти прямо к рынку, не попав ни разу в тупик.
Это была такая же игра, как для других людей пасьянс. Но она имела то преимущество, что, играя в нее, вы двигаетесь и любуетесь домами, городским пейзажем, лавками, тратториями и старыми дворцами Венеции.
Он оглянулся на гостиницу «Гритти» и увидел окна своей комнаты; они все еще были открыты настежь. Дождем не пахло, но дул тот же резкий, порывистый ветер с гор. Люди в гондоле посинели, и полковник подумал:
"Вот бы выдать всем по такому ветронепроницаемому дождевику, как у меня.
Господи, любой офицер, носивший такой дождевик, знает, что от дождя он не спасает; любопытно, кто на этом наживается?
Настоящий дождевик вода не проймет. А наши протекают вовсю, зато какой-нибудь ловкач, наверно, пристроил сынишку в Гротон, а может, в Кентербери, где учатся отпрыски крупных военных поставщиков.
Кому из моих собратьев-офицеров он сунул в лапу? Кто у нас в армии берет взятки? Наверно, — подумал полковник, — не один. Наверно, их очень много. Ты, кажется, еще не проснулся как следует, уж больно ты разоткровенничался. Но от ветра они все-таки защищают. Дождевики! Дождевики, держи карман шире!"
Гондола подошла к причалу на другой стороне канала, и полковник стал наблюдать, как одетые в черное люди выбираются из черной плавучей колымаги. "Разве же это колымага? — подумал он. — У колымаги должны быть колеса или, на худой конец, гусеницы.
Какая ерунда лезет в голову, — думал он. — Особенно сегодня утром. Но помню, и у меня бывали здравые мысли, когда игра шла ва-банк".
Он попал в дальнюю часть города, которая прилегала к Адриатике, — эти кварталы он любил больше всего. Шагая по узенькой улочке, он решил не считать, сколько пересек переулков и мостов, а потом сориентироваться и выйти прямо к рынку, не попав ни разу в тупик.
Это была такая же игра, как для других людей пасьянс. Но она имела то преимущество, что, играя в нее, вы двигаетесь и любуетесь домами, городским пейзажем, лавками, тратториями и старыми дворцами Венеции.