Из Замка Люблина он попал в концентрационный лагерь Майданек, печально известный всему свету как место страдания многих тысяч заключенных — поляков, венгров и чехов, и этот лагерь оставил несмываемую отметину на его теле — на запястье Януша был вытатуирован номер, под которым юноша значился в списках заключенных. Так фашисты метили, словно скот, все свои жертвы в концлагерях.
   Когда он оправился после побоев, а раны и ожоги затянулись и перестали мучить его не прекращающейся ни днем, ни ночью болью, он начал размышлять о своем нынешнем положении и пришел к выводу, что у него гораздо больше шансов выжить, чем у других заключенных. Во-первых, он был молод, во-вторых, жизнь с малых лет приучила его существовать на голодном пайке (хотя, конечно, та пища, которой его кормили в Майданеке, не шла ни в какое сравнение с самой убогой и скудной домашней едой); к тому же он был хитер и ловок, имел замашки мелкого жулика и частенько был не прочь поживиться тем, что плохо лежит. Он не испытывал угрызений совести из-за своих ошибок, мелких грехов и даже крупных проступков (ведь хорошо известно, что муки совести — тяжкое бремя для души); едва ли он чувствовал раскаяние или даже малейшее беспокойство после того как предал многих людей и погубил своих родителей. И он не был евреем, которых немцы беспощадно уничтожали. Немного позже он открыл в себе еще одно свойство, весьма сходное с умопомешательством (а возможно, и явившееся результатом психического расстройства), проявившееся не сразу, а по прошествии нескольких месяцев, проведенных в лагере. Однако именно оно помогло ему выжить в тяжелейших условиях.
   Он был одет всегда в одну и ту же мешковатую хлопчатобумажную одежду, раскрашенную черно-белыми полосами, которую носили все заключенные — грубую, не спасавшую от холода и ветра. Постелью ему служили голые доски в наспех сколоченном бараке, лежащие прямо на влажной, холодной земле. Все, с кем он жил вместе в этом бараке, были сильно истощены голодом и тяжелой работой. Еда, настолько скудная, что ее не могло бы хватить и котенку, и настолько отвратительная, что даже голодные собаки не стали бы ее есть, не могла долго поддерживать обессилевшие, ослабленные организмы людей, которых заставляли заниматься физическим трудом по двенадцать часов в сутки.
   Януш вспоминал о разных блюдах, претерпевая муки голода. Он погружался в мечты о вкусной, обильной пище. Ему снились груды квашеной капусты, сосиски и кровяная колбаса, тушенная свинина с ароматными приправами и маринованные огурчики с укропом и перчиком. Часто во сне он переносился в прошлое: вот ему снова девять лет, и вся его семья собралась за столом, они едят жаркое из краденого поросенка, или мясо, оставшееся после пирушки и заготовленное впрок, или нежный холодец, который мать приготовила из костей поросенка. Он просыпался среди ночи, растревоженный этими воспоминаниями; его запавшие глаза вглядывались в темноту, словно пытаясь разглядеть в ней исчезнувшие, растворившиеся во мраке видения. Пережитые им во сне чувства были яркими, они побеждали стоны и дурные запахи, доносившиеся до Януша с соседних нар, и юноша лежал на спине часами, припоминая все новые подробности их тайного семейного пира в ту далекую ночь, и слюни текли из его раскрытого рта на шероховатые доски нар.
   Шло время, и Януш все более замыкался в себе. Его душа блуждала в воспоминаниях о прошлом, уходя в них так же глубоко, как его иссохшая плоть уходила внутрь выступающего костяка. Яркие видения, в которых он почти всегда пировал со своими близкими, были единственным светлым пятном на фоне лишений и физических страданий, переносимых им в нацистском лагере. Они были мучительными, ибо возвращение к мрачной реальности всякий раз вызывало у него что-то вроде шока, и в то же время они были его единственной усладой, помогавшей притупить острое восприятие действительности, ибо человек, не утешавший себя какими-нибудь иллюзиями, не возведший между собой и внешним миром хрупкой преграды, мог сойти с ума в том аду, куда судьбе угодно было забросить молодого Палузинского. В то время как большинство заключенных, уже забыв вкус нормальной человеческой пищи, относились к еде с полным безразличием, уже не осознавая, что едят (они жадно, но почти машинально поглощали жидкую похлебку без мяса и черный хлеб пополам с опилками, набивая свои пустые животы, — казалось, они с тем же безразличием могли бы жевать траву), Януш никак не мог отказаться от своих ночных воображаемых пиров, и вкус жареной свинины снова и снова, как наяву, дразнил его глотку. Это стало его навязчивой идеей, его постоянным бредом, мощной силой, зовущей его мысли к себе, как магнит притягивает железо. В то время как другие погружались в бездну отчаянья, Януш хватался за свои фантазии, подобно тому, как тонущий в последнем бессознательном усилии пытается схватить стремглав летящую вниз чайку.
   Он работал так прилежно и старательно, как только позволяли его истощенные силы, и пресмыкался перед надзирателями; когда ему удавалось подслушать какой-нибудь неосторожный разговор ночью в бараках, он доносил лагерному начальству о содержании разговора и называл имена заговорщиков. Его угодничанье перед фашистскими выродками, его прилежание и трудолюбие (к слову сказать, во много раз превосходившие его усердие в поле на родной ферме) были замечены и охраной, и его товарищами-узниками. В кругу заключенных он стал отверженным, его чурались и избегали говорить при нем на важные, серьезные темы. Хотя соседи по баракам подозревали, что Палузинский — шпион охраны, прямых улик против него никто не имел. Его ненавидели за готовность служить Третьему Рейху и услужливое заискивание перед немцами. К счастью для Януша, узники Майданека были настолько запуганы и истощены физически, что расправа ему не грозила — большинство заключенных пребывало в вялой апатии, и сильные страсти не рождались в их обессилевших душах — в нацистском концентрационном лагере дух человека, его достоинство ломались прежде всего.
   Как-то раз Палузинский вместе с колонной из двадцати с лишним человек шагал из лагеря, направляясь к вершине холма, где немцы устраивали массовые истребления заключенных. (Такие жуткие расправы над многими сотнями людей не были редкостью в лагерях смерти; фашисты и предатели своего народа, завербовавшиеся в охрану, цинично шутили, что человек, попавший в лагерь, мог выйти из него лишь через трубу крематория.) Небольшой бригаде, в которую попал Палузинский, было приказано ждать возле специально выкопанных в этом месте глубоких ям.
   Число «нежелательных лиц», или «людей второго сорта», как презрительно называли евреев нацисты, было настолько велико, что сосчитать их было невозможно. (Много лет спустя в ночных кошмарах ему мерещились эти огромные людские толпы, но он не мог даже приблизительно вспомнить, сколько народу погибло в тот раз — сотни или, может быть, тысячи человек). Часть обреченных узников построили шеренгами вдоль ям, а потом пулеметные и автоматные очереди начали косить эти шеренги. Тела убитых и тяжело раненных падали в ямы; некоторые несчастные, которых пули едва задели, пытались выползти из-под обстрела; они извивались на земле, корчась от страха и боли, и судорожно цеплялись пальцами за осыпающиеся края рыхлого бугра земли на краю ямы, делая отчаянные усилия, чтобы не свалиться вниз. Палузинскому и его «коллегам» приказали сталкивать трупы и недобитых людей, лежащих на краю, в ямы, затем уложить тела, лежащие на дне этих жутких могил, так, чтобы следующая группа расстрелянных могла поместиться там же, поверх первого штабеля еще не успевших остыть человеческих тел. Когда яма заполнится до определенного уровня, ее нужно будет залить цементом и прикрыть сверху землей. На эту работу отряжали не всех заключенных, а только тех, кто пользовался особым доверием охраны и лагерного начальства. Януш входил в число «избранных».
   Офицер СС снабдил Януша и троих его помощников щипцами и притупленными на концах ножами: их задачей было выдергивать изо ртов убитых золотые зубы и срезать с пальцев драгоценные кольца, которые у них не успели отобрать при первом досмотре.
   Януш не испытывал ни страха, ни стыда, выполняя эту работу. Он давно уже научился заглушать в себе малейшие укоры совести, а лагерное заключение настолько изуродовало его душу, что он не испытывал шока при виде многих сотен окровавленных, изуродованных людей. Ловко и деловито он скользил меж поверженных тел, словно перед ним лежали не люди, а только что заколотая домашняя скотина. Свежее мясо. Вот чем было для него это беспорядочное нагромождение рук и ног, торчащих из общей кучи человеческих тел. Белые туши. Среди них попадалась еще розовевшая живая плоть. Что же напоминал ему этот цвет? Ах, конечно, он вспомнил: того маленького поросенка...
   Никто не видел, как он вытащил из общей кучи тел пухлую руку женщины — массивное золотое кольцо сидело на пальце так плотно, что его край врезался в кожу. Гестапо проявило милосердие: палачи не стали срезать драгоценность у нее с руки, пока она была жива. Он долго пилил палец ножом, и наконец ему удалось перерезать сухожилия. Никто не обращал на его возню ни малейшего внимания. Он стащил кольцо с окровавленного, изувеченного пальца. Затем впился зубами в мясо, лохмотьями свисавшее с тонкой белой кости. Немного подержав его во рту, чтобы высосать кровь, он едва не проглотил чуть сладковатый на вкус кусок. Глаза женщины открылись. Она глядела прямо на него, и он сделал резкое движение, словно хотел спрятать ее отрезанный палец за спину. Кусок застрял у него в горле. Взор женщины помутился — жизнь покидала ее обескровленное, истерзанное пулями тело. Он сделал над собой усилие и проглотил кусочек человеческой плоти. И оторвал зубами еще кусок. И еще, и еще.
   Это стало как бы поворотным этапом в его судьбе, началом его выживания в лагерных условиях. Он не испытывал ни стыда, ни удовольствия. Он просто нашел неожиданную поддержку там, где до сих пор ее никто не додумался искать. Теперь он мог есть свежее мясо — небольших кусков, проглоченных им, пока никто не видел, хватало, чтобы поддержать силы в его истощенном теле. Это помогало ему кое-как влачить свое существование, не опасаясь голодной смерти.
   Он долго болел после того, как в первый раз наелся сырого мяса — его желудок не привык к обильной и сочной пище. Ему повезло — он быстро оправился, а слабость, которую он чувствовал после рези в животе и сильного поноса, не смогла повредить новой кровавой трапезе. Януш словно второй раз родился на свет; теперь он выделялся среди остальных заключенных — мрачных, унылых людей, едва волочивших ноги и нередко падавших в обморок от истощения на утренней поверке, — своим бодрым видом: ему хотелось выжить, как никогда раньше. Впоследствии он стал более осторожным и тщательно следил за тем, чтобы никто не заметил, как он вырезает из сваленных в кучу мертвых тел небольшие куски мяса, пряча их под одеждой. Он съедал их поздно ночью, лежа на койке в бараке, натянув на голову тонкое одеяло. Того количества кровавого мяса, которое он съедал, хватало, чтобы немного поддержать нуждающийся в белках организм, но было явно недостаточно для того, чтобы его исхудавшая, иссохшая фигура могла чуть-чуть поправиться — в этом было счастье Януша, ибо малейшие перемены к лучшему оказались бы слишком заметными, выделив его из толпы ходячих скелетов концлагеря Майданек. Но сил у Палузинского заметно прибавилось, и появилось стремление если не вырваться из окружающего его ада, то хотя бы выжить вопреки всем, кто так или иначе старается расправиться с ним. Судьба была благосклонна к нему в течение нескольких месяцев, предоставив ему возможность втайне совершать свои кровавые трапезы стервятника, но потом его неожиданно убрали из похоронной команды. Видимо, самим немцам уже надоела его постоянная услужливая готовность ползать в общих могилах среди трупов, а может быть, охранники решили, что он слишком выделяется из общей массы заключенных, а потому становится опасен. Причина отказа от его услуг так и осталась неразъясненной, но больше его уже не брали в бригаду могильщиков. Лишившись регулярного кровавого ужина, Палузинский чувствовал, как тают его силы, как с каждым днем ухудшается самочувствие.
   Теперь он ничем не отличался от остальных живых трупов, в которые превращались узники Майданека: то же отсутствующее выражение на лице с заострившимися чертами, та же шаркающая походка. Но хуже всего было то, что его начал мучить сильный кашель. Закрывая рот рукой, он старался не глядеть на кровавые пятна, остававшиеся на ладони после очередного приступа, вконец обессиливающего его. А потом он свалился в горячке. В конце концов его перенесли в барак, где лежали умирающие, оставленные без пищи, без присмотра и самой элементарной помощи и заботы; их ужасный конец ускорялся таким жестоким, варварским способом.
   Он не помнил, сколько пролежал здесь — сутки, месяцы или, может быть, часы. То теряя сознание, то снова приходя в себя, он потерял счет времени. Но что-то не давало угаснуть слабому огоньку жизни, едва тлеющему в его истощенном теле. И что-то настойчиво привлекало к себе его внимание в те краткие промежутки, когда он лежал, глядя в потолок неподвижным, отрешенным взором человека, находящегося между жизнью и смертью. Это был запах. Знакомый. Из прошлого. Он облизывал сухим языком потрескавшиеся губы, безуспешно пытаясь хоть немного смочить их. Согнув колени и скорчившись на полу, он пытался облегчить боль, когда голод вызвал в желудке очередной мучительный спазм. Наконец боль прошла; но ему показалось, что вместе с ней из тела ушли последние силы. Этот слабый, едва уловимый запах — откуда он доносится?.. Чем здесь пахнет?.. Запах был очень знакомым, вызывающим прилив воспоминаний, и он мысленно перенесся на много лет назад.
   Он снова был мальчиком, стоящим в просторной комнате деревенского дома Палузинских, глядя на закрытую дверь. «Мамуся» и «татуш» заперлись в спальне. Они всегда так делали, когда днем занимались друг с другом тем, на что ему не разрешалось смотреть; иногда по ночам, когда они думали, что сын уже уснул, с их постели до него доносились звуки — смех, а потом стоны, словно им было больно. Однажды родители настолько увлеклись своей забавой, что не заметили, как мальчик тихо встал со своей кроватки и жадно смотрел на них... ему не понравилось то, что он увидел, но почему-то захотелось быть с ними в эту минуту... захотелось быть третьим в их странной игре... но он знал, что это невозможно, что ему запрещено даже говорить об этом... Ноздри защекотал слабый запах. Мальчик обернулся и посмотрел на стол, где лежало темно-красное мясо. Вытекшая кровь смочила крышку стола. Он подошел ближе.
   Януш узнал этот легкий душок — так пахла сырая печень.
   Скорее всего, он ошибся. Такого просто не могло быть. Он уже очнулся от своей грезы, сознавая, что лежит в бараке для умирающих. Дом, стол в комнате, окровавленное мясо на гладкой деревянной поверхности — все исчезло, растаяло в воздухе, словно дым. Запах остался. Где-то здесь, поблизости, в бараке, лежала сырая печень. Его сухие, потрескавшиеся губы растянулись в улыбке, и тут же на них выступили капли крови.
   Он отчетливо слышал слабые стоны — теперь они раздавались вокруг него, а не доносились из-за запертой двери. И еще он чувствовал запах.
   Он сделал над собой усилие, чтобы повернуть голову налево, и в предрассветной мгле разглядел бесформенный комок — то ли сверток, то ли скомканную тряпку, — лежавший рядом с ним. Когда странный предмет чуть шевельнулся, Януш понял, что в тусклом свете утренней зари, пробивающемся сквозь окна и щели в стенах барака, он принял скорчившегося на полу человека за кучу рваного тряпья. И запах сырого мяса, этот дурманящий, аппетитный запах, исходил от его тела. Януш протянул к незнакомцу дрожащую руку.
   Этот человек не спал, но едва ли ясно сознавал, где он находится и что с ним происходит. Он умирал, и предсмертный покой, разлившийся по его истерзанным членам, был приятен несчастному страдальцу. Боль покинула его, боль ушла так далеко, что он уже вряд ли мог ее почувствовать. Он погружался все глубже во мрак и тишину, а в конце этого путешествия его ждал полный, вечный покой. Но что-то тревожило его, мешая полностью отдаться приятной истоме. Что-то коснулось его живота, и боль опять вернулась в его обессилевшее тело. Он попытался крикнуть, чтобы прогнать ее прочь, но с его уст слетел только слабый хриплый стон, за которым последовала короткая предсмертная судорога. Что-то жесткое, твердое зажало его рот и нос так, что он не мог дышать. Его тело напряглось и затрепетало сильнее, когда он почувствовал, как чьи-то зубы впиваются в его живот. Но боль становилась все слабее — чувства покидали измученную плоть, и это было так приятно, так хорошо...
   Прошел день, а затем еще несколько суток, но никто не заглянул в барак, где лежал Януш, никто не забрал трупы и не принес новых умирающих, чтобы свалить их под ветхой крышей, среди других неподвижных, полумертвых тел. Лишь на пятые сутки дверь отворилась, но на сей раз в нее вошли не работники из похоронной команды, а русские солдаты — было лето 1944, когда Польшу освобождали от немецких оккупантов. Русские, ожесточившиеся в смертельной схватке с нацистскими извергами, закаленные теми ужасами, которые им пришлось повидать в кровопролитнейшей из войн за всю историю человечества — второй мировой, — почувствовали тошноту и слабость, когда перешагнули порог барака смерти в Майданеке. Только один человек остался в живых в этом жутком месте, и, по-видимому, он сошел с ума от всего, что творилось вокруг. Он лежал на полу среди обезображенных трупов, истерзанных чьими-то зубами — очевидно, крысы проделали лаз в барак и устроили свой страшный пир среди трупов и тел умирающих.
* * *
   К несчастью для жителей Польши, русские, освободившие территорию страны от немцев, не собирались покидать ее. Польша попала под коммунистическое ярмо, и снова рабочие и крестьяне почувствовали на себе государственный гнет. Деспотия, хотя и не столь сильная, как во времена Третьего Рейха, превратилась в норму правительственной политики. Простой люд опять должен был трудиться от зари до зари не на самого себя, а на Государство, диктовавшее производителям свои жесткие правила и державшее под контролем все цены.
   Януш Палузинский, носивший на запястье несмываемую метку жертвы фашистских застенков, при каждом удобном случае показывал свою татуировку, чтобы разжалобить окружающих. Он жил, процветая на нелегальной мелкой спекуляции; природная хитрость и склонность к мошенничеству очень помогала ему в делах такого рода. Целый год после освобождения из лагеря ушел у него на восстановление сил, но психические травмы, нанесенные ужасами Майданека, оставили неизгладимый след в его душе. Однако он, не в пример многим другим жертвам нацистских застенков, не потерял своей цепкой хватки и желания выжить любой ценой; наоборот, казалось, теперь его желание жить возросло десятикратно. Он не вернулся обратно в деревню, на отцовскую ферму, по двум причинам: первая из них заключалась в том, что он не знал, как примут его односельчане — они вряд ли могли забыть, кто выдал фашистам имена партизан и участников Сопротивления; второй причиной было отвращение, которое он испытывал к тяжелому крестьянскому труду — ведь надо было поднимать запущенное, разоренное войной хозяйство. Русские солдаты, забрав Палузинского из барака смерти, отвезли его в маленький госпиталь под городком Луковым, где он провел около года, оправляясь после болезни, к которой его привела тяжелейшая жизнь в концентрационном лагере. Все это время он жадно читал газеты, надеясь встретить в них упоминание о своей родной деревне, и однажды случайно натолкнулся на то, что так упорно искал. В листке были перечислены имена расстрелянных за участие в Сопротивлении и за помощь партизанам. Сто тридцать два имени было в этом списке; среди них он нашел имена своих родителей. Но даже теперь, когда его жизни ничто не угрожало, а подорванное здоровье улучшалось с каждым днем благодаря заботам врачей госпиталя, он не испытывал ни раскаяния, ни сожаления по поводу кончины матери, в которой он сам был повинен. Подобные чувства и раньше редко овладевали его душой, а за последние годы он стал и вовсе глух к тому, что люди зовут голосом совести.
   Шли годы, но Януш не оставлял своей мелкой спекулятивной торговли; это нелегальное занятие приносило ему немалый барыш, а сам он словно был рожден специально для делишек вроде мелкого жульничества, которым он занимался. Он перепродавал крестьянам промышленные товары, в которых остро нуждались люди на селе, по высоким ценам, а затем, пуская деньги в оборот, закупал более дешевую сельскую продукцию, чтобы привезти ее в город, где ощущалась нехватка продовольствия. Однако в первые годы занятия подпольным бизнесом он действовал очень осторожно, не разворачивая свое дело настолько, чтобы привлечь к себе внимание властей.
   Сумев не только выжить, но и весьма комфортно устроиться при коммунистическом режиме, Януш преумножал свой капитал; но зрелый возраст не принес ему ни мудрости, ни щедрости и душевной широты, свойственной прошедшим через тяжелые испытания людям. Наживая богатство, он становился все более жадным. Купив четырехэтажный дом в пригороде Лодзи, он открыл в нем маленький магазинчик, торгующий разными мелочами, необходимыми в крестьянском быту, а рядом устроил мастерскую по производству и ремонту сельскохозяйственного инвентаря. Это предприятие давало ему возможность легально посещать окрестные фермы и скупать у крестьян за бесценок излишки продуктов. Войдя в средний возраст, он утратил прежнюю осторожность. Теперь он приобрел слишком много, и дольше не мог оставаться в тени. Власти проявили интерес к деятельности Януша Палузинского. Более чем скромные доходы от торговли мелким хозяйственным инвентарем никак не могли объяснить роскоши, в которой жил хозяин предприятия. Властям стало известно о поездках Палузинского по окрестным деревням и селам. Однажды к нему пришли несколько чиновников службы безопасности, и, предъявив разрешение на обыск дома, допросили Януша. Его ответы показались им слишком невразумительными, и потому, наложив арест на все документы, которые они смогли найти, представители власти удалились, предупредив Януша, что они вернутся, как только окончательно разберут его бумаги, и заставив его подписать документ, в котором он обязывался никуда не уезжать без разрешения местных властей до истечения указанного в документе срока. Дела принимали скверный оборот. В ту же ночь Палузинский бежал из своего роскошного особняка, прихватив с собой лишь те небольшие наличные деньги, которые нашлись в доме, и бросив свой автомобиль — он знал, как легко власти могут обнаружить машину на дорогах его маленькой страны. Выйдя из города пешком, он ехал на попутных машинах или на автобусах, не рискуя даже садиться на поезд, опасаясь, что его заметят. Ночуя в маленьких неприметных гостиницах, он продвигался все дальше на север, в сторону густых лесов, протянувшихся на много километров. Пускаясь в свое долгое путешествие, он не разработал никакого начального плана, и теперь просто бежал куда глаза глядят, гонимый страхом; инстинкт подсказал ему, что в лесной чаще ему будет легче спрятаться и уйти от преследователей, которые, вероятно, уже напали на его след. Он знал, что закон предусматривает суровое наказание для тех, кто, подобно ему, занимается подпольной торговлей, и думал, что не вынесет вторичного тюремного заключения — слишком много ужасных воспоминаний, оставшихся со времен войны, всплывало в его памяти, и он опасался, что сойдет с ума в коммунистическом застенке, как чуть было не сошел с ума в фашистском концлагере. Затуманенный страхом мозг Палузинского не мог придумать реального выхода из создавшегося положения; пока у него не возникло ни одной идеи, каким образом он снова сможет стать невидимкой. И Януш бежал с места на место, нигде не задерживаясь, потому что у него не было никакого выбора.
   Так, скрываясь от людей, проселочными дорогами он добрался до древнего города Грудзендз — это путешествие растянулось на несколько недель, — и тут Палузинский обнаружил, что у него кончаются деньги. Тогда в голове у него начал возникать еще неясный, но уже сложившийся в цельную картину замысел: отсюда он направится прямо в балтийский порт — город Гдыню, обходя стороной соседний Гданьск, где его знал каждый лавочник. В порту он собирался дать взятку капитану какого-нибудь судна, чтобы тот согласился нелегально взять его на борт своего корабля. Ему было совершенно безразлично, куда плыть — лишь бы очутиться как можно дальше от этой проклятой страны, где авторитарное правительство так жестоко преследует людей, занимающихся предпринимательской деятельностью. Однако перед ним стояла серьезная проблема: длительное путешествие стоило очень дорого, а в его кармане оставалось всего лишь пятьдесят злотых.
   Поздно ночью, чтобы никто не заметил, Януш явился на квартиру к Виктору Свандове, проживавшему в Грудзендзе, частному торговцу, с которым он раньше поддерживал деловые контакты.
   Однако Свандова оказался плохим помощником Палузинскому: будучи преданным слугой Государства (а может быть, просто испугавшись ответственности за покровительство преступнику), он выпроводил Януша из своего дома, пригрозив бывшему приятелю, что позвонит в полицию, если он тотчас же не уберется прочь. Беглец начал упрашивать Свандову не прогонять его; он разыграл целое представление перед хозяином дома: заискивал, льстил, умолял, чуть ли не плакал, умоляя помочь ему скрыться от преследования, а сам в это время незаметно доставал из-под пальто короткий железный ломик, который всегда носил с собой. Когда Свандова повернулся к незваному ночному гостю спиной, решительно направившись к телефону, стоящему на краю рабочего стола в кабинете, Палузинский замахнулся и ударил его, целясь в голову. Ломик стукнул Свандову в левый висок, но скользящий удар лишь слегка оглушил бизнесмена; шатаясь, он все же смог добраться до двери кабинета. Одним прыжком Януш оказался возле своей жертвы, нанеся несколько сильных ударов по затылку и по плечам. Умирающий хозяин дома собрал последние силы, чтобы распахнуть дверь и ступить за порог; громко выкрикнув имя своей жены, он тут же опустился на колени, цепляясь непослушными пальцами за дверную ручку, а его вероломный гость продолжал бить ломиком по голове своей беззащитной жертвы. Наконец (Палузинскому показалось, что он уже целую вечность бежит за шатающимся, перепуганным человеком, нанося ему удар за ударом) Свандова упал лицом вниз, и кровь из раны на его разбитой голове хлынула на пол широкого коридора. Жена убитого им бизнесмена выбежала на крик из своей спальни и начала спускаться по лестнице, ведущей на верхний этаж. Он понял, что женщина узнала его, и сначала хотел устранить свидетельницу своего преступления, бросившись к ней с поднятым ломиком; но тут на лестнице за ее спиной показались взрослые сыновья Свандовы, и Палузинский решил, что у него не хватит сил расправиться с целым семейством. Он выскочил из дома и, задыхаясь, изо всех сил побежал прочь по тихой ночной улице.