Говорил я с Осиповым нет, не с опаской, но с боязнью обидеть. Владимир Николаевич был человеком с мистическим складом характера, с вытекающей из него верой в заговоры и в таинственные источники великих переворотов в истории. Я боялся нечаянно задеть какое-то его чувствительное и потому уязвимое убеждение – поэтому говорить с ним о Николае для меня было все равно, что по минному полю идти. Ибо главный порок императора как государственного деятеля я видел в том, что, подобно моему лагерному другу, он тоже был человеком мистической складки. На мой взгляд, для автократии самое опасное, когда благородный, но мечтательный правитель держит кормило правления и мешает своим компетентным и практичным помощникам проводить в жизнь необходимые решения, ссылаясь при этом на «Вышние силы».
   Лишь намекнул Осипову: личная порядочность лидера, увы, далеко не всегда оборачивается достоинством для политики руководимой им страны. Макиавелли сформулировал следующее «золотое правило» политиков: мораль частного лица и государя имеют далеко не совпадающие границы и мудрость политика состоит в нащупывании границ той особой морали, которая обязательна не в частной жизни, а в его специфической службе.
   – Говорить о Николае трудно. Нормальная совесть не позволяет мученика в чем-либо упрекать. Публично говорить о его вине перед Россией – невозможно. Но здесь нас не слышат, разговор среди своих, и скажу вам честно: он очень перед Россией виноват. Не знаю царя, к кому была бы так благосклонна судьба, дала таких первоклассных министров: Витте, Столыпина…
   – Кто был лучше? – помню неожиданный вопрос Осипова.
   – Каждый по-своему. – Я понимал, что Осипов хочет услышать: Столыпин, но лукавить не хотел. – Витте шире, это европейский тип министра, с кругозором Бисмарка или Дизраэли. Ему бы получить такое доверие и полномочия, какие тем дали их государи, он бы в Европе никому не уступил по историческому масштабу. А Столыпин мне представляется русским де Голлем, с достоинствами и минусами правителей этого типа. Тоже очень крупный был человек! С такими слугами – проиграть империю!
   Товарищи молчат.
   – Вы оба возглавляли организации и знаете, как трудно ваш народ сдвинуть в новый исторический поток. А ведь империя стояла не шесть десятилетий, как СССР, а три века. Население преимущественно мужицкое, а земледельцу и всюду-то в мире не до политики, только не мешай ему хозяйствовать на земле. Нужны были огромные, непредставимые обычному уму ошибки правителя, чтобы в подобной стране произошла революция. Он был благородным человеком, но очень виноват перед Россией
   Разговор замер. Прошло 13 лет. Я по-прежнему молчал, хотя продолжал думать о судьбе и гибели последнего царя. Наверно, счел бы правильным для себя молчать и дальше, если бы в новой, перестраивающейся России не возникла – уже без меня – дискуссия об убийстве Романовых летом 1918 года на Урале.

Глава 4
ПИСАТЕЛЬ АСТАФЬЕВ И МАТЕМАТИК ШАФАРЕВИЧ

   Предвидение Бориса Бруцкуса сбылось: прошли десятилетия и трагедия Романовых вернулась в Россию, став важным элементом ее возрождающегося общественного сознания.
   Лишь в 1986 году началась реальная перестройка, а уже к началу следующего, 1987-го, пришли в Израиль такие вести:
   «Две главные сенсации осеннего сезона в Москве – это фильм грузинского режиссера Тенгиза Абуладзе «Покаяние» и переписка Натана Эйдельмана с Виктором Астафьевым. Она разлетелась по Москве в десятках, а то и сотнях машинописных экземпляров, старожилы не упомнят такого»
   Вслед за Москвой она облетела и всю эмигрантскую русскоязычную прессу: не было печатного органа, который ее не опубликовал бы, на худой конец, не посвятил ей статью.
   Натан Эйдельман представился адресату: «Историк, литератор, еврей, москвич, специалист по русской истории XVIII-XIX вв.» Был он лучшим мастером исторической публицистики в России.
   Его корреспондент, Виктор Астафьев, как сказано в самиздатском отклике на их переписку, «в рекомендациях не нуждается Его книги выходят часто и на прилавках не лежат. Пожалуй, его можно назвать одним из самых читаемых и почитаемых у нас современных писателей. Что особенно интересно – популярен Астафьев у весьма им не любимых (скажу так, в общем-то, мягко скажу) столичных интеллигентов и евреев.»
   Началась переписка с того, что восхищенный достоинствами астафьевской прозы («лучшие за многие десятилетия описания природы В «Правде» он сказал о войне, как никто не говорит.
   Главное же – писатель честен, не циничен, печален, его боль за Россию настоящая и сильная»), Натан Эйдельман счел нужным высказать, что прежде всего он считает опасным на духовном пути писателя:
   «Не скрывает Астафьев и наиболее ненавистных, тех, кого прямо или косвенно считает виноватыми. Это интеллигенты – дармоеды, «туристы», кто орет «по-бусурмански», москвичи, восклицающие: «Вот когда я был в Баден-Бадене». Наконец, инородцы… Итак, интеллигенты, москвичи, туристы, толстые Гогии, Гоги Герцевы, косомордые, еврейчата, наконец, дамы и господа из литфондовских домов. На них обрушивается ливень злобы, презрения, отрицания.» И далее историк напоминает писателю про «главный закон российской мысли и словесности»:
   «размышляя о плохом, ужасном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри.»
   В ответ быстро получил письмо:
   «Натан Яковлевич!
   На ваше черное, переполненное не просто злом, а перекипевшим гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия (вашего привычного уже «трунения»), не отвечу злом, хотя и мог бы
   Более всего в вашем письме поразило скопище зла Хорошо хоть фамилией своей подписываетесь, не предаете своего отца Пожелаю вам того же, чего пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в Евангелие: «Господь! Прости нашим врагам. Господь! Прими и их в объятья.» И она, и сестры, и братец, обезножевший окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юрковский.
   Так что в минуты утишения души стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юрковского и иже с ним, маялись по велению Высшего Судии, а не по развязности одного Ежова.
   Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти, и мы все еще народ Большой, и нас еще мало убить, надо и повалить.»
   Эйдельман откликнулся:
   «Виктор Петрович, желая оскорбить – удручили. В диких снах не мог вообразить в одном из властителей дум столь примитивного, животного шовинизма, столь элементарного невежества. Дело не в том, что расстрелом царской семьи (давно усыновлено, что большая часть исполнителей была екатеринбургские рабочие) руководил не сионист Юрковский, а большевик Юровский. Сионисты преследовали, как Вам, очевидно, неизвестно, совсем иные цели – создание еврейского государства в Палестине Дело даже не в логике «Майн кампф» о наследственном национальном грехе, хотя, если мой отец сидел за «грех Юрковского», тогда ваши личные беды, выходит, плата за раздел Польши, унижение «инородцев», еврейские погромы и прочее Главное: найти в моем письме много зла можно было лишь в цитатах. Ваших цитатах, Виктор Петрович.»
   Прочитав эту переписку, я парадоксальным образом сочувствовал писателю, а не историку – парадоксальным, ибо по внутренней сути я близок именно к Эйдельману, которого как автора и любил, и ценил. Его главный просчет, по моей оценке, состоял в том, что хотя Эйдельман декларировал свое еврейское происхождение («Хорошо хоть фамилией своей подписываетесь, не предаете отца своего», – отметил Астафьев), но воспринимал этот факт как анкетный, а реально ощущал себя обычным русским литератором, не понимая искренно, что Астафьев его таким не считал и, главное, имел право не считать! Ибо хотя верно, что очень многое в нашей судьбе зависит от личного выбора, но – не все ведь: в каждом поколении мы завершающее звено в той бесконечной цепи времени, которую однажды в Пасхальную ночь увидел мысленным взором герой чеховского рассказа «Студент». Воля наших предков к жизни, их инстинкт к продолжению себя в потомстве воплотились и в Эйдельмане, и во мне в специфическом наборе неразрушимых генов – невероятно трудно эту крепость наследственности как-то взорвать!
   Несовпадение национальных ментальностей отразилось в их переписке, в частности, по вопросу, которым я здесь занимаюсь: о гибели царской семьи. «Давно установлено, что большая часть исполнителей была екатеринбургские рабочие Расстрелом царской семьи руководил не сионист Юрковский, а большевик Юровский» – и далее эйдельмановское («привычное уже вам трунение»), мол, якобы неизвестно Астафьеву, кто такие сионисты Знает он все, отлично знает, но термином «сионист» прикрывал неприличное в те годы для употребления в СССР, казавшееся оскорбительным для его адресата слово – «еврей». Вы, мол, евреи, расстреляли царя и девушек, и обезножевшего мальчика – а они, погибшие, и мы, христиане, вас простили!
   Сами видите, опасения Бруцкуса насчет нового «кровавого навета» начали оправдываться, если подобную идею разделял один из тех, кого историк Эйдельман назвал «властителем дум».
   Тогда-то мне и захотелось задать Эйдельману вопрос: кем и когда, Натан Яковлевич, было «давно установлено, что большая часть исполнителей» оказались не латышами и евреями, а екатеринбургскими рабочими? Кто это, собственно, знал, кроме Вас? Я, например, человек, всю жизнь изучавший русскую историю, впервые прочитал об этом в Вашем письме к Астафьеву. Еще более усилился мой интерес примерно через два года – после прочтения в тель-авивском журнале «22» работы крупнейшего современного математика и видного в прошлом диссидента Игоря Шафаревича «Русофобия». Излагая в ней свою концепцию философии истории, он, правда, оговорил, что «мысль, что «революцию делали одни евреи», – бессмыслица, выдуманная, вероятно, лишь затем, чтобы ее проще было опровергнуть. Более того, я не вижу никаких аргументов в пользу того, что евреи вообще «сделали» русскую революцию, хотя бы в виде ее руководящего меньшинства» Но одновременно математик отметил «большую концентрацию еврейских имен в самые болезненные моменты, среди руководителей и исполнителей акций, которые особенно резко перекраивали жизнь, способствовали разрыву исторических традиций, исторических корней», и, доказывая, привел несколько примеров, главным из коих является следующий:
   «Особенно ярко эта черта выступает в связи с расстрелом Николая II и его семьи Николай ii был расстрелян именно как царь, этим ритуальным актом подводилась черта под многовековой эпохой русской истории, так что сравнивать это можно лишь с казнью Карла I в Англии и Людовика XVI во Франции. Казалось бы, от такого болезненного, оставляющего след во всей истории действия представители незначительного этнического меньшинства должны были бы держаться как можно дальше. А какие имена мы встречаем? Лично руководил расстрелом и стрелял в царя Яков Юровский, председателем местного Совета был Белобородов (Вайсбард), а общее руководство в Екатеринбурге осуществлял Шая Голощекин. Картина дополняется тем, что на стене комнаты, где происходил расстрел, было обнаружено двустишие из Гейне о царе Валтасаре, оскорбившем Иегову и убитом за это.»
   Оставляя оценку гипотез Шафаревича «на потом», отмечу лишь, что «Русофобию» можно сравнить с рукописью по математике, где в каждой главке есть любопытные и возбуждающие воображение задачи, но постоянно встречаются ошибки в арифметических вычислениях. Переводя это сравнение на язык историка, скажу, что автором «Русофобии» называются не те фамилии, должности, даты, действия – не говоря о более деликатных материях, вроде толкования человеческих мотивов в ходе исторического процесса. Например, Шафаревич не чувствует, что в душах «представителей незначительного этнического меньшинства», насчитывавшего тогда примерно шесть с половиной миллионов человек, российский император занимал место такого же законного и традиционного их светского повелителя, как для своих православных подданных. Продолжая его собственную историческую аналогию, представьте сегодняшнего французского мыслителя, отрицающего право гугенотов или горожан Страсбурга принимать участие в суде Конвента 1793 года!
   Надеюсь, теперь читатель почувствует (к чему я и вел его сюжетами предыдущих главок), почему мной была сразу заказана машинописная рукопись Бориса Бруцкуса из университетского архива. Ведь он был современником роковых событий 1918 года! А прочитав его сочинение, я уже взялся за собственное расследование – изучение того, что же подлинно происходило внутри и вокруг Дома особого назначения, за историю не только самого преступления, но и следствия по данному делу.
   Не буду строить повествование по законам детектива, интригуя читателя «загадкой архивной рукописи» до финала. Начну, наоборот, с ошеломившего меня ее основного вывода.
   Изучив все доступные к середине 20-х годов источники и исследования, особенно главные – два тома «Убийства царской семьи на Урале» колчаковского министра генерала Михаила Дитерихса, книгу Роберта Вилтона «Тhе Last days оf the Romanovs», книгу следователя по этому же делу Николая Соколова «Убийство царской семьи», Бруцкус пришел к неопровержимому для себя заключению: версия цареубийства, разработанная в военно-юридических кругах колчаковского правительства, оказалась сфабрикованной фальшивкой, служившей идеологическим целям определенной общественной группы. Она дала возможность укрыться от суда истории важнейшим организаторам преступления, обвинив в убийстве непричастный к нему народ. Еврейский народ.
   Это настолько противоречило тогдашнему моему представлению об общественно-политических силах российского белого движения, что, например, просто опубликовать рукопись Бруцкуса я не решался. Но и пренебречь его гипотезой тоже казалось невозможным: слишком очевидными выглядели благородство его позиции, безусловная защита жертв убийства, логика доказательств, серьезность подобранных фактов. И пришлось засесть за долгую работу, проверяя каждую строку его рукописи источниками, исследованиями, открытиями, которые накопились в исторической науке за последние 60 лет.

Глава 5
ИСТОЧНИКИ И ИССЛЕДОВАНИЯ НАШИХ ДНЕЙ

   Проверка фактов и гипотетических построений Бруцкуса облегчалась в 1989—1990 годах внезапным стечением поразительно благоприятных для моей работы обстоятельств. Признаюсь, такое более чем своевременное везение вдохновляло, а иногда пугало!
   Например, незадолго до начала моей работы опубликовал самое серьезное на Западе исследование по этой же теме профессор Гарвардского университета (США) Ричард Пайпс.
   Здесь, думается, уместно отвлечься от сюжета и сказать несколько слов о моем отношении к трудам этого историка, который видится сегодня лучшим знатоком общей истории России.
   Отсюда вовсе не следует, что я согласен с каждой его концепцией или со всеми доказательствами. Всеобъемлющая правота в науке принципиально невозможна: «На исчерпывающее знание претендуют только дураки, имя же им легион» (Ф. А. Хайек). Наука невозможна без поиска, поиск – без ошибок. Кроме того, историческую истину принципиально невозможно изложить во всей полноте, даже если автор многое понял: исторические связи явлений принципиально бесконечны. Все вышесказанное относится к работам Пайпса: в них встречаются и ошибки, и неполнота изложения. Ценю же я его за честный поиск, за умение ощутить и выразить потаенную социально-психологическую атмосферу – такой инстинктивный дар, по-моему, и составляет природу таланта истинного историка.
   Возможно, мои комплименты частично вызваны близостью к выводам Пайпса результатов собственного, независимого от него исследования. Как литератор, занимавшийся в СССР исторической прозой и публицистикой («народничество» и «народовольчество»), я не мог не думать об общих закономерностях российской истории – особенно когда оказался в тех же самых камерах, где за сто лет до меня как раз и сидели персонажи написанных мной повестей (следизолятор ЛенУКГБ был расположен в знаменитом ДПЗ – Доме предварительного заключения, построенном для участников «хождения в народ»).
   В те годы я Пайпса не только не читал – фамилии такой не слышал. Поэтому концепцию «двухъярусного развития» России сочинял сам, обдумывая доступные мне в Союзе первоисточники.
   Суть ее сводилась к следующему: история империи развивалась постоянно – как бы на двух уровнях. Центральным, самым заметным потоком оказалась эволюция от «литургического» (очень понравившееся мне определение П. Струве) к правовому европейскому государству. Высшей точкой на этом пути был Думский период (1906—1917 гг.). Неустойчивость же имперской государственной машины на скользком, чреватом кризисами «пути России в Европу», завершившемся в 1917 году сбросом империи в исторический кювет, являлась следствием двойной системы российского правопорядка и общественной морали. Двойственности (не путать с двуличием) сложившейся в России системы власти.
   Пайпса оппоненты называли «русофобом», поскольку он считал империю Романовых родительницей тоталитарного государства. Из этого произвольно делался вывод, якобы историк считал русских носителями особой, не то рабской, не то рабовладельческой психологии. Но Пайпс не связывал возникновение тоталитаризма с национальным характером русских: тогда ему пришлось бы объяснять аналогичные феномены национальными характерами немцев, итальянцев, японцев, китайцев, хорватов, вьетнамцев Не о специфическом характере народа шла речь (тем более в многонациональной и этнически перемешанной империи), а об особенностях исторически сложившегося государственного устройства. Образно выражаясь, историк писал не портрет русского народа, а анамнез (историю болезни) русского государства. Ни красота, ни ум и талант, ни добрые намерения пациента не интересуют врача у постели больного: он их не отрицает, это, однако, предмет другой и не имеющей отношения к обсуждаемой теме беседы.
   Впрочем, многие русские патриоты согласны сегодня проклинать свое отечество при непременном условии: иностранец не должен их чувств разделять. Увы, на мой взгляд, пока никто лучше Пайпса не вычислил причину русских государственных болезней.
   Повторяю, не нужно убеждать Пайпса – и меня тоже, что Россия с 60-х годов XIX века стремительно развивалась по направлению к правовому государству: мы это знаем. Но одновременное существование двойной юриспруденции – одной для защиты государственного порядка, другой для охраны прав подданных (госпреступниками ведало МВД, «бытовиками» министерство юстиции), как и двойной системы административного управления (обычной, правительственной, и «чрезвычайной» и «усиленной охраны», с генерал-губернаторами во главе), как и двойных приемов дипломатии (для легитимных и «нелегитимных» правителей) и т д. – вся эта двойственность правопорядка сделала европейски воспитанную и в то же самое время военно-феодальную элиту империи беспомощной, лишенной морально-политической опоры в неожиданно складывавшихся исторических ситуациях. «Посмешищем», по выражению Пайпса.
   Нерешительность, слабость воли, которую, вслед за его современниками, многие монархисты приписывали Николаю II, была следствием не его личной мягкости – мы увидим далее, что когда царю пришлось испытать свою волю в противостоянии режиму в тюрьме, он поразил комиссаров мужеством. Нет, его колебания объяснялись постоянной необходимостью выбирать решение в условиях недостаточной информации (черта, в принципе присущая ментальности любого жителя Запада). Выбирать между традиционной, освященной обычаями, законами и навыками «твердой властью», богоданным наследием с его жандармами и городовыми, Византией и Ордой за плечами – и новыми, возникавшими словно бы ниоткуда стремлениями общества и народа. Стремлениями, подозрительными в глазах начальства, как все идеологически новое, но удивительным образом приводившими к расцвету, к усилению могущества и богатства великой империи!
   Что выбрать: старое, привычное, близкое душе, законом и традицией закрепленное – или сомнительные новации, которые приводили к взрывообразному усилению мощи страны? Уинстон Черчилль писал о Николае II: «Бремя всех последних решений лежало на нем. На вершине, где события превосходят возможности человеческого разума, где все выглядит неисповедимым, искать ответы приходилось ему. Стрелкой компаса был он. Воевать или не воевать? Наступать или отступать? Идти вправо или влево? Согласиться на демократизацию или держаться твердо? Уйти или устоять? Вот поля сражений Николая П. Почему не воздать ему за них честь?.. Несмотря на ошибки, большие и страшные, тот строй, который в нем воплощался, которым он руководил, которому своими личными свойствами придал жизненную силу, – к началу революции уже выиграл для России войну.»
   Позднее, рассуждая о причинах поражения русской монархии, я объясню подробно, почему концепция «двухъярусного строя» кажется мне столь плодотворной. Здесь лишь отмечу, что новая работа Пайпса об убийстве царской семьи написана была на обычном уровне его таланта: она изобилует интересными, серьезно обоснованными гипотезами по самым темным и сложным эпизодам екатеринбургского преступления и снабжена превосходной библиографией по предмету, что сэкономило мне в моих собственных поисках массу сил и времени.
   Почти одновременно с исследованием Пайпса был впервые опубликован сборник документов по делу – 277 избранных следственных показаний, постановлений, экспертиз и справок.
   …В 1918 году урало-сибирские юристы изготовляли все следственные акты по делу об убийстве царской семьи в трех экземплярах. После отступления белых войск из России оригинал и обе копии были вывезены следователем Николаем Соколовым в Харбин (Китай), но и здесь бастовали железнодорожники, в округе бродили китайские бандиты-«хунхузы», готовясь ограбить город. Тогда на совещании – генералов Дитерихса и Лохвицкого, Николая Соколова и Роберта Вилтона, было решено переправить все материалы в Европу. По просьбе Дитерихса основной, первьй экземпляр был вывезен в Париж французским генералом Жаненом. Второй экземпляр позднее попал в Берлин с Соколовым. Третий очутился с Вилтоном в Лондоне.
   Дальнейшее напоминает детектив. Берлинскую квартиру Соколова кто-то ограбил, утащил бумаги (Павел Булыгин, автор «Тhе Мurder of the Romanovs», уверен, что это «коммунистические агенты» переправили их в Москву через Прагу). Соколов продолжал работать, опираясь на основной, парижский экземпляр: по приказу главы императорской фамилии великого князя Николая Николаевича этот оригинал дела хранился у главы Совета русских послов Михаила Гирса. «Много скандалил с Гирсом, – писал Соколов в личном письме, – кое-как удалось достичь прикосновенности к делу. Изъял все главные документы, на коих основан самый подлинник» (видимо, имелось в виду – скопировал их.) По сообщению историка Н. Росса, собранные для этой работы материалы хранятся сегодня у какого-то эмигранта «в одной из европейских стран» – все, что пока известно публике о берлинском экземпляре следственного дела.
   «Что касается парижских оригиналов дела и приложенных к ним вещественных доказательств, их дальнейшая судьба неясна. По некоторым сведениям, письменные материалы хранились до второй мировой войны в сейфе одного из парижских банков. Во время оккупации немцами Парижа сейф был открыт по приказанию немецкой полиции, и с тех пор след изъятых документов потерян» (Н. Росс). Если они попали из Парижа в здание РСХА (имперского управления государственной безопасности) в Берлине, то оттуда, скорее всего, перекочевали восточнее, и тогда экземпляр, по слухам, ставший доступным в 1990 году для исследователей в Москве, возможно, и есть самый оригинал дела.
   Но на Западе сохранилась еще одна, лондонская копия – Роберта Вилтона. В 1937 году, когда спецгруппы Ежова занимались более острыми, чем похищение старых бумаг, акциями, ее продали с аукциона наследники английского журналиста. После войны некое частное лицо, покупатель, пожертвовало покупку Гарвардскому университету. Там она и хранится по соседству с приобретенным фондом «Льва революции» – Троцкого.
   Над делом в Гарвардском архиве многие поработали, но для публики его не издавали: для американцев это был эпизод чужой и далекой от их интересов истории. Толчком к публикации послужило, видимо, обнаружение еще одной, ранее не зафиксированной копии со следственных актов – даже более полной, чем Гарвардская.
   Отступая на восток, следователь попал в Забайкалье. Тамошний хозяин, казачий атаман Семенов и самого монархиста Соколова посчитал все-таки «революционистом» – как-никак тот был «законником», хотел сажать того, кого сам считал преступником, а не того, кого администратор-атаман видел своим врагом. Соколов атамана побаивался. Генерал Дитерихс взял у следователя экземпляры дела в штабной салон-вагон и вывез их в Верхнеудинск (ныне Улан-Удэ). Приехавший туда Соколов получил бумаги в сохранности, но через два года выяснилось: генерал не упустил появившейся возможности и в дороге приказал снять для себя четвертую копию. Пользуясь ею, он выпустил во Владивостоке, где в 1922 году стал Правителем и Воеводой, два тома «Убийства царской семьи на Урале».