Страница:
Сразу зарегистрировалось 16 общеимперских партий. Был избран, хотя на непрямой, «цензовой», как тогда говорили, основе, парламент, Государственная дума. Николай уступил этим нововведениям помимо своей воли и сердца – он не доверял «анархическим», «противогосударственным», «нежизненным» конституционным порядкам. Распустив две первые Думы, он и для третьей заранее приготовил указ о роспуске, который лежал в кабинете министров подписанным, но не датированным.
Указ, однако, и не был датирован: на дарование свобод народы России ответили грандиозным ростом сил и мощи страны.
В 1913 году редактор парижского «Economiste Europeen» Э.Терри по поручению французских министров провел обследование русской экономики. (Францию интересовало реальное состояние главного ее союзника в Европе и главного должника ее банкиров.) Вот несколько цифр из его отчета, интересных для нас потому, что они отражают развитие за послереволюционную «пятилетку» (1907-12 гг.): производство пшеницы выросло за 5 лет на 37,5%, кукурузы – на 45%, ячменя – на 62%, машиностроение – почти в полтора раза, угледобыча – почти на 80%, В целом рост посевов и поголовья скота опережал прирост населения вдвое, а выручка от экспорта масла вдвое превышала стоимость золотодобычи в империи. Особенно бурно развивались Украина и Сибирь: за первые 15 лет века население нынешней Целиноградской (тогда Акмолинской) области выросло в 15 раз. А за предвоенное десятилетие Алтайский край в пять раз повысил товарную продажу хлеба (с 10,5 до 50 млн пудов. Я когда-то был комсомольцем-целинником, поэтому цифры отобрал в эту книгу исходя из лично-сентиментальных соображений.)
Число крестьянских кооперативов выросло с 286 в 1900 году до 10.350 в 1915-м, среди них было 2700 маслодельных. К слову: были ассигнованы Думой 37 миллионов рублей на строительство Днепрогэса, утвержден проект Волховстроя, фирма «Копикуз» готовила строительство Кузбасского металлургического центра.
Отдельно – о военной мощи империи.
До сих пор бытует в СССР мнение, якобы легкомысленный (даже если он не был предателем) министр Владимир Сухомлинов плохо подготовил армию к войне. Вспомним однако, что ей приходилось в то десятилетие сражаться с лучшими по общему мнению армиями XX века: сначала с японской, потом с германской, против которых один на один вообще никто не мог в мире выстоять. Так вот, мнение о русской армии начальника германского генштаба Мольтке-младшего, изложенное для статс-секретаря (министра иностранных дел) фон Ягова 24.2.1914 года, было таково:
«Боевая готовность России со времен русско-японской войны сделала совершенно исключительные успехи и находится ныне на никогда ранее не достигавшейся высоте. Следует отметить, что некоторыми чертами она превосходит боевую готовность других народов, включая Германию.»
«Если дела европейских наций с 1912 года по 1950 будут идти так же, как шли они с 1900 по 1912, то к середине века Россия станет госпожой Европы в политическом, экономическом и финансовом отношении», – таков был вывод Эдмона Терри.
Мне бы не хотелось, однако, чтобы вильсоновский миф о свинской стране помещиков заменили сегодня не менее вредным, но более современным мифом о российском изобилии, когда сами вволю жили и всю Европу кормили (что-то в этом роде заявил председатель Верховного совета РСФСР после своего избрания.) Так тоже никогда не было: наверно, могло бы стать, но до этого империя не успела дожить. Ибо верно, что хлебный экспорт России заполнял иногда до 40% мирового рынка, но ведь недаром же звали его в те годы «голодным экспортом»: чистый выход зерна с русских полей составлял до начала столыпинских реформ (после вычета затрат на семена) 3,7 центнера с га, а во Франции и Германии уже брали по десять на круг. И недаром министр финансов Иван Вышнеградский в 80-х годах призывал: «Голодать будем, но вывезем», – хлеб обеспечивал до 30% русского экспорта, а продукты сельского хозяйства доводили этот процент до 94-х!
Страна остро нуждалась в капиталах для создания современной промышленности и от своих ртов отнимала необходимое, чтобы было на что ей расти. Как говорят в США, бесплатных обедов не бывает, и за беспрецедентный взлет мощи империи кто-то должен был платить. Во всем мире, не только в России, платило эту цену прежде всего самое многочисленное сословие – крестьянское: так возникала промышленность и в Германии, и в Японии. То же произошло в России: крестьянство, основная масса населения, жило скудно, экономило на еде и на прочем (недаром в 1930 году, во время насильственной коллективизации, когда разоряемые крестьяне резали скот, лишь бы не отдавать его в колхозы, один из проводников проекта, будущий нарком (министр) земледелия Чернов горько шутил, что мужики впервые в жизни вволю наедятся мяса.) Крестьянство центральных и северных областей России вообще не могло прокормиться с наделов, как бы старательно ни работало: об этом свидетельствует философ Федор Степун, который в годы гражданской войны четыре сезона крестьянствовал на выделенной ему усадьбе в Подмосковье. А экономист Александр Чаянов подсчитал, что в бедной Вятской губернии примерно две трети денежных доходов крестьян уходило на прикупку продовольствия.
Без понимания мифологичности сегодняшних воздыханий о благодетельной жизни «до» невозможно разобраться в том общественном конфликте, что возник в России «после», в первые десятилетия нашего века. Крестьяне видели, что, много и тяжело работая, они постоянно недоедают, а владельцы крупных имений продают хлеб и в города, и даже за границу и получают огромные по мужицким представлениям прибыли. Постепенно, однако, мужицкие хозяйства крепли, это мирило с привычными нехватками: жизнь год от году становилась лучше и богаче. Но когда наработанное десятилетиями народных трудов стало уходить в бесплодную прорву войны, вот тогда убеждение хлеборобов в неправильности общественного устройства, при котором собственный народ недоедает, считает спички при свете лучины, а в это время страна занимает первое место в мире по продаже хлеба, оно и подняло массы на революцию. Ведь США продавали тогда на экспорт хлеба меньше, чем Россия, это правда, но правда и то, что в России на душу населения собирали по 3,58 центнера зерна, а в странах, где у русских хлеб прикупали, брали по 3,9, а в Америке, которая хлеб не прикупала, а продавала, собирали на душу прилично за тонну.
(Когда же произошла революция и крестьяне устроили «порядок по совести», то помещиков не стало, но не стало и хлебного экспорта: мужики выращивали зерна не меньше, чем до революции, но, естественно, съедали почти все сами. Поэтому вовсе не из чистого злодейства большевики, перед которыми стояли те же задачи государственно-индустриального развития, что и перед Вышнеградским, решили восстановить помещичьи острова в крестьянском море, назвав их колхозами и совхозами. Уничтоженные мужиками в процессе революции, искусственно вынутые из хозяйственного механизма страны усадьбы «культурных хозяев», как звали до революции помещиков, сумевших выстоять на земле после отмены крепостного права, потребовали себе эквивалента в новых условиях: иначе страна не могла бы модернизироваться, следовательно, выжить. Ну, а товарищ Сталин упростил действительно сложную ситуацию и всю Россию сделал единой «культурной» усадьбой, вернув мужиков к привычному голодному пайку, похуже дореволюционного. Все это упоминается вскользь, с целью напомнить, что в основе революционных конфликтов 1917—1930-х годов лежали серьезные хозяйственные причины. Вовсе не дурость, дикость, злодейство диктовали поведение масс, как это видится иногда современному взгляду, знакомому с последствиями, а не с побудительными мотивами событий.)
Теперь яснее видны «поля сражений» в душе Николая II, о которых писал Черчилль. Царь воспринимал Россию как большую семью, а народ как детей: иногда бывают непослушными, неблагодарными, но нельзя о них не заботиться, спасая их от них же – и для их же блага, и всегда прощая…
Однажды он приказал министру финансов перебросить бюджетные средства с капиталовложений в хозяйство на помощь малоимущим, а когда премьер (В. Коковцов) сказал государю, что в конечном итоге такая экономическая политика ударит как раз по беднякам, он через некоторое время лишился поста (но не только за возражения монарху), ибо Хозяин земли русской считал долгом заботу о народе.
Или – с началом войны император декретировал «сухой закон»: кто же, кроме него, подумает об охране здоровья народного в пору ожидаемых гибелей, когда «питье с горя» разольется по стране? (Но как все романтики, он упустил из виду сложность реальной жизни: водка была не только отравой, но и сильнейшим традиционным средством для снятия непосильных напряжений. Возможно, этот запрет способствовал нарастанию революционного протеста солдат и матросов, ежедневно ожидавших смерти.)
Словом, «при наличии малейшего беспристрастия, – как сказал либеральный писатель Георгий Адамович, – человек любых политических взглядов, даже самых враждебных, должен был признать, что Государь всей душой желал добра России и по мере сил и разумения старался служить ей как можно успешнее.»
Но как честный по натуре и убеждениям человек, он не мог не осознавать, что уступка, сделанная в минуту отчаяния, вызванного поражением в японской войне и успехами анархии, по совету людей, которым он не доверял, приведшая к сотрудничеству с людьми, которых не любил, этот Манифест, даровавший народам России гражданские права, вопреки его родительским опасениям, привел руководимую им страну не к развалу, а к расцвету. И робко, смущаясь в душе, царь жаждал примирения с обществом, т е, с Думой, с ее признанными лидерами, – разумеется, на таких условиях, когда они сами свободно придут к выводу, что он – природный лидер империи.
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Указ, однако, и не был датирован: на дарование свобод народы России ответили грандиозным ростом сил и мощи страны.
В 1913 году редактор парижского «Economiste Europeen» Э.Терри по поручению французских министров провел обследование русской экономики. (Францию интересовало реальное состояние главного ее союзника в Европе и главного должника ее банкиров.) Вот несколько цифр из его отчета, интересных для нас потому, что они отражают развитие за послереволюционную «пятилетку» (1907-12 гг.): производство пшеницы выросло за 5 лет на 37,5%, кукурузы – на 45%, ячменя – на 62%, машиностроение – почти в полтора раза, угледобыча – почти на 80%, В целом рост посевов и поголовья скота опережал прирост населения вдвое, а выручка от экспорта масла вдвое превышала стоимость золотодобычи в империи. Особенно бурно развивались Украина и Сибирь: за первые 15 лет века население нынешней Целиноградской (тогда Акмолинской) области выросло в 15 раз. А за предвоенное десятилетие Алтайский край в пять раз повысил товарную продажу хлеба (с 10,5 до 50 млн пудов. Я когда-то был комсомольцем-целинником, поэтому цифры отобрал в эту книгу исходя из лично-сентиментальных соображений.)
Число крестьянских кооперативов выросло с 286 в 1900 году до 10.350 в 1915-м, среди них было 2700 маслодельных. К слову: были ассигнованы Думой 37 миллионов рублей на строительство Днепрогэса, утвержден проект Волховстроя, фирма «Копикуз» готовила строительство Кузбасского металлургического центра.
Отдельно – о военной мощи империи.
До сих пор бытует в СССР мнение, якобы легкомысленный (даже если он не был предателем) министр Владимир Сухомлинов плохо подготовил армию к войне. Вспомним однако, что ей приходилось в то десятилетие сражаться с лучшими по общему мнению армиями XX века: сначала с японской, потом с германской, против которых один на один вообще никто не мог в мире выстоять. Так вот, мнение о русской армии начальника германского генштаба Мольтке-младшего, изложенное для статс-секретаря (министра иностранных дел) фон Ягова 24.2.1914 года, было таково:
«Боевая готовность России со времен русско-японской войны сделала совершенно исключительные успехи и находится ныне на никогда ранее не достигавшейся высоте. Следует отметить, что некоторыми чертами она превосходит боевую готовность других народов, включая Германию.»
«Если дела европейских наций с 1912 года по 1950 будут идти так же, как шли они с 1900 по 1912, то к середине века Россия станет госпожой Европы в политическом, экономическом и финансовом отношении», – таков был вывод Эдмона Терри.
Мне бы не хотелось, однако, чтобы вильсоновский миф о свинской стране помещиков заменили сегодня не менее вредным, но более современным мифом о российском изобилии, когда сами вволю жили и всю Европу кормили (что-то в этом роде заявил председатель Верховного совета РСФСР после своего избрания.) Так тоже никогда не было: наверно, могло бы стать, но до этого империя не успела дожить. Ибо верно, что хлебный экспорт России заполнял иногда до 40% мирового рынка, но ведь недаром же звали его в те годы «голодным экспортом»: чистый выход зерна с русских полей составлял до начала столыпинских реформ (после вычета затрат на семена) 3,7 центнера с га, а во Франции и Германии уже брали по десять на круг. И недаром министр финансов Иван Вышнеградский в 80-х годах призывал: «Голодать будем, но вывезем», – хлеб обеспечивал до 30% русского экспорта, а продукты сельского хозяйства доводили этот процент до 94-х!
Страна остро нуждалась в капиталах для создания современной промышленности и от своих ртов отнимала необходимое, чтобы было на что ей расти. Как говорят в США, бесплатных обедов не бывает, и за беспрецедентный взлет мощи империи кто-то должен был платить. Во всем мире, не только в России, платило эту цену прежде всего самое многочисленное сословие – крестьянское: так возникала промышленность и в Германии, и в Японии. То же произошло в России: крестьянство, основная масса населения, жило скудно, экономило на еде и на прочем (недаром в 1930 году, во время насильственной коллективизации, когда разоряемые крестьяне резали скот, лишь бы не отдавать его в колхозы, один из проводников проекта, будущий нарком (министр) земледелия Чернов горько шутил, что мужики впервые в жизни вволю наедятся мяса.) Крестьянство центральных и северных областей России вообще не могло прокормиться с наделов, как бы старательно ни работало: об этом свидетельствует философ Федор Степун, который в годы гражданской войны четыре сезона крестьянствовал на выделенной ему усадьбе в Подмосковье. А экономист Александр Чаянов подсчитал, что в бедной Вятской губернии примерно две трети денежных доходов крестьян уходило на прикупку продовольствия.
Без понимания мифологичности сегодняшних воздыханий о благодетельной жизни «до» невозможно разобраться в том общественном конфликте, что возник в России «после», в первые десятилетия нашего века. Крестьяне видели, что, много и тяжело работая, они постоянно недоедают, а владельцы крупных имений продают хлеб и в города, и даже за границу и получают огромные по мужицким представлениям прибыли. Постепенно, однако, мужицкие хозяйства крепли, это мирило с привычными нехватками: жизнь год от году становилась лучше и богаче. Но когда наработанное десятилетиями народных трудов стало уходить в бесплодную прорву войны, вот тогда убеждение хлеборобов в неправильности общественного устройства, при котором собственный народ недоедает, считает спички при свете лучины, а в это время страна занимает первое место в мире по продаже хлеба, оно и подняло массы на революцию. Ведь США продавали тогда на экспорт хлеба меньше, чем Россия, это правда, но правда и то, что в России на душу населения собирали по 3,58 центнера зерна, а в странах, где у русских хлеб прикупали, брали по 3,9, а в Америке, которая хлеб не прикупала, а продавала, собирали на душу прилично за тонну.
(Когда же произошла революция и крестьяне устроили «порядок по совести», то помещиков не стало, но не стало и хлебного экспорта: мужики выращивали зерна не меньше, чем до революции, но, естественно, съедали почти все сами. Поэтому вовсе не из чистого злодейства большевики, перед которыми стояли те же задачи государственно-индустриального развития, что и перед Вышнеградским, решили восстановить помещичьи острова в крестьянском море, назвав их колхозами и совхозами. Уничтоженные мужиками в процессе революции, искусственно вынутые из хозяйственного механизма страны усадьбы «культурных хозяев», как звали до революции помещиков, сумевших выстоять на земле после отмены крепостного права, потребовали себе эквивалента в новых условиях: иначе страна не могла бы модернизироваться, следовательно, выжить. Ну, а товарищ Сталин упростил действительно сложную ситуацию и всю Россию сделал единой «культурной» усадьбой, вернув мужиков к привычному голодному пайку, похуже дореволюционного. Все это упоминается вскользь, с целью напомнить, что в основе революционных конфликтов 1917—1930-х годов лежали серьезные хозяйственные причины. Вовсе не дурость, дикость, злодейство диктовали поведение масс, как это видится иногда современному взгляду, знакомому с последствиями, а не с побудительными мотивами событий.)
Теперь яснее видны «поля сражений» в душе Николая II, о которых писал Черчилль. Царь воспринимал Россию как большую семью, а народ как детей: иногда бывают непослушными, неблагодарными, но нельзя о них не заботиться, спасая их от них же – и для их же блага, и всегда прощая…
Однажды он приказал министру финансов перебросить бюджетные средства с капиталовложений в хозяйство на помощь малоимущим, а когда премьер (В. Коковцов) сказал государю, что в конечном итоге такая экономическая политика ударит как раз по беднякам, он через некоторое время лишился поста (но не только за возражения монарху), ибо Хозяин земли русской считал долгом заботу о народе.
Или – с началом войны император декретировал «сухой закон»: кто же, кроме него, подумает об охране здоровья народного в пору ожидаемых гибелей, когда «питье с горя» разольется по стране? (Но как все романтики, он упустил из виду сложность реальной жизни: водка была не только отравой, но и сильнейшим традиционным средством для снятия непосильных напряжений. Возможно, этот запрет способствовал нарастанию революционного протеста солдат и матросов, ежедневно ожидавших смерти.)
Словом, «при наличии малейшего беспристрастия, – как сказал либеральный писатель Георгий Адамович, – человек любых политических взглядов, даже самых враждебных, должен был признать, что Государь всей душой желал добра России и по мере сил и разумения старался служить ей как можно успешнее.»
Но как честный по натуре и убеждениям человек, он не мог не осознавать, что уступка, сделанная в минуту отчаяния, вызванного поражением в японской войне и успехами анархии, по совету людей, которым он не доверял, приведшая к сотрудничеству с людьми, которых не любил, этот Манифест, даровавший народам России гражданские права, вопреки его родительским опасениям, привел руководимую им страну не к развалу, а к расцвету. И робко, смущаясь в душе, царь жаждал примирения с обществом, т е, с Думой, с ее признанными лидерами, – разумеется, на таких условиях, когда они сами свободно придут к выводу, что он – природный лидер империи.
Глава 10
МИФОЛОГИЯ ИМПЕРИАЛИЗМА
Другой миф связан с представлением о российском империализме – предшественнике коммунистической экспансии.
Согласно ему, лозунг Всемирного Союза социалистических республик стал в XX веке своеобразной модификацией формулы монаха Псковского монастыря XV века Филофея: «Москва – Третий Рим, а четвертому Риму не бывать.»
Наверно, читателю непросто поверить, что основоположник учения, определившего якобы внешнеполитическую линию России на протяжении пяти веков, от казанских походов Ивана Грозного и до афганских Леонида Брежнева, изложил его в 15 строчках: в адресе (даже не в тексте) послания Василию iii о необходимости искоренять в «святом великом княжестве»… гомосексуализм («Об искоренении блуда содомского»):
«Тебе, светлейшему и высокостолнейшему великому князю… иже вместо Римския и Константинопольския просиявишя. Старого убо Рима церкви падеся неверием аполлинариевой ереси, второго Рима, Константинова града, церкви агаряне секирами и омкордами рассекоша двери, сия же ныне третьего, нового Рима державного твоего царствия святыя соборная апостольския церкви, иже в концех вселенной православной христианской веры во всей поднебесной паче солнца светится. И да весть твоя держава, благочестивый царю, яко все царства православные христианской веры снидошеся в твое единое царство. Един ты во всей поднебесной христианам царь.»
Как ни парадоксально звучит, но в конкретной политической и дипломатической практике своего времени мессианизм Филофея был… формулой российского изоляционизма.
«Москва – третий Рим» означало, что московский князь не нуждается во внешнеполитических санкциях, ратификациях и союзах для утверждения его суверенных прав в «европейском клубе». Ergo, царь Всея Руси будет заниматься наследственными делами Рюриковичей (например, захватом Украины и Белоруссии) и не станет вмешиваться в вековые османо-европейские конфликты.
Разумеется, империализм составлял стержневую линию всей русской внешней политики, но не более, чем британской, французской, испанской, даже польской и шведской… («Русский народ и русские политики были ни более воинственны, ни менее миролюбивы, чем политики других государств», – формулировали в 1951 году социалистические эмигранты-публицисты С. Шварц, Р. Абрамович, Б. Николаевский свой ответ на утверждение, что «Сталин – есть продолжатель традиционной русской политики…»)
Спецификой российской имперской стратегии и тактики, в отличие от других великих держав, можно считать, пожалуй, лишь два любопытных обстоятельства. Первое – боязнь заморских завоеваний (Аляска и Гавайи были мирно уступлены Штатам; Курилы отдали Японии в обмен на прибрежный Сахалин; удачливого конкистадора Ашинова отозвали из православной Эфиопии и т д.)
Второе обстоятельство гораздо важнее и имело прямое отношение к сюжету этой книги. Хотя, повторяю, российский империализм в целом продублировал общеевропейскую модель, но в его идеологии, в его духовном импульсе имелась некая составляющая, которая действительно позволяла политологам и историкам считать старца Филофея пророком имперской философии.
Сформулировать романтический островок, мистическое Эльдорадо в целом весьма прагматичной русской политики можно так:
«Рано ли, поздно ли, а Константинополь будет наш.»
Русское Эльдорадо звалось Константинополем, Царьградом, а по-современному – Истанбулом, столицей Османской империи.
Когда Филофей определил великого московского князя единым царем всех христиан, то не следует понимать подобное титулование в сегодняшнем, модернизированном смысле: Филофей имел в виду не власть над еретиками христианства, папистами или там схизматиками-протестантами, но над «истинными», православными христианами. С него действительно началась та духовная русская традиция, которая видела смысл существования этого народа в сохранении православия на Земле и воссоздании в кульминационном моменте истории Второй Византии (которая, как известно, себя не называла ни Византией, ни империей греков, но гордилась званием Новой Римской империи с «ромеями' т. е. римлянами, во главе), Великого Общеправославного царства.
Подобно тому как идея Священной Римской империи германской нации тысячелетия владела немецким сознанием, так витал и над русским сознанием миф Воскресшей Византии.
Претензия московских царей занять бывший престол Комнинов и Палеологов выглядела, однако, дерзостным мечтанием со стороны всего лишь стольников былого константинопольского двора (именно такой невысокий придворный титул – «стольник» – носил великий князь киевский в славном Царь-граде). Хотя Романовы, наследники дома Рюрика, остались с XV века единственными суверенами православного региона, но только коронация одного из них в соборе святой Софии на берегах Босфора могла бы сделать его легитимным повелителем православных христиан, наподобие римского папы в католичестве и султана-халифа, владыки правоверных.
Сначала, чтобы достичь константинопольского «Золотого стола», петербургские императоры нападали на Блистательную Порту с запада, со стороны Средиземноморья. Потом двинули армию по кратчайшему направлению, через Болгарию. Одержав с огромным трудом военную победу, потерпели и там, и тут политическое поражение: оба воссозданных с русской помощью южнославянских княжества, Сербия на западе Балкан и Болгария на востоке, не горели страстью возложить свои народы на алтарь битвы за реставрацию Византии. Раздраженные вмешательством в их дела благодетелей-освободителей, правители новых государств переориентировали внешнеполитические связи в направлении другого старшего партнера в регионе – империи Габсбургов.
Более того, монарх восстановленой Болгарии сам начал претендовать на константинопольский трон и в XX веке едва не ворвался со своей армией в Истанбул к неописуемому ужасу петербургских правителей.
Александр III угрюмо пошутил по поводу русских успехов в славянском мире: «Я пью за нашего единственного союзника, Николу Черногорского.» (Черногория была самым крохотным из балканских государств.)
Нужно оговорить: фактором, устремлявшим Россию на Балканы и к проливам, во всяком случае, в XIX-XX веках, не были ее хозяйственные или военно-стратегические интересы, а только религиозно-идеологические. Но это единственное романтическое добавление к вполне реалистической внешней политике: «Рано ли, поздно ли, а наш будет Константинополь» – вот оно-то, безмерно раздутое в обществе группой иррационально мысливших панславистов, оказалось тем капсюлем, который воспламенил балканский пороховой погреб под Европой и уничтожил континент традиционых монархий. В их числе – монархию Николая Романова.
Согласно ему, лозунг Всемирного Союза социалистических республик стал в XX веке своеобразной модификацией формулы монаха Псковского монастыря XV века Филофея: «Москва – Третий Рим, а четвертому Риму не бывать.»
Наверно, читателю непросто поверить, что основоположник учения, определившего якобы внешнеполитическую линию России на протяжении пяти веков, от казанских походов Ивана Грозного и до афганских Леонида Брежнева, изложил его в 15 строчках: в адресе (даже не в тексте) послания Василию iii о необходимости искоренять в «святом великом княжестве»… гомосексуализм («Об искоренении блуда содомского»):
«Тебе, светлейшему и высокостолнейшему великому князю… иже вместо Римския и Константинопольския просиявишя. Старого убо Рима церкви падеся неверием аполлинариевой ереси, второго Рима, Константинова града, церкви агаряне секирами и омкордами рассекоша двери, сия же ныне третьего, нового Рима державного твоего царствия святыя соборная апостольския церкви, иже в концех вселенной православной христианской веры во всей поднебесной паче солнца светится. И да весть твоя держава, благочестивый царю, яко все царства православные христианской веры снидошеся в твое единое царство. Един ты во всей поднебесной христианам царь.»
Как ни парадоксально звучит, но в конкретной политической и дипломатической практике своего времени мессианизм Филофея был… формулой российского изоляционизма.
«Москва – третий Рим» означало, что московский князь не нуждается во внешнеполитических санкциях, ратификациях и союзах для утверждения его суверенных прав в «европейском клубе». Ergo, царь Всея Руси будет заниматься наследственными делами Рюриковичей (например, захватом Украины и Белоруссии) и не станет вмешиваться в вековые османо-европейские конфликты.
Разумеется, империализм составлял стержневую линию всей русской внешней политики, но не более, чем британской, французской, испанской, даже польской и шведской… («Русский народ и русские политики были ни более воинственны, ни менее миролюбивы, чем политики других государств», – формулировали в 1951 году социалистические эмигранты-публицисты С. Шварц, Р. Абрамович, Б. Николаевский свой ответ на утверждение, что «Сталин – есть продолжатель традиционной русской политики…»)
Спецификой российской имперской стратегии и тактики, в отличие от других великих держав, можно считать, пожалуй, лишь два любопытных обстоятельства. Первое – боязнь заморских завоеваний (Аляска и Гавайи были мирно уступлены Штатам; Курилы отдали Японии в обмен на прибрежный Сахалин; удачливого конкистадора Ашинова отозвали из православной Эфиопии и т д.)
Второе обстоятельство гораздо важнее и имело прямое отношение к сюжету этой книги. Хотя, повторяю, российский империализм в целом продублировал общеевропейскую модель, но в его идеологии, в его духовном импульсе имелась некая составляющая, которая действительно позволяла политологам и историкам считать старца Филофея пророком имперской философии.
Сформулировать романтический островок, мистическое Эльдорадо в целом весьма прагматичной русской политики можно так:
«Рано ли, поздно ли, а Константинополь будет наш.»
Русское Эльдорадо звалось Константинополем, Царьградом, а по-современному – Истанбулом, столицей Османской империи.
Когда Филофей определил великого московского князя единым царем всех христиан, то не следует понимать подобное титулование в сегодняшнем, модернизированном смысле: Филофей имел в виду не власть над еретиками христианства, папистами или там схизматиками-протестантами, но над «истинными», православными христианами. С него действительно началась та духовная русская традиция, которая видела смысл существования этого народа в сохранении православия на Земле и воссоздании в кульминационном моменте истории Второй Византии (которая, как известно, себя не называла ни Византией, ни империей греков, но гордилась званием Новой Римской империи с «ромеями' т. е. римлянами, во главе), Великого Общеправославного царства.
Подобно тому как идея Священной Римской империи германской нации тысячелетия владела немецким сознанием, так витал и над русским сознанием миф Воскресшей Византии.
Претензия московских царей занять бывший престол Комнинов и Палеологов выглядела, однако, дерзостным мечтанием со стороны всего лишь стольников былого константинопольского двора (именно такой невысокий придворный титул – «стольник» – носил великий князь киевский в славном Царь-граде). Хотя Романовы, наследники дома Рюрика, остались с XV века единственными суверенами православного региона, но только коронация одного из них в соборе святой Софии на берегах Босфора могла бы сделать его легитимным повелителем православных христиан, наподобие римского папы в католичестве и султана-халифа, владыки правоверных.
Сначала, чтобы достичь константинопольского «Золотого стола», петербургские императоры нападали на Блистательную Порту с запада, со стороны Средиземноморья. Потом двинули армию по кратчайшему направлению, через Болгарию. Одержав с огромным трудом военную победу, потерпели и там, и тут политическое поражение: оба воссозданных с русской помощью южнославянских княжества, Сербия на западе Балкан и Болгария на востоке, не горели страстью возложить свои народы на алтарь битвы за реставрацию Византии. Раздраженные вмешательством в их дела благодетелей-освободителей, правители новых государств переориентировали внешнеполитические связи в направлении другого старшего партнера в регионе – империи Габсбургов.
Более того, монарх восстановленой Болгарии сам начал претендовать на константинопольский трон и в XX веке едва не ворвался со своей армией в Истанбул к неописуемому ужасу петербургских правителей.
Александр III угрюмо пошутил по поводу русских успехов в славянском мире: «Я пью за нашего единственного союзника, Николу Черногорского.» (Черногория была самым крохотным из балканских государств.)
Нужно оговорить: фактором, устремлявшим Россию на Балканы и к проливам, во всяком случае, в XIX-XX веках, не были ее хозяйственные или военно-стратегические интересы, а только религиозно-идеологические. Но это единственное романтическое добавление к вполне реалистической внешней политике: «Рано ли, поздно ли, а наш будет Константинополь» – вот оно-то, безмерно раздутое в обществе группой иррационально мысливших панславистов, оказалось тем капсюлем, который воспламенил балканский пороховой погреб под Европой и уничтожил континент традиционых монархий. В их числе – монархию Николая Романова.
Глава 11
ДВУХЪЯРУСНАЯ СТРУКТУРА
Как ни возмущались «русские патриоты» трудами Ричарда Пайпса, они не в силах оспорить факты, приводимые в его сочинениях, а именно: в кодексе законов империи даже простое укрывание лица, виновного в злоумышлении против царя или замыслившего ограничить права самодержца, каралось более серьезно, чем убийство собственной матери («сравните параграфы Свода законов No243 и No1449») или что еще в России был писан закон, напоминавший по формулировке ленинскую 58/10 или андроповскую «семидесятку». («Произнесение речи или написание статьи, оспаривающей или подвергающей сомнению неприкосновенность прав или привилегий Верховной власти» – это каралось наравне с изнасилованием, «сравни No252 и No1525»).
Конечно, в юридической практике необычайно редко встречалось использование этих статей (мне, например, известен единственный случай – при осуждении Михаила Новорусского на процессе по делу 1 марта 1887 года). Обычно о таком юридическом инструментарии никто не вспоминал, это правда. Но правда и то, что существование бездействовавших законов в самом узле устоев гражданских прав, являлось злом, развращавшим российское общество.
Право МВД использовать или не использовать по своему произволу законы государства постепенно приводило к деморализации обеих борющихся общественных сил – как политической полиции, так и революционеров. «Нигилистов» полиция воспитывала в атмосфере «чрезвычайных» и «временных» постановлений: «Это была единственная конституция, которую они знали. Их представление, каким должно быть правительство, явилось зеркальным отражением царского режима: прозванное им «крамолой» они нарекли «контрреволюцией» (Р.Пайпс).
(Самая мягкость, с которой обращались с ними многие судьи, приучала к мысли: «Народ и общество за нас и власти это знают», а законы в государстве есть не ограничители произвола властей, а нечто вроде красных флажков при охоте на волков, пугающих объект охоты, но на самом деле вовсе не страшных и по окончании отстрела небрежно бросаемых охотниками на днища сумок.)
В следственных кабинетах приучали интеллигентов к непорядочности: хочешь выиграть партию, где ставкой будет твоя жизнь на воле, позабудь о морали, потом об уважении к закону («закон – это мы»), соответственно и к государству, источнику всех законов, в этом заключается твой шанс! Не хочешь гибнуть – губи других. Не хочешь лгать и обманывать – откровенничай и предавай. Твой выбор…
Особенно острые конфликты возникали в судах, которые эти идеологически (то есть в согласии с заранее избранными логически-словесными схемами) воспитанные молодые подсудимые первоначально воспринимали как некую третейскую и независимую инстанцию в споре между ними и властями. Когда же они убеждались, что действительность редко совпадала с книжками кавалера де Монтескье, то впадали в необузданный нигилизм.
«Подсудимые считали, что они одни тут порядочные люди, суд же, прокуратура и прочие – жулье, сброд, с которыми им по воле судьбы приходится разговаривать»… «Это не суд, а нечто худшее, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует телом, а здесь сенаторы (члены Верховного суда. – М. X.) из подлости, холопства, из-за чинов а окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью», – вспоминались мне цитаты из речей на «юбилейных» процессах, когда я сам сидел на той же скамье или в том же кабинете (процессам исполнилось как раз 100 лет). «Господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепче, не выпускайте, потому если выпустите – я уже буду знать, что делать» (слова рабочего Ковалева, неграмотного.)
Кстати, я заметил, что когда судьи прошлого века пытались серьезно разобраться в ситуации политического преступления, это нередко предотвращало будущие правонарушения. Верховный уголовный суд с исключительным беспристрастием разобрался в деле террористической группы «Ад», и хотя вынес несколько очень тяжелых приговоров (один, Каракозову, – смертный), ни один из подсудимых более никогда не занимался революционными делами. На процессе «нечаевцев» тоже были крайне тяжелые приговоры (ведь их заговор закончился убийством) – но ни один из участников кружка не состоял потом в подпольных организациях. Еще пример: Веру Засулич присяжные, возмущенные безнаказанными должностными преступлениями жертвы ее террористического акта, столичного градоначальника, взяли и оправдали. Ошибку присяжных вспоминают сегодня часто, но почти никогда о том, что оправданная подсудимая стала противницей революционного террора, сначала в народническом движении, потом в социал-демократии.
Так вот, когда революционное движение стало массовым, люди, сидевшие в это время напротив следователей в их кабинетах, не могли не принять правил игры, которые им здесь навязывали: что произвол МВД и его пренебрежение к писаному закону и есть та практика государственной работы, которой не знают оторванные от жизни интеллигенты. Когда, волею революции пересев в те кресла, которые раньше занимали их правительственные оппоненты, они натыкались на неодолимое сопротивление косной историко-общественной материи, на память былым борцам неизбежно приходили навыки и приемы, усвоенные когда-то в этих же следственных кабинетах. Именно это и хотел сказать Пайпс о преемственности развития России от монархической к советской: речь шла об опухолевых заболеваниях общественного организма, который уже начал было отторгать болевшие клетки, но внезапно обострившаяся вспышка (война) привела к злокачественному перерождению государственных тканей.
«Исторический опыт показывает, что чем упорнее не хотят допустить никаких изменений правящие круги, тем более крайние формы принимает борьба против них. Власти в значительной мере сами формируют стиль оппозиции. И если говорить о том, кто виноват в послереволюционных ужасах, через которые прошла и все еще идет Россия, я склонен обвинять в первую очередь Николая II, а уже во вторую – Ленина. Называю эти имена в собирательном смысле – как выражение того, что они олицетворяли» (Андрей Амальрик).
Ленин проницательно заметил, что революционная ситуация возникает, когда низы не хотят жить по-старому, но и верхи уже не могут по-старому управлять. В начале второй декады XX века русские низы не желали жить по-старому в условиях подлинного расцвета страны, который ощущался буквально во всех отраслях (парадоксально, но это чувство расцвета отразилось в постоянной на протяжении полувека мании большевиков сравнивать все их достижения с 1913 годом).
Но и верхи не могли больше управлять по-старому, ибо «двухъярусность», противоречие обычных и чрезвычайных, писаных и принятых на практике приемов управления империей делали всю ситуацию крайне нестабильной. К рычагам власти протягивались руки не только левых, о которых мы говорили выше, но и их антиподов, правых губителей империи.
Чтобы взорвать свою страну, им потребовалась война.
Конечно, в юридической практике необычайно редко встречалось использование этих статей (мне, например, известен единственный случай – при осуждении Михаила Новорусского на процессе по делу 1 марта 1887 года). Обычно о таком юридическом инструментарии никто не вспоминал, это правда. Но правда и то, что существование бездействовавших законов в самом узле устоев гражданских прав, являлось злом, развращавшим российское общество.
Право МВД использовать или не использовать по своему произволу законы государства постепенно приводило к деморализации обеих борющихся общественных сил – как политической полиции, так и революционеров. «Нигилистов» полиция воспитывала в атмосфере «чрезвычайных» и «временных» постановлений: «Это была единственная конституция, которую они знали. Их представление, каким должно быть правительство, явилось зеркальным отражением царского режима: прозванное им «крамолой» они нарекли «контрреволюцией» (Р.Пайпс).
(Самая мягкость, с которой обращались с ними многие судьи, приучала к мысли: «Народ и общество за нас и власти это знают», а законы в государстве есть не ограничители произвола властей, а нечто вроде красных флажков при охоте на волков, пугающих объект охоты, но на самом деле вовсе не страшных и по окончании отстрела небрежно бросаемых охотниками на днища сумок.)
В следственных кабинетах приучали интеллигентов к непорядочности: хочешь выиграть партию, где ставкой будет твоя жизнь на воле, позабудь о морали, потом об уважении к закону («закон – это мы»), соответственно и к государству, источнику всех законов, в этом заключается твой шанс! Не хочешь гибнуть – губи других. Не хочешь лгать и обманывать – откровенничай и предавай. Твой выбор…
Особенно острые конфликты возникали в судах, которые эти идеологически (то есть в согласии с заранее избранными логически-словесными схемами) воспитанные молодые подсудимые первоначально воспринимали как некую третейскую и независимую инстанцию в споре между ними и властями. Когда же они убеждались, что действительность редко совпадала с книжками кавалера де Монтескье, то впадали в необузданный нигилизм.
«Подсудимые считали, что они одни тут порядочные люди, суд же, прокуратура и прочие – жулье, сброд, с которыми им по воле судьбы приходится разговаривать»… «Это не суд, а нечто худшее, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует телом, а здесь сенаторы (члены Верховного суда. – М. X.) из подлости, холопства, из-за чинов а окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью», – вспоминались мне цитаты из речей на «юбилейных» процессах, когда я сам сидел на той же скамье или в том же кабинете (процессам исполнилось как раз 100 лет). «Господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепче, не выпускайте, потому если выпустите – я уже буду знать, что делать» (слова рабочего Ковалева, неграмотного.)
Кстати, я заметил, что когда судьи прошлого века пытались серьезно разобраться в ситуации политического преступления, это нередко предотвращало будущие правонарушения. Верховный уголовный суд с исключительным беспристрастием разобрался в деле террористической группы «Ад», и хотя вынес несколько очень тяжелых приговоров (один, Каракозову, – смертный), ни один из подсудимых более никогда не занимался революционными делами. На процессе «нечаевцев» тоже были крайне тяжелые приговоры (ведь их заговор закончился убийством) – но ни один из участников кружка не состоял потом в подпольных организациях. Еще пример: Веру Засулич присяжные, возмущенные безнаказанными должностными преступлениями жертвы ее террористического акта, столичного градоначальника, взяли и оправдали. Ошибку присяжных вспоминают сегодня часто, но почти никогда о том, что оправданная подсудимая стала противницей революционного террора, сначала в народническом движении, потом в социал-демократии.
Так вот, когда революционное движение стало массовым, люди, сидевшие в это время напротив следователей в их кабинетах, не могли не принять правил игры, которые им здесь навязывали: что произвол МВД и его пренебрежение к писаному закону и есть та практика государственной работы, которой не знают оторванные от жизни интеллигенты. Когда, волею революции пересев в те кресла, которые раньше занимали их правительственные оппоненты, они натыкались на неодолимое сопротивление косной историко-общественной материи, на память былым борцам неизбежно приходили навыки и приемы, усвоенные когда-то в этих же следственных кабинетах. Именно это и хотел сказать Пайпс о преемственности развития России от монархической к советской: речь шла об опухолевых заболеваниях общественного организма, который уже начал было отторгать болевшие клетки, но внезапно обострившаяся вспышка (война) привела к злокачественному перерождению государственных тканей.
«Исторический опыт показывает, что чем упорнее не хотят допустить никаких изменений правящие круги, тем более крайние формы принимает борьба против них. Власти в значительной мере сами формируют стиль оппозиции. И если говорить о том, кто виноват в послереволюционных ужасах, через которые прошла и все еще идет Россия, я склонен обвинять в первую очередь Николая II, а уже во вторую – Ленина. Называю эти имена в собирательном смысле – как выражение того, что они олицетворяли» (Андрей Амальрик).
Ленин проницательно заметил, что революционная ситуация возникает, когда низы не хотят жить по-старому, но и верхи уже не могут по-старому управлять. В начале второй декады XX века русские низы не желали жить по-старому в условиях подлинного расцвета страны, который ощущался буквально во всех отраслях (парадоксально, но это чувство расцвета отразилось в постоянной на протяжении полувека мании большевиков сравнивать все их достижения с 1913 годом).
Но и верхи не могли больше управлять по-старому, ибо «двухъярусность», противоречие обычных и чрезвычайных, писаных и принятых на практике приемов управления империей делали всю ситуацию крайне нестабильной. К рычагам власти протягивались руки не только левых, о которых мы говорили выше, но и их антиподов, правых губителей империи.
Чтобы взорвать свою страну, им потребовалась война.
Глава 12
БАЛКАНСКИЙ КАПСЮЛЬ
Синдром «двухъярусности» поразил не только внутренние, но и внешнеполитические государственные структуры России.
На одном ярусе находились ее отношения с цивилизованными странами Европы, где с блеском и успехом испытывались средства конвенциональной дипломатии: пакты, протесты, конгрессы, конвенции… На другом, в частности в балканских «пастушьих княжествах», высшие дипломаты петербургского МИДа позволяли себе использовать то, что в наши дни зовут «организацией и покровительством международного террора».
«Это, конечно… самое отвратительное явление во внешней политике России, ставшая привычкой традиция прибегать в этих малоцивилизованных странах к орудию насильственного устранения почти всех, кто стеснителен для русской политики на Балканах. Убийство последнего короля Сербии (Александра Обреновича – М. X.), убийство Стамбулова (премьера Болгарии – М. X.), свержение Александра Болгарского, который также был бы предан смерти, если б не отрекся, – все эти факты принадлежат к одной страшной цепи событий», – комментировала «Дейли кроникл».
В XIX веке Россия, по выражению британского премьера лорда Солсбери, «всегда ставила на Балканах не на ту лошадь». Вольты императорской политики в Болгарии, например, завершились тем, что русский посол в Софии Гартвиг попытался остановить эволюцию к союзу с Веной того правительства, при коем он был аккредитован, серией политических убийств, и к списку «Дейли кроникл» можно добавить фамилии из расшифрованных после революции бумаг петербургского МИДа: министра финансов (Велчева) и посла Болгарии в Константинополе (Волковича), а также неудачные покушения на министра иностранных дел (Начевича) и правителя Рущукского округа (Mантева).
На одном ярусе находились ее отношения с цивилизованными странами Европы, где с блеском и успехом испытывались средства конвенциональной дипломатии: пакты, протесты, конгрессы, конвенции… На другом, в частности в балканских «пастушьих княжествах», высшие дипломаты петербургского МИДа позволяли себе использовать то, что в наши дни зовут «организацией и покровительством международного террора».
«Это, конечно… самое отвратительное явление во внешней политике России, ставшая привычкой традиция прибегать в этих малоцивилизованных странах к орудию насильственного устранения почти всех, кто стеснителен для русской политики на Балканах. Убийство последнего короля Сербии (Александра Обреновича – М. X.), убийство Стамбулова (премьера Болгарии – М. X.), свержение Александра Болгарского, который также был бы предан смерти, если б не отрекся, – все эти факты принадлежат к одной страшной цепи событий», – комментировала «Дейли кроникл».
В XIX веке Россия, по выражению британского премьера лорда Солсбери, «всегда ставила на Балканах не на ту лошадь». Вольты императорской политики в Болгарии, например, завершились тем, что русский посол в Софии Гартвиг попытался остановить эволюцию к союзу с Веной того правительства, при коем он был аккредитован, серией политических убийств, и к списку «Дейли кроникл» можно добавить фамилии из расшифрованных после революции бумаг петербургского МИДа: министра финансов (Велчева) и посла Болгарии в Константинополе (Волковича), а также неудачные покушения на министра иностранных дел (Начевича) и правителя Рущукского округа (Mантева).