Синекура замолк, ожидая ответа. Но и Варфоломеев молчал. Он видел, что главврач и так догадывается о его происхождении, но почему-то не идет напрямую, а юлит.
   - Хотите приемник посмотреть? - вдруг предложил Синекура.
   Землянин утвердительно качнул головой.
   - Одевайтесь, - почти приказал главврач.
   - Странный вы человек, - почти дружески говорил Синекура, сопровождая землянина к месту оживления. - На вид деятельный, инициативный, а ведете себя как марионетка. Ну, а если бы я не предложил вам посмотреть приемник, как бы вы тогда выкручивались?
   Они подошли к лифту. Сзади скрипнула дверь, из палаты номер четыре выглянул Феофан и с вытянувшимся от удивления лицом наблюдал, как они свободно зашли в дверь подъехавшего лифта. Дверь тихо сомкнулась, и Синекура повторил вопрос.
   - Так вы же предложили, - Варфоломеев улыбнулся и слегка задел локтем здоровенного детину с бдительными стеклянными глазами. - Извините.
   Лифт, слегка подрагивая, провалился сквозь этажи небоскреба.
   23
   Когда Синекура сбил с двери сургучную печать и открыл вход в пустой параллелепипед, за ними еще тянулся промозглый запах горячего пара, окисленного железа и еще какого-то неизвестного вещества, обычно присутствующего в бойлерных, котельных и прочих подсобных помещениях. Они могли пойти прямо, но там, как объяснил хозяин, охрана, а нам - он так и сказал, "нам" - отчаянным ребятам ни к чему лишние свидетели. Пришлось пробираться через технический этаж. Синекура шел прямо, спокойно, как на прогулке, землянин же, наоборот, постоянно спотыкался в полутьме, кланялся под то и дело возникающими над головой трубами, кабелями, крючьями. Но напрасно, ведь Синекура-то был повыше его, а не кланялся. Варфоломеев ничего не мог поделать с этим древним инстинктом, о котором он прекрасно знал и даже в свое время придумал ему название - "наполеоновский синдром", болезнь завышения собственного роста. Синекура, оглядываясь то и дело на землянина, ухмылялся - мол, ничего, ничего, это с непривычки - и еще прямее выправлял походку. Они шли вдоль теплой асбестовой трубы, и она наконец вывела их к запломбированной чугунной двери.
   - Вот оно, чудо техники, - Синекура прислонил ухо к двери, животворный погреб, зал привидений, чудо научной мысли, но к сожалению уже не работает. Бывало, придешь сюда в новолуние, прислонишь ушко к холодному металлу, а там, - Синекура мечтательно покачал головой, - уже гудит, топчется, толкается новая оживленная партия. Переругиваются, смех один, еще толком-то ничего не понимают, не соображают, куда попали, во что превратились, ведь для них только-только смерть кончилась, стрессовое состояние, не осознают еще своего счастья, как им повезло по сравнению с остальным человечеством. Дверь откроешь, смотрят на тебя невинными глазками, мол, снюсь я им или так просто, привидение. А я смотрю на них и завидую, вот выйдут сейчас, оклемаются, и вдруг дойдет до них, что не просто их оживили, а оживили навсегда! Это ж такое счастье, что не каждый даже достоин, а им - пожалуйста, на блюдечке. - Синекура еще плотнее прижал ухо к чугунной двери. - Кажется, что-то там шарудит. Послушайте, господин Петрович.
   Варфоломеев прижался к заклепанному металлическому листу.
   - Ничего.
   - Ах, товарищ Петрович, товарищ Петрович, - Синекура наигранно обиделся. - Да кто же там может быть, если машину отключили. Неужто не слыхали? Сам приват-министр объявил: эксгумация прекращена. А вы не верите, нехорошо, не по-центрайски это, нет. - Синекура сбил сургучную пломбу и открыл вход в пустой параллелепипед. - Вот она, утроба наша, пустая как пустыня, светлая как свет.
   Варфоломеев медленно пошел вдоль стен, шевеля потихоньку губами видно, считал шаги. Перед глазами плыла матовая ровная поверхность, то здесь то там изъеденная надписями. У полутораметрового изображения древнего мастодонта, выполненного в наскальной манере, он вспомнил доисторического человека с грифом на плече из праздничного шествия к подножию гильотины. Жаль, Илья Ильич так и не понял, что его заветная мечта об оживлении здесь уже воплотилась, и что люди, которых он бросился спасать, и есть те самые оживленные техническим прогрессом идеальные существа.
   - Пропускная способность не ахти, - подытожил свои измерения пришелец из космоса.
   Гулкое эхо подхватило обрывок и понесло: "ахти", "ахти", "ахти".
   - Ничего, нам хватило, - Синекура скривил бледные губы.
   - Да, да, - Варфоломеев потрогал металлический косяк. - Ну и как же это происходит?
   - А что, у вас там, - Синекура посмотрел вверх, - не изобрели такого чуда?
   - Пока нет.
   - И не нужно. - Главврач перешел на шепот. - Как происходило? Синекура устало махнул рукой. - Разве в этом дело? Вас же интересует, как ее обратно включить, чтобы побыстрее товарища вашего разлюбезного оживить. Но положим, оживите вы его, а будет ли ему от этого лучше? Да, да, не улыбайтесь, ведь это вокруг - только приемник, а дальше, извиняюсь, чистилище, реабилитационная комиссия, детектор лжи...
   - Чего? - удивился землянин.
   - Ну здрасте, атеист вы наш диалектический, нешто и библию не читали? Как же - грешники в одну сторону, праведники в другую. Это ж просто как ясный день, мы же в конце концов государство, хоть и демократическое. Казалось, у Синекуры из жидких волосенок полезли костяные рожки. - Мы же справедливость уважаем, но, конечно, какой-то суд должен быть, иначе что же получится - всепрощенчество к извергам прошлой жизни? Появится здесь, положим, какой-нибудь душитель всего светлого и передового, тупая диктаторская рожа, руки по локти в крови, - вы что думаете, сразу его в демократическое общество, живи вечно, мол, как все? А наказание, а? Справедливое, ведь при жизни он, собака, жил припеваючи, а что его потом прокляли, так ему, извиняюсь, там в почве было глубоко наплевать на презрение потомков. Или вы мечтаете, будто его муки совести терзать будут? Так сказать, кровавые мальчики мучить будут его? Черта с два! Кровавые мальчики - это для слюнтяев, интеллигентиков сопливых... - Синекура со значением ухмыльнулся. - Нет! Суд справедливый, суровый, пусть сначала перед народом ответит за свои маленькие слабости.
   - А судьи-то кто? - не выдержал правнук девятнадцатого века.
   - Ах, товарищ Петрович, товарищ Петрович, как вы это все норовите в корень вещей заглянуть, подковырнуть желаете нашу демократию. Что же, правильно, только дальше, дальше идите, дальше думайте: каково будет вашему другу-земляку Пригожину ответ держать перед народными представителями?
   - Пригожин чистый человек.
   - Ну да, конечно, чистый. Ха. - Синекура обрадовался доброму слову. Я уж здесь лет двадцать сижу, а чистеньких что-то и не встречал, дорогой мой товарищ. Наверняка какая-нибудь дрянь за ним числится, ну пусть не в мировом масштабе, а так, местная, локальная дрянь наверняка существует, иначе чего бы вы в космос полезли? Видно, что-то там на вашей земле не устраивало. А! - главврач еще сильнее разгорячился. - Может быть, вы там уже и в государственном масштабе нагадили? А? Нагадили, и бежать в пустующие пространства.
   Синекура потихоньку напирал на землянина, подталкивая его своим горячим дыханием к центру приемника. Там, в центре сталкивались отраженные от плоских стен дребезжащие слова главного врача. Казалось теперь, со всех сторон к нему подступают многочисленные Синекуры, брызжут слюной, пыхтят угарным газом, прут, давят железным логическим потоком.
   - Постойте, - пытался остановить этот напор землянин. - Обитатели эксгуматора не пропущены судом в Центрай? Что же они преступили?
   - Конечно, - Синекура удивлялся недогадливости пациента. - Вот Феофан хотя бы, он же с виду добряк-философ, эпикуреец души и тела, а знаете ли, на руку не чист. В той прежней жизни до смешного жаден был, у мамаши родной золотые застежки с нижнего белья сдергивал, да-да, не улыбайтесь. Кстати, вы посмотрите, когда вернетесь, не пропало ли чего из вещей, он и сейчас промышляет. А Мирбах-то, электротехник наш доморощенный, душа у него не поет. Где уж душа будет петь, тоже мне, изобретатель беспроволочной гильотины. Вы спросите у него, что он сделал с Эльвирой Гребс, натурщицей, матерью его детей. Я уж не говорю о его преосвященствах...
   - Как-то в вашем аду все перемешано.
   - Отчего же? Именно кто по женской части, все на вашем этаже. Синекура захихикал и добавил: - В розовом круге любви и смерти. Так что вы хорошенько подумайте, стоит ли оживлять старика Пригожина.
   - Так все-таки еще возможно? - с надеждой спросил землянин, загнанный в самый центр эксгуматора.
   Синекура перестал смеяться и как человек, обладающий важной государственной тайной, многозначительно произнес:
   - В принципе все возможно.
   Варфоломеев придержал дыхание.
   - Чегой-то вы разволновались, дорогой мой товарищ, - Синекура опять издевался. - Дышите глубже, звездоплаватель. Нет, ей-богу, я ее понимаю, зазвенел со всех сторон голос Синекуры. - Все-таки есть что-то влекущее в вас, смертных существах. Этакая приправка, горчинка смерти, и в словах, и в мыслях, и в чувствах. Послушайте, Петрович, меня всегда мучил вопрос, отчего смертные люди так и не перебили до конца друг дружку? Ведь это ж такое искушение, жить рядом со смертным человеком и знать, что достаточно взять скальпель и разрезать один маленький сосудик - и все, понимаете, Синекура как-то нервно двигал руками, - он уже никогда, понимаете, ни-ког-да не будет вам дышать в лицо, не будет попрекать, язвить, завидовать, не будет надоедать просьбами, вопросами, не будет заглядывать через глаза внутрь, отыскивать там подтверждений своим догадкам...
   - Вы много оперировали? - внезапно спросил Варфоломеев.
   - Порядочно, - по инерции вяло подтвердил Синекура, но потом спохватился: - Я, я никогда, слышите, никогда, - в руках у него блеснул нержавеющим блеском медицинский скальпель. - Я умел быть сильнее обстоятельств. - Он уже размахивал острым лезвием в опасной близости от варфоломеевской шеи. - А вы, вы смогли бы перебороть свое самое страстное, самое сокровенное? Вряд ли, по глазам вижу: неуемные аппетиты, брожение своевольных мыслей, авось, мол, пройдет так, без последствий, авось никто не обратит внимания. Ведь чего проще, пришла бедная заблудшая душа сама в руки, а?
   Вдруг послышалось железное скрежетание. Варфоломеев оглянулся. Входная дверь орала несмазанным чугунным горлом. Кажется, ее кто-то прикрывал. Глухо и определенно звякнули навесные замки. Внутри него что-то екнуло в такт, а на шее вблизи жизненно важной артерии пристроился синекуровский скальпель. Вот тебе и на, удивился пациент, медленно поворачивая мозговитой головушкой.
   - Господин Синекура, - прошептал Варфоломеев под угрозой хирургического вмешательства.
   - А, испугались? - обрадовался главврач.
   - Страшновато, - проскрежетал землянин.
   - Нет, я, быть может, вас не убью, - уже снова по-дружески говорил Синекура, не убирая впрочем скальпель. - Хотя, конечно, было бы весьма кстати, все ж таки институт смерти, издержки научного процесса, так сказать, побочные эффекты деэксгумации. Но ведь для вас физическая смерть и так запрограммирована, тут лишь вопрос времени. Нет, черт, - Синекура хлопнул свободной рукой по боку, - и что его заставило на гильотину бросаться? Теперь вот приват-министр интересуется, следит, о состоянии здоровья просит докладывать. Ладно, не радуйтесь, ишь, замелькали оптимистические блестки, не дай бог, приват-министр узнает, что вы за штучка такая инопланетная, тогда уж точно не видать вам этой вашей Земли.
   - Да уберите же вы скальпель, больно, - не выдержал Варфоломеев.
   - Ладно, ладно, не кричите, вас тут все равно никто не услышит, Синекура спрятал наконец холодное оружие. - Не понимаю, какого черта вы сюда прилетели? Что, неужели там, - он неопределенно ткнул пальцем, такая пустота? А?
   - Абсолютная, - подтвердил звездный капитан.
   - Хм, - Синекура будто бы расстроился. - У нас тоже раньше летали в космос, а потом надоело, знаете ли. Начали человека улучшать. Улучшали, улучшали, пока один идиот не придумал эксгумацию. Это ж надо было такое выдумать - миллион лет счастья, а? Бред, - с тоской сказал центраец. - Но всем понравилось: бесконечная работа, бесконечное безделье...
   - А кто такие делегенты и резерванты?
   - Кто поближе к началу очереди на гильотину - делегенты, кто в конце - резерванты.
   - Послушайте, господин Синекура, но ведь гильотина - это какой-то выверт.
   - Конечно, выверт, - неожиданно быстро согласился ученый медик.
   - Ну?
   - Что "ну", они же сами выбрали гильотину.
   - Но почему гильотина? - не унимался товарищ Петрович. - Неужели нет более простого способа? В конце концов, та же веревка, или цианистый калий, или хотя бы большая доза снотворного...
   - О-о! Да у вас государственный ум, палата ума! А еще, еще что-нибудь вспомните? Ну-ну! А мы тут в институте бьемся, бьемся, и дальше гильотины никак, не хватает идей. - Синекура задумался. - А что, прекрасная идея: массовое самоповешение или благотворительный ужин на пятьсот персон с добавлением пряностей и цианистого калия. Представляете, ночь, полнолуние, длинные столы, много длинных столов, белые парики, золотые приборы, гусятницы, суповницы, слуги в ливреях, в президиуме приват-министр. Вы по левую сторону, я по правую, женщины, не совсем одетые, ну например, работницы первого часового завода. - Синекура подмигнул. - Господи, какая красота! Музычку поставим, у меня композитор есть, очень хороший реквием недавно написал, называется "Реквием по умирающим идиотам", сочная вещь. Оркестр пригоним, дорогой товарищ. Да, да, у нас тоже бывают пожары, но увы - без жертв, предки, понимаешь, подвели, везде противопожарная электроника стоит, совершенная вещь, безотказная. Но ничего, поднимем бокалы за здоровье приват-министра, ударим хрустальным звоном по бессмертию и разгильдяйству. Вот это ночка будет, а? Варфоломеевская! Глаза бедного врача горели романтическим огнем, казалось, вот-вот немного, и он сам вслед за глазами вспыхнет и с шипением исчезнет в серных клубах дыма; но он не возгорался, а напирал дальше: - Слушайте, Петрович, выкладывайте, выкладывайте дальше, что там у вас еще изобретено по части массовых захоронений? Понимаете, с цианистым калием - это неплохо, но ведь не пройдет. Где же мы такую прорву цианистого калия найдем, а? Может быть, чего попроще предложите, не поверю, чтобы вы чего-нибудь такого оригинального не придумали. По глазам вижу, ишь, щелки блистают, вижу, вижу талант народа степного, понимаю, имеете что сказать. Не стесняйтесь, давайте по порядку, я не спешу, у меня много времени - вечность...
   24
   - Бери, бери сахарку, - Бошка пододвигает поближе к Имяреку изящную серебряную сахарницу. - И булочку бери, ведь проголодался поди... Столько дней без обеда.
   Имярек берет сахару три ложки, размешивает, откусывает пышное пекарное изделие.
   - Еще чайку поставим, кушай - не хочу. А то понимаешь, я тоже человек, я понимаю, что ты отчаялся, понимаю и прощаю. - Бошка заглядывает в маленькие глазки собеседника. - Мне самому иногда так тошно становится, взял бы просто и убил кого кулаком. - Бошка встал, поправил картину на стене, вытер рукавом пыль с государственной машины, заковылял на свое место и оттуда уже продолжил: - До чего народ паршивый оказался, а? Такую хорошую идею извратил. Не-ет, человек в массе дрянь, ему даешь хорошее место, работу приличную - живи честно, радуйся, и все будет в лучшем виде. Так нет же, не хочет, начинает локтями шарудить, пространство расчищать для своих подленьких частных интересов. Отчего так, уважаемый? Мы же не такими были, вспомни: на сходку - вместе, на демонстрацию - скопом, на каторгу - коллективом. Никакой работы не боялись, жили душа в душу, по ночам не спали, без выходных, без праздников, все ради общего дела, ничего не жалели. Сказали Бошке, надо деньги - Бошка приносит деньги, попросили материализм укрепить - Бошка статью пишет. Чего еще лучше - дисциплина. А помнишь, Имярек, как ты по первому параграфу с Мартовым схлестнулся? Молодец, умница, отстоял централизм от мелкобуржуазных нападок. Я тогда и понял - ты есть сила, этот, думаю, глубоко копает, с этим горы свернем. Этот, думаю, не слюнтяй какой, философ. Этот физик, этот знает механику: сила решает все. Сила, - Бошка с упоением повторяет физический термин, потрясая здоровой рукой, - дает импульс человеческой массе. Может быть, примитивно, но зато верно, проверено на опыте, ведь работает, черт дери, паровая машина, жмет, жмет по рельсам истории. Бери, бери еще булочку, не останавливайся.
   Имярек жадно откусывает сдобное тело.
   - Правда, знаешь, - Бошка на секунду задумывается, - сейчас физики утверждают, что нет в природе никаких сил, а одни пустотные поля. Понимаешь, чепуха какая, врут, наверно. Нет, я и сам не верю. Заблуждаются. Ну, ты не волнуйся, мы их поправим, выправим. Тезис найдем и выправим. - Бошка слегка качнул головой в сторону полного собрания сочинений Имярека. - Да, централизм - это сила. Хотя бы и демократический. Особенно даже демократический, он сразу пороху добавляет. Я ж понимаю, партия - она как пирамидка инженера Гарина, маленькая вначале. Подожжешь ее спичкой, вставишь в самый фокус, как жахнет тепловым лучом, все враги шипят, водяным паром исходят, гуляй, пламя свободы. Хорошая машина, да... Машина хорошая, а вот народ дрянь оказался, мелкий, скабрезный. Я им коллективизацию, а они мне фигу в кармане, я им индустриализацию, а они мне вторую. Не захотел народ социальной справедливости, не умеет, гад, не воровать. А лентяй какой - страх один. Сапоги купишь, гвозди торчат, Бошка вытащил из-под стола сапог и покрутил им над зеленым бархатом, холодильник - вода течет, телевизор... - Бошка опомнился. - Телевизор, это такая штука хитрая, вроде телеграфа, с изображением. Никчемная вещь, только время зря отбирает. Но если хочешь, я могу тебе, уважаемый, поставить.
   - Не надо, с меня хватит транзистора, - отказывается Имярек.
   - Ну, ну, ни к чему, конечно. Одна морока. Недаром эмигрант изобрел. Ничего, ничего, наши тоже подросли, такое сочиняют, дух захватывает, Бошка загадочно закатил глаза. - А в массе - дрянь народ. Все им дал, конституцию - пожалуйста, пользуйся человеческими правами, самая свободная в мире, куда там билль о правах, землю - ну уж этого добра навалом, шестая часть суши всей земли, ешьте, обжирайтесь, ни у кого столько нету... - Тут Бошка отчаянно махнул рукой и пожаловался: - Насчет земли вообще дрянь дело, понимаешь, уважаемый, перед мировым сообществом стыдно, столько земли - а прокормить даже себя не можем, уже лет пятнадцать как из американских штатов завозим, объедаем недоразвитые страны, а там, знаешь, детская смертность...
   Имярек вдруг начинает кашлять.
   - Ты запивай, запивай, чего всухомятку давиться. - Бошка встает, берет чистую чашку с соседнего пустого места и наливает еще чаю. - Вот если бы немец или японец какой, тут уж совсем другое дело. Это народ работящий, сказано ему - сделано, не сказано - гуляй без работы. Но не расстраивайся совсем, есть одно оправдание, есть один аргументик в оправдание твоего детища...
   - Какой аргументик? - как сквозь сон спрашивает Имярек.
   - Отличный аргументик, оправдательный вполне, - тянет Бошка.
   - Говори.
   - Помнишь, я тебе про старичка на велосипеде рассказывал?
   Имярек морщит высокий лоб.
   - Говорил, что у него специальная модель есть.
   - Какая модель?
   - Цельнометаллическая. - Бошка видит, что Имярек вспомнил, и продолжает: - Так вот, мы воплотили в натуральную величину!
   - Кто - мы? - недоумевает Имярек. - И что воплотили?
   - Мы с тобой, уважаемый, то есть, конечно, под нашим руководством впервые в мире преодолено земное тяготение! Покорена Вселенная! Понимаешь? Мы, страна нищих, страна феодалов и рабов, мы теперь колумбы космоса, мы для человечества прорубили окно во всю бесконечную Вселенную. Понимаешь, уважаемый, обкакались все эти рокфеллеры и форды, все эти писаки бришманы, фишманы заткнулись теперь навсегда нашим космическим скачком. Выходит, не напрасны были все жертвы, теперь уж точно на скрижали мировой истории попадем вдвоем, ты и я за тобой!
   - Подожди, подожди, - перебивает Имярек. - Значит, то, что ты мне читал - это не выдумка, значит, кто-то покорил небо?!
   - Не кто-то, а мы с тобой, - Бошка добродушно улыбается, - я с народом под твоим именем, под сенью твоих идей. Все, дорогой мой классический вождь, космосом спасемся, отступит твоя белуга, нечего ей поперек наших интересов валяться. Да и мне облегчение...
   Бошка прервался, видно, решил не делиться своими болячками. И ни к чему это. Он был на вершине блаженства, он упивался своим великодушием, как же, простил покушение. Да еще и такой подарок старику, пусть порадуется, болезный, вишь, совсем сожрал себя, переживает, радио слушает, вражьи голоса. Как он выдержал? Ведь верил им, а не мне! А за жену-то не заступился, не попросил, слюнтяй. Все-таки он интеллигент малохольный. Такой без меня бы не потянул, без моей воли, без моей природной хитрости. Ну, пусть теперь порадуется, Бошке не жалко, Бошка не скупердяй, Бошка надавил посильнее - и прорвало с шумом, треском, вверх до самых звезд. Летай теперь, освобожденное человечество, освобожденное от тяготения предыдущих мертвых людей, нечего вспоминать. Да, были лагеря, были безвинные как бы, но ведь не зазря, для дела, для пользы...
   Имярек заметил бошкин восторг. Вообще сегодня, после покушения, он изменился. Что-то там происходит, наверное. Имярек посмотрел в окно на остроконечные башни крепостной стены. Вверху небо было чистое, но пониже, над самыми крышами, повисла фиолетовая дымка отработанных горючих веществ. Июль. Жара. Обычный сонный день. Бошка оградил его от жизни. Координаторная - вот его пространство, здесь он спит, здесь он бодрствует. Никуда не пойдешь, в конце каждого коридора тупик с унылыми стеклянными глазами. Он опять посмотрел в белесый зенит. Да, улететь бы куда подальше, раствориться среди звездного населения, лишь бы не быть, не быть здесь. Глаза его опустились вдруг вниз. Он незаметно подошел к окну и оценивает расстояние до брусчатой поверхности дворика. Нет, ничего не выйдет, только руки-ноги поломаешь и дашь тем самым повод Бошке проявить жалость и милосердие. Что же делать? Что делать?
   25
   Но что же наш Евгений? Узник, подвергнутый вначале испытанию Лубяниным, а после подхваченный тройкой молодых подтянутых людей, потихоньку оживал. Теперь и ел он лучше, и язва мучила реже, и слух и зрение перестали его пугать так, как раньше. Дважды в день за окном громыхало. Раньше он боялся даже думать о происхождении странных разрядов, доносившихся со стороны Заячьего острова, теперь набрался храбрости и нашел объяснение: стреляет пушка. Но зачем, почему в маленьком слаборазвитом месте, степи дальнего севера, у заставы на самом полюсе скуки с огромной периодической точностью стреляет пушка? Он несколько раз задавал Соне этот тяжелый вопрос, когда она вызывала его через запыленное стекло. Она отвечала ему нервными промежутками, из которых следовало одно слово: люблю, люблю, люблю. Тогда он подумал, что пушка эта поставлена для напоминания всему населению о том, что время непрерывно движется вперед, причем для всех одинаково, да, да, для всех, и для Сони, и для ее отца, отчаянного мечтателя, и для продавщицы тети Саши, и для буйного алкоголика Афанасича, для всех свободных людей, и даже не свободных, таких несчастных, как он, узников нелепых обстоятельств. Хорошо, но зачем, спрашивается, она палит еще и ночью, когда все спят?
   Ну ладно, в конце концов, был секретный объект, теперь там стреляет пушка, пусть стреляет. Важно другое. Теперь через каждые четырнадцать выстрелов появляется Соня и вручает ему свое сердце. Он же как скромный человек недолго держит его в худых руках и на всякий случай возвращает обратно - мол, выйду и тогда навечно, а пока еще посмотрим. Здесь была определенная перестраховка. Ведь по всяким косвенным признакам было ясно, что следствие зашло в тупик, из которого нужно поворачивать обратно, на улицу под названием "освобожден за отсутствием состава преступления". Иначе чем еще можно объяснить благожелательные намеки караульного, да и допросы прекратились, очевидно, дело передали дальше в какую-нибудь решительную комиссию, которая вот-вот должна принять решение, и только бюрократические рогатки затягивают развязку. Евгений наверняка не представлял, как близок был к истине.
   26
   Соня только что вышла из дверей государственного дома, где ей пообещали скорое свидание в присутствии охраны. Она безумно лгала про какую-то несчастную любовь простой сельской учительницы и столичного инженера, про болезнь его ума, про пожар, про то, как с ним случился приступ и он потерялся среди каналов и мостов, про наваждение Северной Заставы, про то, что он бросил все - и столицу, и работу, и конечно, это уже само по себе говорит о многом в смысле его горячности и непостоянства. Ей, казалось, не верят. И тогда она хваталась за что-нибудь правдоподобное. Говорила, что в городе слякоть, что у нее промокают ноги, что на дворе февраль, а значит, уже прошло четыре месяца, а она ведь беременна, и если они хотят, то могут проверить. При этих словах начальственное лицо уперлось ей в живот, а потом долго и откровенно шарило по бедрам. В конце концов внутри начальства что-то екнуло, и ей пообещали свидание.