Страница:
Трофимов двинулся дальше, к Бессарабке, к острой пешеходной губе под названием "Стоянка такси". Здесь он занял очередь, посмотрел на часы, повернулся к бульвару пирамидальных тополей, скользнул взглядом по розовому граниту основателя партии и государства, потом правее, на ту сторону Крещатика, где прошлой осенью повстречал Горыныча, и для конспирации развернул газету.
С передовой страницы партийного органа глядело отретушированное высшее государственное начальство. Трофимов поискал следы неизлечимой болезни. Слухи о тяжелом недомогании генерального уже несколько недель муссировались за короткими дружескими перекурами комитета. Конечно, не впрямую, а на особом, как говорят литераторы, эзоповском жаргоне. Нет, ничего не заметно. Начальство любит жить долго. Все нормально, никаких видимых изменений. Те же обычные новости, те же неизменные рубрики. Газета сухо шуршала о всевозможных вахтах мира, дружественных и теплых приемах, о новых грандиозных стройках объектов черной и цветной металлургии, о магистралях и преодолении насущных проблем средствами атомной энергетики. Трофимов взглянул на часы. Пять минут шестого. Караулов опаздывал. Константин еще потому ждал этой встречи, что обязательно хотел выполнить просьбу Сони и получить наконец от Караулова тетрадку. Тот уже несколько раз отговаривался, ссылаясь то на забывчивость, то на вредность мифологических текстов для ихнего общего дела и для создания в народе образа руководителя нового типа, а то просто нагло врал, что он, мол, в глаза не видел никаких тетрадок, и знать не знает, и слыхом не слыхивал. В последний раз Трофимов так пригрозил Васе, что тот поклялся принести тетрадку.
Прошло еще пять минут. Очередь из четырех клиентов уже начала стаивать, а Караулов все не появлялся. Конечно, место встречи было выбрано из расчета на природную точность соратников, и кажется, зря. Трофимов забеспокоился. Он вспомнил их последнее совещание на квартире Варфоломеева. Говорил в основном Караулов, и все насчет столицы. Пугал некоей государственной машиной, заставлял Чирвякина снова и снова вспоминать молодые годы, рисовал с его слов невразумительные схемы, подъезды, ходы, крутил в воздухе ржавым амбарным ключом, повторяя то и дело, что июнь кончается и начинается июль, духота, пекло, и что, мол, Чирвякин и без того, а в отсутствии кислорода тем более может подвести. Чирвякин при этом виновато тряс гусиной шеей и поглядывал на хозяина. Тот же мрачно молчал, глядел в пол и только однажды вспылил, когда Василий упомянул о месте старта, подготовленном и оснащенном вполне в варфоломеевском духе, с деревянными лесами, прожекторами, в удобно удаленном от гражданских кварталов месте.
Трофимов долго ждал встречи с бывшим однокашником, хотел в прямом разговоре прояснить суть явлений, получить наконец надлежащую оценку карауловским планам. Даже надеялся, что придет он, мастер дымных колец, усмехнется и развеет фантастический мрак. Ждал, вот-вот хозяин воспрянет, возьмет инициативу в свои руки, и настанет полная естественная картина мира. Но Варфоломеев молчал, более того, кажется, даже соглашался с карауловским бредом, и только при упоминании нового строительства на киевских кручах сказал строгое слово, как будто все остальное было более реальным, чем бестолковая "железная баба", как для конспирации обозначал строительный объект Караулов. А так - вроде все поддержал. И даже идиотский старт с последующим захватом секретного координирующего устройства. Но и то сказать, сам Чирвякин клялся, будто существует.
Уже уходя, Трофимов подал руку хозяину, долго смотрел ему в глаза и ничего там не обнаружил. Кажется, генеральный был повержен, иначе куда исчез вечно хитроватый, шалопутный взгляд на вещи. Спросил:
- Сергей Петрович, ты согласен со всем?
- А ты? - хозяин криво усмехнулся.
На том и расстались.
"А я - что я?", - прошептал тихо Константин и снова посмотрел на часы. Караулов не придет, это ясно. Дальше стоять бесполезно и глупо. Неужели опять что-то сорвалось? Да нет, не может быть. Трофимов свернул газету и направился к ближайшему телефону-автомату. Слава богу, здесь очереди не было. К тому же, едва он подошел к стеклянному параллелепипеду, оттуда вывалился изрядно вспотевший гражданин с такой же, как и у него, газетой в руке. Трофимов взялся за горячую металлическую ручку, оглянулся на всякий случай и, уже успокоившись, нырнул внутрь. Карауловский номер молчал. Тогда он позвонил в учреждение. От казенного невразумительного бормотания легче не стало, и он набрал номер Варфоломеева. Сначала ему показалось, будто он от жары перепутал цифры. Ответил женский голос, и он чуть было не повесил трубку, но вдруг сообразил:
- Софья Ильинична?
- О господи, - с шумом выдохнули на том конце. - Какая еще Ильинична? Сумасшедший день. Вам кого?
- Мне Горыныча.
Несколько мгновений прошло, прежде чем ответили.
- Его нет.
- А кто у телефона? - настаивал капитан.
- Кто, кто. Марта.
- Караулова? - от неожиданности Трофимов не сдержался.
- Его, - с какой-то горечью ответила Марта.
- А где Караулов? - Трофимов занервничал и от этого, кажется, хихикнул.
- Вы что, тот самый... - Марта запнулась, - капитан? Трофимов, что ли?
- Да.
- И вы не знаете, где он? - женщина разволновалась. - Он исчез, понимаете, провалился куда-то.
- Как - провалился?
- Не знаю.
- И Варфоломеев исчез?
- Сергей Петрович в ванной.
В телефонной конуре стало невыносимо душно. Незадачливый капитан быстро попрощался и вывалился наружу. Пот катился градом поперек неровных морщин, кисло щипал глаза, солил во рту. Трофимов зачем-то принялся вытирать себя газетой, отрывая куски один за другим. Когда в руке остался последний сухой остаток, Трофимов прочел: "За выдающиеся заслуги в деле покорения безвоздушных пространств звездой Героя социалистического труда награждаются С.П.Варфоломеев и И.И.Пригожин (посмертно)".
15
Конец июня скомкался. Стало очевидно, вопреки всем неожиданным переменам, вопреки вынужденным и случайным потерям, ошибкам, сомнениям, безотчетным действиям: июль неизбежен. Настоящий, земной, душный, континентальный.
Варфоломеев ждал. С минуты на минуту придет надежный человек, и нужно будет все окончательно спланировать и решаться. Мог ли он в таком состоянии что-либо предпринять? Ведь он был немного не в себе. Вот уж сколько кругов он совершил по комнате, приближаясь и удаляясь от окна, подобно затравленному хищнику, нашептывая про себя одну и ту же прилипшую фразу: "Если есть Господь Бог, то мы должны открыть его научно". Сам же и подсмеивался над собой. Должны, должны. Кому должны? Себе? Далее выстраивал длинный ряд всяческих про и контра, и те длинными логическими цепями вытягивались в секунды, минуты и часы. Потом вдруг ни с того ни с сего перескакивал на другую тему, мычал пошленький мотивчик, недавно услышанный по радио, страшно перевирая слова и ноты. Но все это было настолько на поверхности, настолько бездумно и наверняка абсолютно неважно для текущего момента, что, конечно, не могло уравновесить истинного внутреннего тяжелого чувства. Что так мучило его? Ведь была еще надежда, последняя, заветная, та, что не оставляет никогда деятельную натуру. Так гениальный полководец, потерпев сокрушительное поражение, еще надеется на последнее генеральное сражение где-нибудь в степи, на открытом ровном пространстве. Правда, войско его поредело. Нет больше Ильи Ильича, ушла Соня, пропал Караулов. Хотя последнему вначале он даже обрадовался. Васенька изрядно надоел своими выкрутасами. Однажды запущенный страшной варфоломеевской машиной в неизвестном направлении, муженек Марты приобрел невиданную ранее подлую предсказательную силу. Впрочем, кажется, не вполне, - ведь пропал же, черт его дери. А еще неделю назад строил грандиозные планы, готовил стартовую позицию, темнил, науськивал к приступу на центральные руководящие органы. И наконец исчез. Исчез, прошептал Варфоломеев. А не исчезнуть ли мне? Что я такое теперь, здесь, среди чуждых предметов новой жизни? Здесь все не то, здесь все переименовано, все переделано, здесь нет Сергеева и нет его достижений, а есть лишь один голый факт, факт позорного бессилия перед подступившей реальностью. Но откуда это? Сергей Петрович подошел к столу, накрытому вчерашним номером центральной газеты.
Три раза прозвенел звонок. Варфоломеев открыл дверь и, едва Константин переступил порог, протянул ему руку.
- Не желаешь здороваться?
Трофимов, не отвечая, прошел мимо, едва задев плечом однокашника. Заглянул в полуоткрытые двери, зачем-то посмотрел на потолок, под лампочку, потом повернулся.
- Один?
- Конечно, - Варфоломеев усмехнулся.
Гость еще немного помолчал, будто сомневаясь, продолжать далее или сразу уйти, потом махнул рукой.
- Я ненавижу тебя, Варфоломеев. Не улыбайся, я серьезно. Я ненавижу себя и ненавижу тебя. Тебя, потому что ты еще здесь, себя, потому что промахнулся. Надо было пристрелить тебя, - капитан полез в боковой карман, замер на мгновение, прищурился. - Курево есть?
- На кухне.
После нескольких ожесточенных затяжек, на короткое время отодвинувших неприятный разговор, Трофимов вернулся к своей теме.
- Когда я, как паршивая ищейка, таскался за тобой по Северной, мне было приятно и легко. Была тайна, был я, желающий ее разгадать, был объект. Да, думал я, уж это объект так объект. Ночь, берег, ветер, стоит изваяние одинокое, гордое, чуждое, как в той поэме. Ну, думаю, вот оно, пришествие, явился человечище, извлек из темноты огонь, осветил пустынные берега, заварится теперь новое дело, пусть опасное, но живое, созидательное. - Трофимов даже прикрыл глаза, но вдруг опомнился. - К черту, все было подстроено, все - игра фальшивая, дрянная, - и с этими несправедливыми словами Константин кинул на стол огрызок газетного сообщения. - Мне теперь кажется, что не я выслеживал, а меня водили, подбрасывали поддельные факты, подглядывали, что я предпринимать буду...
- Постой, - вдруг встрепенулся Варфоломеев, - как ты сказал, водили? Хм, водили. Верно, верно...
- Брось, - окончательно разнервничался Трофимов. - Хватит ерничать, хватит кривляться. С меня довольно. Теперь-то я понял, чем природа управляется, какими фундаментальными указами. Сволочи, - Константин затянулся до фильтра и тут же прикурил следующую. Ну точь-в-точь, как это сделал Варфоломеев тем ранним ноябрьским утром после акции в государственном доме. - Сволочи, - еще громче крикнул капитан Трофимов куда-то в потолок.
Хозяин тем временем взял со стола обрывок газеты и аккуратно приложил его в аналогичное место собственного экземпляра, принесенного Чирвякиным. Все совпало до единой буквочки. Неизбежность почетного награждения стала очевидной. А гость напирал далее:
- Но я тоже подозревал, чувствовал - вы все заодно. Миссионеры, каменщики, строители городов и судеб. Я плевал на ваши секретные планы, я плевал, я вас не боюсь. Понятно, вы превратили жизнь в дрянное лживое место, где все можно извратить, испохабить, для вас нет ничего святого...
- Для кого - для вас? - Варфоломеев поморщился.
- Ну конечно, ты считаешь себя отдельно, на расстоянии от них. Да ты хуже их во сто крат, ты есть самый корень мирового зла, потому что они без мозгов - ничто, потому и покупают тебя вроде бы за свободу, мол, сделай нам полезное, и сам можешь кое-чем воспользоваться для своих вожделенных интересов. А может быть, не то? - Константин удивился своей новой идее. Может быть, нет у тебя никаких отдельных интересов, а? Постой, постой, может быть... Ну да, все сходится. И Караулов твой - подлец, потому так и вьется. Что ты морщишься? Не нравится, что я и Караулова в одну компанию с тобой записал? А чем же тебе Караулов не пришелся, чем он тебя раздражает? Ты даже вроде как брезгуешь о нем слышать? Ты, может быть, считаешь себя лучше его? Так я тебе одну историю расскажу, развеселую, как раз для тебя будет. Жил-был никчемный человек, невзрачный, бестолковый, не имел в жизни высоких задач, да и предпосылок для их наличия, в смысле способностей, не было. В общем, пустое место с точки зрения свободного человека. Более того, наблюдалось в нем совсем неприличное качество - почти рабская исполнительность. Короче, неприятная, низкая личность. Была, правда, у него женщина, мать его детей, единственная причина для проявления у нашего низкого человека нежных чувств. Хотя какие могут быть нежные чувства у такого дурака? Молчишь, Сергей Петрович? - Трофимов разволновался. - Ты наверняка себя самым умным считаешь. Но что же такое ум? Раз ты формулы лучше других калякаешь, то уже думаешь, и выше всех? Неужели человек так просто устроен, что его можно формулой проверить? Сергей Петрович, - почти шепотом сказал Трофимов, удивляясь своим словам, - да ведь это было бы страшно! Я вот недавно подумал. Вспоминал про китайский волчок и вдруг подумал: а вряд ли Бальтазаров от такого пустяка умер. Я думаю, его и потяжелее предметом не возьмешь.
- Ты о себе, что ли? - уточнил хозяин.
Трофимов рассмеялся неожиданным, каким-то хитроватым, понимающим смехом.
- Нет, друг мой старинный, это я нарочно как бы о себе. Ты слушай дальше. Вот представь себе, встречаются на жизненном пространстве, в одной точке, две таких личности, - низкая, та, что никчемная, и гордая, свободная натура. И эта низкая, отвратительная фигура, заподозрив неверность жены, - естественно, с нашим оригинальным человеком, - вдруг понимает, насколько ее обокрали.
- Чепуха, сам виноват, - сухо отрезал Варфоломеев.
- Нет, ты постой, я же не проповедник, чтобы такой обыденной вещью возмущаться. Я о другом. Ты слушай, что дальше. Вот ты на его месте что бы предпринял?
- На его месте?
- А что, Петрович, не зарекайся, может быть, еще окажешься. А может быть, и уже...
Варфоломеев побледнел.
- Так знаешь, что он предпринял? Он пришел к этому оригинальному человеку и сам же ему свою благоверную предложил. Вот интересно, как вывернулся. Понимаешь, сам дал знать, что все ему известно и что теперь, мол, в условиях полной гласности можно дальше пользоваться. И представь себе, наш гордый господин взял этакий подарок прямо из липких рук. Взял. Понимаешь, какая подлость? Ведь он мог бы и отказаться, мог бы сказать благодарю сердечно, заберите свой презент обратно, мерси. Но не сказал, а воспользовался. Кто же в результате у нас героем вышел?
Варфоломеев молчал - нечего было возразить. Трофимов еще немного помолчал, ожидая хоть какой-нибудь реакции. Зачем-то надеялся услышать все-таки оправдания, именно от него, именно сейчас. Так верят последней малой верой в развенчанные кумиры молодости. Верят из жалости к хорошему времени. После сгреб со стола газету с правительственным постановлением и подытожил:
- Может быть, ты и после этого будешь отмежевываться?! Да не молчи же! Признайся, что исполнял секретную миссию центрального руководства. Что, мол, ради полученного задания пришлось малость поступиться собственным честным именем. Признайся, я, может быть, пойму. Скажи: да, был при исполнении, преступал, но ради. Скажи слово "да".
- Нет, никогда, - выдавил бывший генеральный конструктор.
- Но что это? - капитан безопасности вяло бросил шуршащий комок обратно на стол.
- Не знаю.
Трофимов совсем изменился. Обмяк, ссутулился, как будто долго-долго бежал по пересеченной странными обстоятельствами местности, под страхом погони и расправы за несмываемое черное пятно автобиографии, проставленное в процессе высшего естественного образования. Оглянулся вяло по сторонам, скользнул взглядом по серому кафелю, по белым, вычищенным Мартой поверхностям кухонного гарнитура, чуть остановился на желтом, вечно дозревающем пшеничном поле, и тихо засмеялся.
- Знаешь, чего мне хочется больше всего? - с трудом прерывая диковатое всхлипывание, спросил гость. - Так хочется, до такой последней степени физиологической жажды, даже, понимаешь, смешно...
Варфоломеев с удивлением наблюдал странную перемену запутавшегося собрата. Была здесь неправдоподобная комбинация жалости и какого-то злобного удовлетворения. Он зачем-то вспомнил далекий ночной поезд, картежную игру, наглую придурковатую роль Константина, этакого женского нахала. Где былая самоуверенность, где он, простой, надежный взгляд на вещи? Ушли, растворились, остался только нервический, невеселый смех, впрочем, вот и смех затих.
- Вот взять бы, Сергей Петрович, - медленно заговорил гость, потирая поседевший висок, - тут же, сейчас, здесь, взять и проснуться. А, Горыныч? Разлепить веки, чтобы ничего больше не видеть. - Трофимов вскинулся. - Как странно: чтобы перестать видеть, нужно открыть глаза. Парадокс? Ну-ка, иди сюда поближе, друг мой проклятый, давай встряхнемся, давай-ка чем-нибудь уколемся, и тут же окончится этот идиотский сон. Я буду дальше служить, а ты... Ты уедешь отсюда, уйдешь, займешься наукой, наденешь очки, наденешь свой потертый пиджак, зароешься в формулы. Сделаешь новое открытие, хорошее, человеческое, а я тебя буду охранять от врагов. Не сомневайся, знай себе твори во благо процветания родины. Погляди на нее, - Трофимов кивнул в сторону бутылочной наклейки. - Пусть она живет хорошо, пускай растет, родная. Может, и мы, Горыныч, кого-нибудь прокормим? Неужто силенок не хватит? Ты не думай, я еще мужик - ого! У меня, знаешь, какая реакция, и в голове, извини, не чистый вакуум. Мы все - все поколение все пригодимся! Наград не будем ждать, награды сами придут, - Трофимов осекся, с хрустом сжал варфоломеевские плечи. - Сергей Петрович, это провокация.
Оба опять посмотрели на газетное сообщение.
- Наверняка, - мрачно подтвердил хозяин.
- Что же делать, Горыныч?
- Надо ехать.
- В столицу?
- Да, в белокаменную, - твердо уточнил Варфоломеев и добавил: - Карту принес?
- Подробнейшую, - капитан прищелкнул каблуками и протянул пухлый пакет злейшему врагу государственного строя.
16
Эта черная рваная дыра на голове Бошки не дает покоя Имяреку. Откуда, почему? Не может ведь возникнуть материальное явление от одной только мечты. Он вспоминает неудавшуюся попытку убийства Бошки. Произошла осечка, досадная, непоправимая ошибка. Бошка успел увернуться. Абсолютно точно, он уверен. Да и появись такой разлом как следствие нападения хотя бы на следующий день, можно было бы понять. Но ведь не было до последнего момента, до этого отвратительного акта целования. Неприятная сладковатая судорога сводит скулы. По опыту долгих болезней Имярек знает: раз сводит скулы, значит, неизбежно вырвет. Он пытается отвлечься каким-нибудь иным размышлением - не получается. Тогда он начинает просто ходить по координаторной, желая хоть так попасть в новое состояние. Но простейшая механическая работа почти вся уходит на перемещение стареющего тела, оставляя в прошлом месте только бесполезный хаос тепловых движений.
Другое дело - мысли. Здесь один злобный порядок, здесь все идет в одну дурацкую точку, из которой может выйти лишь одно - тоскливое белужье завывание. Имярек останавливается возле государственной машины и, качнувшись в обе стороны, валится на ее рычаги. Но странное дело, вместо обычного веселого позвякивания раздается глухой человеческий стон. Белуга, неужели опять? - мелькает в воспаленном государственном мозгу. И он опять бежит прочь по бесконечному желтому песку, прочь от проклятой точки, дальше, дальше, вдоль извилистой береговой линии. Где-то же она кончается? Нигде. "Жизнь не проходит", - шепчет он страшные слова и зачем-то опять дергает за рычаги.
На шум появляется Бошка. В гриме, в парике, с тщательно зачесанной назад шевелюрой, скрывающей любой повод к подозрению. Он приподнимает вздрагивающее тело, перебрасывает левую руку больного через шею и тащит к дивану.
- Ничего, ничего, щас пройдет. Ишь, проклятая, привязалась. Ну, ну, не плачь... Глянь, - останавливается у картины. - Вишь, какой бодренький раньше был, топ-топ, вышагивал. Хозяин! Давай, давай и теперь, полегоньку, ножками. Вот, отлично, шаг вперед, два назад, - Имярек еле переставляет заплетающиеся ноги. - Ничего, ты мне помог, а я тебе пособлю. Вместе спасемся.
- Что там? - укладываясь, Имярек шевелит пальцем в сторону пульта.
- Где?
- Там, - кряхтит Имярек. - Там человек?
- А, чепуха. Не бери в голову, уважаемый.
- Че-пу-ха, - растягивает Имярек и как бы невзначай трогает бошкин затылок.
Палец мягко продавливает парик, как будто под его рукой не череп дряхлого старика, а головка новорожденного младенца. Кажется, дыра стала еще больше.
- Давно это у тебя? - уже с дивана спрашивает человек с белужьими симптомами.
- Что - это? - глухо переспрашивает Бошка.
- Холодное место.
- Ты, право, как ребенок, ручонками шевелишь: папочка, папочка, да что это, да что то, волнуешься природным явлениям, - Бошка наклоняется поправить диванный валик. - Не радуйся, ты тут ни при чем. Да и как бы ты смог нанести мне повреждение, если нам уже никогда не развязаться? Да, да, теперь уж окончательно: либо вместе помирать... - Бошка замирает. Слово-то какое неприятное - помирать. Либо...
- Умереть хорошо, - мечтательно заявляет лежащее тело, и уже чуть ли не жалобно: - Почему ты меня не убьешь? А?
- "Почему ты меня не убьешь?", - спросила голова у правой руки.
Имярек поднимает страдальческие глаза, собирается возразить, но вдруг спохватывается.
- Давай тогда вместе умрем. Одновременно. И тебе легче будет. Что мертвому телу дыра в башке, если и так холодно? Ведь это же одно мучение так жить, с отверстием.
- Да, уж это не жизнь, - соглашается Бошка, но не трагически, а с какой-то потаенной надеждой. - Мерзнуть в июле глупо, унизительно. Это как бы утонуть в пустыне или в степи. Парадокс. Парадокс хорош для ума, но не для тела. Телу нужны порядок и оптимальные условия. Отчего человек умирает? Оттого, что портится тело, изнашивается, тухнет, мягчеет... А если законсервироваться, а? Да такому организму не то что смерть бессмертие не страшно...
- Как это, законсервироваться? - Имярек напрягается.
- Чего встрепенулся?
- Так, сон один вспомнил, - проговаривается больной.
- Какой сон? Расскажи, я страсть как сны люблю. Чего замолк, не бойся, я никому не скажу. Молчишь? Страшный сон, что ли?
- Неприятный, - Имярек опускает маленькие глазки. - Не спрашивай.
- Ну намекни хотя бы, о чем.
- Не настаивай, тяжело мне и так. Лучше почитай мне что-нибудь.
- Про что почитать?
- Про страшный суд.
- Какой суд? Откуда?
- Из тетрадки, - уточняет Имярек.
- Нет там никакого страшного суда, - удивляется Бошка.
- Есть, просто не названо так, а по существу и есть.
- Да где же? - Бошка достает из-за пазухи мягкую тетрадь, шуршит страницами, вот, мол, сам смотри, нет ничего и в помине.
- Но наступит веселый праздник, когда... - вспоминает Имярек, закрывая для верности глаза.
Бошка смеется.
- Ну, ты скажешь, страшный суд, если здесь сплошная фиеста.
- Читай, читай.
Бошка хмыкает, пожимая плечами, и читает:
- "Но придет веселый праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями. И явится каждому существу существо. Животному животное, зверю зверь, жителю житель. К сильному же придет сильный, к слабому слабый. И так всему. К гражданину прилипнет гражданин, а к сухому прикоснется сухое. Брату явится брат, но не по крови, а равный себе. Дочери положится мать, но моложе ее самой, и день тоже получит день, и будут они оба вместе. А вчера уже никогда не наступит, так как кончится ему счет. И будут они все угощать друг друга, но не яствами растительными, а словами. Слово цифра перестанет быть числом, слово двойник растает как снег, слово слово обретет вкус, ибо пища есть настоящее дело. И не будет высшего существа, ибо высшему придется иметь высшего, а молчуну молчуна. И некому будет показать себя на этом празднике. Никто не будет искать новых встреч для животной любви, ибо размножение закончится, потому что и так всего будет достаточно. Будет играть музыка, но никто ее не услышит, ибо имя этой музыке - смерть, а нельзя пережить дважды то, чего не было вовсе. Повторение потеряет смысл, и проверять будет нечего. Разрушенное исчезнет, а целое удвоится и станет равным себе. Дома без крыш, улицы без дорог, поводыри без глаз - исчезнут. Орущий оглохнет, плачущий высохнет, холодный замерзнет. И только счастливый не изменится. Воровство прекратится. Нельзя украсть дважды, ибо ты есть одно, и на второй раз не хватит вещей. Так исчезнет колючий лес, где ему не положено быть. Так крепость обретет город, а город родину, а родина три города, и завершится строительство на том. Однако три не есть число, а есть совесть. Потому каждый в тот день перестанет мучиться этим числом, а совесть будет ни к чему. И станет дочь сестрой вместо брата и скажет ему: "Ты все проверил?". И ответит он ей: "Проверять нечего, ибо ничто не повторяется, а состоит из одного". "Узнай тогда одно, а после проверь", - возразит сестра. "Нельзя узнать одно, потому что одно - это я". Так закончится этот разговор, так его не станет, ибо его не должно быть. Потому что ей положится мать, но моложе ее самой. И разойдутся те, кто нашел пару, а тот, кто не найдет равного себе, останется, ибо наступит праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями."
С передовой страницы партийного органа глядело отретушированное высшее государственное начальство. Трофимов поискал следы неизлечимой болезни. Слухи о тяжелом недомогании генерального уже несколько недель муссировались за короткими дружескими перекурами комитета. Конечно, не впрямую, а на особом, как говорят литераторы, эзоповском жаргоне. Нет, ничего не заметно. Начальство любит жить долго. Все нормально, никаких видимых изменений. Те же обычные новости, те же неизменные рубрики. Газета сухо шуршала о всевозможных вахтах мира, дружественных и теплых приемах, о новых грандиозных стройках объектов черной и цветной металлургии, о магистралях и преодолении насущных проблем средствами атомной энергетики. Трофимов взглянул на часы. Пять минут шестого. Караулов опаздывал. Константин еще потому ждал этой встречи, что обязательно хотел выполнить просьбу Сони и получить наконец от Караулова тетрадку. Тот уже несколько раз отговаривался, ссылаясь то на забывчивость, то на вредность мифологических текстов для ихнего общего дела и для создания в народе образа руководителя нового типа, а то просто нагло врал, что он, мол, в глаза не видел никаких тетрадок, и знать не знает, и слыхом не слыхивал. В последний раз Трофимов так пригрозил Васе, что тот поклялся принести тетрадку.
Прошло еще пять минут. Очередь из четырех клиентов уже начала стаивать, а Караулов все не появлялся. Конечно, место встречи было выбрано из расчета на природную точность соратников, и кажется, зря. Трофимов забеспокоился. Он вспомнил их последнее совещание на квартире Варфоломеева. Говорил в основном Караулов, и все насчет столицы. Пугал некоей государственной машиной, заставлял Чирвякина снова и снова вспоминать молодые годы, рисовал с его слов невразумительные схемы, подъезды, ходы, крутил в воздухе ржавым амбарным ключом, повторяя то и дело, что июнь кончается и начинается июль, духота, пекло, и что, мол, Чирвякин и без того, а в отсутствии кислорода тем более может подвести. Чирвякин при этом виновато тряс гусиной шеей и поглядывал на хозяина. Тот же мрачно молчал, глядел в пол и только однажды вспылил, когда Василий упомянул о месте старта, подготовленном и оснащенном вполне в варфоломеевском духе, с деревянными лесами, прожекторами, в удобно удаленном от гражданских кварталов месте.
Трофимов долго ждал встречи с бывшим однокашником, хотел в прямом разговоре прояснить суть явлений, получить наконец надлежащую оценку карауловским планам. Даже надеялся, что придет он, мастер дымных колец, усмехнется и развеет фантастический мрак. Ждал, вот-вот хозяин воспрянет, возьмет инициативу в свои руки, и настанет полная естественная картина мира. Но Варфоломеев молчал, более того, кажется, даже соглашался с карауловским бредом, и только при упоминании нового строительства на киевских кручах сказал строгое слово, как будто все остальное было более реальным, чем бестолковая "железная баба", как для конспирации обозначал строительный объект Караулов. А так - вроде все поддержал. И даже идиотский старт с последующим захватом секретного координирующего устройства. Но и то сказать, сам Чирвякин клялся, будто существует.
Уже уходя, Трофимов подал руку хозяину, долго смотрел ему в глаза и ничего там не обнаружил. Кажется, генеральный был повержен, иначе куда исчез вечно хитроватый, шалопутный взгляд на вещи. Спросил:
- Сергей Петрович, ты согласен со всем?
- А ты? - хозяин криво усмехнулся.
На том и расстались.
"А я - что я?", - прошептал тихо Константин и снова посмотрел на часы. Караулов не придет, это ясно. Дальше стоять бесполезно и глупо. Неужели опять что-то сорвалось? Да нет, не может быть. Трофимов свернул газету и направился к ближайшему телефону-автомату. Слава богу, здесь очереди не было. К тому же, едва он подошел к стеклянному параллелепипеду, оттуда вывалился изрядно вспотевший гражданин с такой же, как и у него, газетой в руке. Трофимов взялся за горячую металлическую ручку, оглянулся на всякий случай и, уже успокоившись, нырнул внутрь. Карауловский номер молчал. Тогда он позвонил в учреждение. От казенного невразумительного бормотания легче не стало, и он набрал номер Варфоломеева. Сначала ему показалось, будто он от жары перепутал цифры. Ответил женский голос, и он чуть было не повесил трубку, но вдруг сообразил:
- Софья Ильинична?
- О господи, - с шумом выдохнули на том конце. - Какая еще Ильинична? Сумасшедший день. Вам кого?
- Мне Горыныча.
Несколько мгновений прошло, прежде чем ответили.
- Его нет.
- А кто у телефона? - настаивал капитан.
- Кто, кто. Марта.
- Караулова? - от неожиданности Трофимов не сдержался.
- Его, - с какой-то горечью ответила Марта.
- А где Караулов? - Трофимов занервничал и от этого, кажется, хихикнул.
- Вы что, тот самый... - Марта запнулась, - капитан? Трофимов, что ли?
- Да.
- И вы не знаете, где он? - женщина разволновалась. - Он исчез, понимаете, провалился куда-то.
- Как - провалился?
- Не знаю.
- И Варфоломеев исчез?
- Сергей Петрович в ванной.
В телефонной конуре стало невыносимо душно. Незадачливый капитан быстро попрощался и вывалился наружу. Пот катился градом поперек неровных морщин, кисло щипал глаза, солил во рту. Трофимов зачем-то принялся вытирать себя газетой, отрывая куски один за другим. Когда в руке остался последний сухой остаток, Трофимов прочел: "За выдающиеся заслуги в деле покорения безвоздушных пространств звездой Героя социалистического труда награждаются С.П.Варфоломеев и И.И.Пригожин (посмертно)".
15
Конец июня скомкался. Стало очевидно, вопреки всем неожиданным переменам, вопреки вынужденным и случайным потерям, ошибкам, сомнениям, безотчетным действиям: июль неизбежен. Настоящий, земной, душный, континентальный.
Варфоломеев ждал. С минуты на минуту придет надежный человек, и нужно будет все окончательно спланировать и решаться. Мог ли он в таком состоянии что-либо предпринять? Ведь он был немного не в себе. Вот уж сколько кругов он совершил по комнате, приближаясь и удаляясь от окна, подобно затравленному хищнику, нашептывая про себя одну и ту же прилипшую фразу: "Если есть Господь Бог, то мы должны открыть его научно". Сам же и подсмеивался над собой. Должны, должны. Кому должны? Себе? Далее выстраивал длинный ряд всяческих про и контра, и те длинными логическими цепями вытягивались в секунды, минуты и часы. Потом вдруг ни с того ни с сего перескакивал на другую тему, мычал пошленький мотивчик, недавно услышанный по радио, страшно перевирая слова и ноты. Но все это было настолько на поверхности, настолько бездумно и наверняка абсолютно неважно для текущего момента, что, конечно, не могло уравновесить истинного внутреннего тяжелого чувства. Что так мучило его? Ведь была еще надежда, последняя, заветная, та, что не оставляет никогда деятельную натуру. Так гениальный полководец, потерпев сокрушительное поражение, еще надеется на последнее генеральное сражение где-нибудь в степи, на открытом ровном пространстве. Правда, войско его поредело. Нет больше Ильи Ильича, ушла Соня, пропал Караулов. Хотя последнему вначале он даже обрадовался. Васенька изрядно надоел своими выкрутасами. Однажды запущенный страшной варфоломеевской машиной в неизвестном направлении, муженек Марты приобрел невиданную ранее подлую предсказательную силу. Впрочем, кажется, не вполне, - ведь пропал же, черт его дери. А еще неделю назад строил грандиозные планы, готовил стартовую позицию, темнил, науськивал к приступу на центральные руководящие органы. И наконец исчез. Исчез, прошептал Варфоломеев. А не исчезнуть ли мне? Что я такое теперь, здесь, среди чуждых предметов новой жизни? Здесь все не то, здесь все переименовано, все переделано, здесь нет Сергеева и нет его достижений, а есть лишь один голый факт, факт позорного бессилия перед подступившей реальностью. Но откуда это? Сергей Петрович подошел к столу, накрытому вчерашним номером центральной газеты.
Три раза прозвенел звонок. Варфоломеев открыл дверь и, едва Константин переступил порог, протянул ему руку.
- Не желаешь здороваться?
Трофимов, не отвечая, прошел мимо, едва задев плечом однокашника. Заглянул в полуоткрытые двери, зачем-то посмотрел на потолок, под лампочку, потом повернулся.
- Один?
- Конечно, - Варфоломеев усмехнулся.
Гость еще немного помолчал, будто сомневаясь, продолжать далее или сразу уйти, потом махнул рукой.
- Я ненавижу тебя, Варфоломеев. Не улыбайся, я серьезно. Я ненавижу себя и ненавижу тебя. Тебя, потому что ты еще здесь, себя, потому что промахнулся. Надо было пристрелить тебя, - капитан полез в боковой карман, замер на мгновение, прищурился. - Курево есть?
- На кухне.
После нескольких ожесточенных затяжек, на короткое время отодвинувших неприятный разговор, Трофимов вернулся к своей теме.
- Когда я, как паршивая ищейка, таскался за тобой по Северной, мне было приятно и легко. Была тайна, был я, желающий ее разгадать, был объект. Да, думал я, уж это объект так объект. Ночь, берег, ветер, стоит изваяние одинокое, гордое, чуждое, как в той поэме. Ну, думаю, вот оно, пришествие, явился человечище, извлек из темноты огонь, осветил пустынные берега, заварится теперь новое дело, пусть опасное, но живое, созидательное. - Трофимов даже прикрыл глаза, но вдруг опомнился. - К черту, все было подстроено, все - игра фальшивая, дрянная, - и с этими несправедливыми словами Константин кинул на стол огрызок газетного сообщения. - Мне теперь кажется, что не я выслеживал, а меня водили, подбрасывали поддельные факты, подглядывали, что я предпринимать буду...
- Постой, - вдруг встрепенулся Варфоломеев, - как ты сказал, водили? Хм, водили. Верно, верно...
- Брось, - окончательно разнервничался Трофимов. - Хватит ерничать, хватит кривляться. С меня довольно. Теперь-то я понял, чем природа управляется, какими фундаментальными указами. Сволочи, - Константин затянулся до фильтра и тут же прикурил следующую. Ну точь-в-точь, как это сделал Варфоломеев тем ранним ноябрьским утром после акции в государственном доме. - Сволочи, - еще громче крикнул капитан Трофимов куда-то в потолок.
Хозяин тем временем взял со стола обрывок газеты и аккуратно приложил его в аналогичное место собственного экземпляра, принесенного Чирвякиным. Все совпало до единой буквочки. Неизбежность почетного награждения стала очевидной. А гость напирал далее:
- Но я тоже подозревал, чувствовал - вы все заодно. Миссионеры, каменщики, строители городов и судеб. Я плевал на ваши секретные планы, я плевал, я вас не боюсь. Понятно, вы превратили жизнь в дрянное лживое место, где все можно извратить, испохабить, для вас нет ничего святого...
- Для кого - для вас? - Варфоломеев поморщился.
- Ну конечно, ты считаешь себя отдельно, на расстоянии от них. Да ты хуже их во сто крат, ты есть самый корень мирового зла, потому что они без мозгов - ничто, потому и покупают тебя вроде бы за свободу, мол, сделай нам полезное, и сам можешь кое-чем воспользоваться для своих вожделенных интересов. А может быть, не то? - Константин удивился своей новой идее. Может быть, нет у тебя никаких отдельных интересов, а? Постой, постой, может быть... Ну да, все сходится. И Караулов твой - подлец, потому так и вьется. Что ты морщишься? Не нравится, что я и Караулова в одну компанию с тобой записал? А чем же тебе Караулов не пришелся, чем он тебя раздражает? Ты даже вроде как брезгуешь о нем слышать? Ты, может быть, считаешь себя лучше его? Так я тебе одну историю расскажу, развеселую, как раз для тебя будет. Жил-был никчемный человек, невзрачный, бестолковый, не имел в жизни высоких задач, да и предпосылок для их наличия, в смысле способностей, не было. В общем, пустое место с точки зрения свободного человека. Более того, наблюдалось в нем совсем неприличное качество - почти рабская исполнительность. Короче, неприятная, низкая личность. Была, правда, у него женщина, мать его детей, единственная причина для проявления у нашего низкого человека нежных чувств. Хотя какие могут быть нежные чувства у такого дурака? Молчишь, Сергей Петрович? - Трофимов разволновался. - Ты наверняка себя самым умным считаешь. Но что же такое ум? Раз ты формулы лучше других калякаешь, то уже думаешь, и выше всех? Неужели человек так просто устроен, что его можно формулой проверить? Сергей Петрович, - почти шепотом сказал Трофимов, удивляясь своим словам, - да ведь это было бы страшно! Я вот недавно подумал. Вспоминал про китайский волчок и вдруг подумал: а вряд ли Бальтазаров от такого пустяка умер. Я думаю, его и потяжелее предметом не возьмешь.
- Ты о себе, что ли? - уточнил хозяин.
Трофимов рассмеялся неожиданным, каким-то хитроватым, понимающим смехом.
- Нет, друг мой старинный, это я нарочно как бы о себе. Ты слушай дальше. Вот представь себе, встречаются на жизненном пространстве, в одной точке, две таких личности, - низкая, та, что никчемная, и гордая, свободная натура. И эта низкая, отвратительная фигура, заподозрив неверность жены, - естественно, с нашим оригинальным человеком, - вдруг понимает, насколько ее обокрали.
- Чепуха, сам виноват, - сухо отрезал Варфоломеев.
- Нет, ты постой, я же не проповедник, чтобы такой обыденной вещью возмущаться. Я о другом. Ты слушай, что дальше. Вот ты на его месте что бы предпринял?
- На его месте?
- А что, Петрович, не зарекайся, может быть, еще окажешься. А может быть, и уже...
Варфоломеев побледнел.
- Так знаешь, что он предпринял? Он пришел к этому оригинальному человеку и сам же ему свою благоверную предложил. Вот интересно, как вывернулся. Понимаешь, сам дал знать, что все ему известно и что теперь, мол, в условиях полной гласности можно дальше пользоваться. И представь себе, наш гордый господин взял этакий подарок прямо из липких рук. Взял. Понимаешь, какая подлость? Ведь он мог бы и отказаться, мог бы сказать благодарю сердечно, заберите свой презент обратно, мерси. Но не сказал, а воспользовался. Кто же в результате у нас героем вышел?
Варфоломеев молчал - нечего было возразить. Трофимов еще немного помолчал, ожидая хоть какой-нибудь реакции. Зачем-то надеялся услышать все-таки оправдания, именно от него, именно сейчас. Так верят последней малой верой в развенчанные кумиры молодости. Верят из жалости к хорошему времени. После сгреб со стола газету с правительственным постановлением и подытожил:
- Может быть, ты и после этого будешь отмежевываться?! Да не молчи же! Признайся, что исполнял секретную миссию центрального руководства. Что, мол, ради полученного задания пришлось малость поступиться собственным честным именем. Признайся, я, может быть, пойму. Скажи: да, был при исполнении, преступал, но ради. Скажи слово "да".
- Нет, никогда, - выдавил бывший генеральный конструктор.
- Но что это? - капитан безопасности вяло бросил шуршащий комок обратно на стол.
- Не знаю.
Трофимов совсем изменился. Обмяк, ссутулился, как будто долго-долго бежал по пересеченной странными обстоятельствами местности, под страхом погони и расправы за несмываемое черное пятно автобиографии, проставленное в процессе высшего естественного образования. Оглянулся вяло по сторонам, скользнул взглядом по серому кафелю, по белым, вычищенным Мартой поверхностям кухонного гарнитура, чуть остановился на желтом, вечно дозревающем пшеничном поле, и тихо засмеялся.
- Знаешь, чего мне хочется больше всего? - с трудом прерывая диковатое всхлипывание, спросил гость. - Так хочется, до такой последней степени физиологической жажды, даже, понимаешь, смешно...
Варфоломеев с удивлением наблюдал странную перемену запутавшегося собрата. Была здесь неправдоподобная комбинация жалости и какого-то злобного удовлетворения. Он зачем-то вспомнил далекий ночной поезд, картежную игру, наглую придурковатую роль Константина, этакого женского нахала. Где былая самоуверенность, где он, простой, надежный взгляд на вещи? Ушли, растворились, остался только нервический, невеселый смех, впрочем, вот и смех затих.
- Вот взять бы, Сергей Петрович, - медленно заговорил гость, потирая поседевший висок, - тут же, сейчас, здесь, взять и проснуться. А, Горыныч? Разлепить веки, чтобы ничего больше не видеть. - Трофимов вскинулся. - Как странно: чтобы перестать видеть, нужно открыть глаза. Парадокс? Ну-ка, иди сюда поближе, друг мой проклятый, давай встряхнемся, давай-ка чем-нибудь уколемся, и тут же окончится этот идиотский сон. Я буду дальше служить, а ты... Ты уедешь отсюда, уйдешь, займешься наукой, наденешь очки, наденешь свой потертый пиджак, зароешься в формулы. Сделаешь новое открытие, хорошее, человеческое, а я тебя буду охранять от врагов. Не сомневайся, знай себе твори во благо процветания родины. Погляди на нее, - Трофимов кивнул в сторону бутылочной наклейки. - Пусть она живет хорошо, пускай растет, родная. Может, и мы, Горыныч, кого-нибудь прокормим? Неужто силенок не хватит? Ты не думай, я еще мужик - ого! У меня, знаешь, какая реакция, и в голове, извини, не чистый вакуум. Мы все - все поколение все пригодимся! Наград не будем ждать, награды сами придут, - Трофимов осекся, с хрустом сжал варфоломеевские плечи. - Сергей Петрович, это провокация.
Оба опять посмотрели на газетное сообщение.
- Наверняка, - мрачно подтвердил хозяин.
- Что же делать, Горыныч?
- Надо ехать.
- В столицу?
- Да, в белокаменную, - твердо уточнил Варфоломеев и добавил: - Карту принес?
- Подробнейшую, - капитан прищелкнул каблуками и протянул пухлый пакет злейшему врагу государственного строя.
16
Эта черная рваная дыра на голове Бошки не дает покоя Имяреку. Откуда, почему? Не может ведь возникнуть материальное явление от одной только мечты. Он вспоминает неудавшуюся попытку убийства Бошки. Произошла осечка, досадная, непоправимая ошибка. Бошка успел увернуться. Абсолютно точно, он уверен. Да и появись такой разлом как следствие нападения хотя бы на следующий день, можно было бы понять. Но ведь не было до последнего момента, до этого отвратительного акта целования. Неприятная сладковатая судорога сводит скулы. По опыту долгих болезней Имярек знает: раз сводит скулы, значит, неизбежно вырвет. Он пытается отвлечься каким-нибудь иным размышлением - не получается. Тогда он начинает просто ходить по координаторной, желая хоть так попасть в новое состояние. Но простейшая механическая работа почти вся уходит на перемещение стареющего тела, оставляя в прошлом месте только бесполезный хаос тепловых движений.
Другое дело - мысли. Здесь один злобный порядок, здесь все идет в одну дурацкую точку, из которой может выйти лишь одно - тоскливое белужье завывание. Имярек останавливается возле государственной машины и, качнувшись в обе стороны, валится на ее рычаги. Но странное дело, вместо обычного веселого позвякивания раздается глухой человеческий стон. Белуга, неужели опять? - мелькает в воспаленном государственном мозгу. И он опять бежит прочь по бесконечному желтому песку, прочь от проклятой точки, дальше, дальше, вдоль извилистой береговой линии. Где-то же она кончается? Нигде. "Жизнь не проходит", - шепчет он страшные слова и зачем-то опять дергает за рычаги.
На шум появляется Бошка. В гриме, в парике, с тщательно зачесанной назад шевелюрой, скрывающей любой повод к подозрению. Он приподнимает вздрагивающее тело, перебрасывает левую руку больного через шею и тащит к дивану.
- Ничего, ничего, щас пройдет. Ишь, проклятая, привязалась. Ну, ну, не плачь... Глянь, - останавливается у картины. - Вишь, какой бодренький раньше был, топ-топ, вышагивал. Хозяин! Давай, давай и теперь, полегоньку, ножками. Вот, отлично, шаг вперед, два назад, - Имярек еле переставляет заплетающиеся ноги. - Ничего, ты мне помог, а я тебе пособлю. Вместе спасемся.
- Что там? - укладываясь, Имярек шевелит пальцем в сторону пульта.
- Где?
- Там, - кряхтит Имярек. - Там человек?
- А, чепуха. Не бери в голову, уважаемый.
- Че-пу-ха, - растягивает Имярек и как бы невзначай трогает бошкин затылок.
Палец мягко продавливает парик, как будто под его рукой не череп дряхлого старика, а головка новорожденного младенца. Кажется, дыра стала еще больше.
- Давно это у тебя? - уже с дивана спрашивает человек с белужьими симптомами.
- Что - это? - глухо переспрашивает Бошка.
- Холодное место.
- Ты, право, как ребенок, ручонками шевелишь: папочка, папочка, да что это, да что то, волнуешься природным явлениям, - Бошка наклоняется поправить диванный валик. - Не радуйся, ты тут ни при чем. Да и как бы ты смог нанести мне повреждение, если нам уже никогда не развязаться? Да, да, теперь уж окончательно: либо вместе помирать... - Бошка замирает. Слово-то какое неприятное - помирать. Либо...
- Умереть хорошо, - мечтательно заявляет лежащее тело, и уже чуть ли не жалобно: - Почему ты меня не убьешь? А?
- "Почему ты меня не убьешь?", - спросила голова у правой руки.
Имярек поднимает страдальческие глаза, собирается возразить, но вдруг спохватывается.
- Давай тогда вместе умрем. Одновременно. И тебе легче будет. Что мертвому телу дыра в башке, если и так холодно? Ведь это же одно мучение так жить, с отверстием.
- Да, уж это не жизнь, - соглашается Бошка, но не трагически, а с какой-то потаенной надеждой. - Мерзнуть в июле глупо, унизительно. Это как бы утонуть в пустыне или в степи. Парадокс. Парадокс хорош для ума, но не для тела. Телу нужны порядок и оптимальные условия. Отчего человек умирает? Оттого, что портится тело, изнашивается, тухнет, мягчеет... А если законсервироваться, а? Да такому организму не то что смерть бессмертие не страшно...
- Как это, законсервироваться? - Имярек напрягается.
- Чего встрепенулся?
- Так, сон один вспомнил, - проговаривается больной.
- Какой сон? Расскажи, я страсть как сны люблю. Чего замолк, не бойся, я никому не скажу. Молчишь? Страшный сон, что ли?
- Неприятный, - Имярек опускает маленькие глазки. - Не спрашивай.
- Ну намекни хотя бы, о чем.
- Не настаивай, тяжело мне и так. Лучше почитай мне что-нибудь.
- Про что почитать?
- Про страшный суд.
- Какой суд? Откуда?
- Из тетрадки, - уточняет Имярек.
- Нет там никакого страшного суда, - удивляется Бошка.
- Есть, просто не названо так, а по существу и есть.
- Да где же? - Бошка достает из-за пазухи мягкую тетрадь, шуршит страницами, вот, мол, сам смотри, нет ничего и в помине.
- Но наступит веселый праздник, когда... - вспоминает Имярек, закрывая для верности глаза.
Бошка смеется.
- Ну, ты скажешь, страшный суд, если здесь сплошная фиеста.
- Читай, читай.
Бошка хмыкает, пожимая плечами, и читает:
- "Но придет веселый праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями. И явится каждому существу существо. Животному животное, зверю зверь, жителю житель. К сильному же придет сильный, к слабому слабый. И так всему. К гражданину прилипнет гражданин, а к сухому прикоснется сухое. Брату явится брат, но не по крови, а равный себе. Дочери положится мать, но моложе ее самой, и день тоже получит день, и будут они оба вместе. А вчера уже никогда не наступит, так как кончится ему счет. И будут они все угощать друг друга, но не яствами растительными, а словами. Слово цифра перестанет быть числом, слово двойник растает как снег, слово слово обретет вкус, ибо пища есть настоящее дело. И не будет высшего существа, ибо высшему придется иметь высшего, а молчуну молчуна. И некому будет показать себя на этом празднике. Никто не будет искать новых встреч для животной любви, ибо размножение закончится, потому что и так всего будет достаточно. Будет играть музыка, но никто ее не услышит, ибо имя этой музыке - смерть, а нельзя пережить дважды то, чего не было вовсе. Повторение потеряет смысл, и проверять будет нечего. Разрушенное исчезнет, а целое удвоится и станет равным себе. Дома без крыш, улицы без дорог, поводыри без глаз - исчезнут. Орущий оглохнет, плачущий высохнет, холодный замерзнет. И только счастливый не изменится. Воровство прекратится. Нельзя украсть дважды, ибо ты есть одно, и на второй раз не хватит вещей. Так исчезнет колючий лес, где ему не положено быть. Так крепость обретет город, а город родину, а родина три города, и завершится строительство на том. Однако три не есть число, а есть совесть. Потому каждый в тот день перестанет мучиться этим числом, а совесть будет ни к чему. И станет дочь сестрой вместо брата и скажет ему: "Ты все проверил?". И ответит он ей: "Проверять нечего, ибо ничто не повторяется, а состоит из одного". "Узнай тогда одно, а после проверь", - возразит сестра. "Нельзя узнать одно, потому что одно - это я". Так закончится этот разговор, так его не станет, ибо его не должно быть. Потому что ей положится мать, но моложе ее самой. И разойдутся те, кто нашел пару, а тот, кто не найдет равного себе, останется, ибо наступит праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями."