Страница:
А что касается Стшельц, знаю только, что ходила на Буковую Гору, про которую рассказывали, что она служила прибежищем разбойникам. Вся гора заросла лесом, в котором то и дело попадались гигантские валуны.
Очень хорошо помню лето, которое мы проводили на реке Езёрке. Было мне тогда шесть лет. А запомнила я его так хорошо потому, что… на это были серьёзные причины, а чувства, которые пришлось мне там испытать, были диаметрально противоположного характера.
В Езёрках мы снимали квартиру в большом доме с садом, которые принадлежали директору местной школы. В сына директора, молодого человека четырнадцати лет, я влюбилась не на жизнь, а на смерть.
Нет, это не была моя первая любовь. Первая любовь со мной случилась за год до этого, когда мне было пять лет. Тогда тоже, не на жизнь, а на смерть, я полюбила Мальчика-с-пальчика в постановке Варшавского Большого театра. Правда, его играла женщина, но мне это ничуть не мешало, я полюбила сказочный персонаж, он для меня был настоящим и живым. Целыми часами я мечтала о встрече с ним. Вот Мальчик-с-пальчик появляется вдруг на нашем балконе, входит в комнату и признается мне в горячей и безграничной любви. Моя реалистическая натура все-таки заставляла меня задуматься над осуществимостью моей мечты, но весь реализм сводился к вопросу, как предмет моего обожания заберётся на балкон. Удобнее всего было бы по приставной лестнице. Моё воображение ограничивалось объяснением в любви, мне вполне хватало балконной сцены.
Эта большая любовь прожила во мне год, постепенно слабея, и Мальчика-с-пальчика сменил сын директора школы. Боюсь, взаимностью мне не отвечали, но тут, по крайней мере, у меня был хоть какой-то контакт с предметом моей любви. Директор летом приделал к терраске ступеньки и заставил сына носить воду для изготовления цемента. Целых два дня я знала, где могу увидеть предмет моих чувств, и совершенно случайно околачивалась у крыльца, усаживалась на скамейку, мимо которой мой кумир обязательно проходил от колодца с вёдрами. Цемент схватило, парень потрудился на совесть, а со мной даже время от времени перебрасывался словами.
Всей семьёй отправились мы в костёл по случаю какого-то храмового праздника. На обратном пути, чтобы ребёнок не измучился, отец повёз меня домой на велосипеде, посадив на раму перед собой. С дороги мы свернули прямо к калитке дома директора школы. Вдоль всего забора тянулся довольно глубокий ров, к тому же наполненный водой, а у калитки через ров вела узенькая перемычка. Отец с дороги свернул на неё, целясь в открытую калитку. Что произошло, я так и не поняла, только вдруг мы все трое очутились во рву.
Наверху оказался отец, под ним был велосипед, а на самом дне — я. Заполненный грязью и илом ров был мягким, так что со мной ничего плохого не случилось. Когда до дома добралась мать со всей компанией, меня уже отстирывали в корыте во дворе. Грязь оказалась поразительно въедливой, понадобилось целых три дня, чтобы полностью отмыть ребёнка. И на всю жизнь остался во мне страх перед въездом в узкий проход на велосипедах и мотоциклах, и когда двадцать лет спустя муж собирался въехать во двор на мотоцикле, я с диким криком соскакивала и входила пешком.
Там же, в деревне у реки Езёрки в один прекрасный день появился мороженщик со своим ящиком на колёсах. Из-за постоянных ангин и прочих простудных заболеваний мне мороженое есть не разрешали, разве что превратив его в жидкость. Мать же моя обожала мороженое и могла есть его килограммами, что однажды плохо кончилось, но об этом я расскажу в своё время. Сейчас же все общество сидело за столом на веранде, мороженщик со своим холодным товаром стоял за оградой, а я носила мороженое от него к веранде. Почему он не вошёл во двор — не помню, но так и обслуживал клиентов на расстоянии, доставляя мне тем самым невообразимые мучения. Носила я и носила, не уверена, что хоть два разика лизнула. Все мороженое сожрала моя мать, при весьма скромном участии остальных присутствующих. Сначала прикончила ванильное, потом и фруктовое. К счастью, мороженое наконец закончилось, а вместе с ним и мои муки.
Не знаю уж почему, но в памяти особенно хорошо запечатляются события неприятные или вовсе ужасные. Раз дядя Витольд вёз меня на своём велосипеде. Это было уже не в Езёрках, не помню где. Родная дочь дяди Витольда ничего о данном проис шествии не знала, а из родных никто тоже не мог помочь, так и не знаю, когда и где случилось нижеследующее, но вроде бы приблизительно в то же время, когда мы жили в Езёрках. А дядя Витольд — один из сыновей моей прабабушки. Так вот, ехали мы с дядей Витольдом на велосипеде через какую-то деревню, и он наехал на курицу. Попалась под переднее колесо велосипеда. Он поскользнулся на ней, упал и страшно разбил себе колено. Со мной ничего не случилось, но вид дядиного разбитого колена был столь ужасен, что страх перед курами загнездился во мне с тех пор и остался на всю жизнь. Боюсь я их смертельно, больше, чем детей и велосипедов, независимо от того, на чем я еду. Разумеется, когда я иду пешком, совсем их не боюсь.
Моя большая любовь к сыну директора школы закончилась под воздействием до сих пор ещё не изученных сил. Любила я его и после отъезда из Езёрок, но не очень долго, потому что мне приснился сон. Судите сами, такое не забывается, какой-то кошмар, но с вполне реалистическими последствиями.
Снилось мне, что мы с возлюбленным гуляем в чудесном лесу, причём лес мне знакомый, летом я часто там гуляла. И вдруг откуда-то выскочили разбойники. И сразу же приняли ужасное решение, от которого зашлось сердце.
— Озеленим его! — мстительно вскричали они жуткими голосами.
Я смертельно испугалась, залилась слезами и бросилась наутёк. Разбойники тут же сбавили тон и успокаивающе принялись кричать мне вслед:
— Не тебя озеленим, его! Тебя не будем!
Как же, так я им и поверила! Нашли дурочку. Я сбежала от них и спряталась в укромном месте, наверное, не очень далеко, потому что из своего укрытия могла видеть все. Они и в самом деле озеленили парня. Озеленение заключалось в том, что они покрыли его с ног до головы толстым слоем прозрачной студенистой массы мерзкого грязно-зеленого цвета, отвратительно пахнущей. Глядя на это, я испытала такой ужас, что невозможно описать. Сделав своё грязное дело, разбойники скрылись, и мы остались вдвоём на изумительной красоты лесной дороге. Я опять принялась убегать, а озеленённый молодой человек гнался за мной, умоляя остаться с ним, невзирая ни на что. А я не могла переломить себя, зелёный студень вызывал во мне омерзение, к тому же от возлюбленного несло смрадом, как от черта. Из-за этого сна я не только окончательно и бесповоротно разлюбила сына директора школы, но у меня на всю жизнь осталось в сознании это глупое словечко «озеленить», в значении — покрасить в некрасивый зелёный цвет. А моя великая любовь кончилась, как ножом отрезало.
( По окончании лета, проведённого в Езёрках… )
( До самой смерти мне не забыть… )
Очень хорошо помню лето, которое мы проводили на реке Езёрке. Было мне тогда шесть лет. А запомнила я его так хорошо потому, что… на это были серьёзные причины, а чувства, которые пришлось мне там испытать, были диаметрально противоположного характера.
В Езёрках мы снимали квартиру в большом доме с садом, которые принадлежали директору местной школы. В сына директора, молодого человека четырнадцати лет, я влюбилась не на жизнь, а на смерть.
Нет, это не была моя первая любовь. Первая любовь со мной случилась за год до этого, когда мне было пять лет. Тогда тоже, не на жизнь, а на смерть, я полюбила Мальчика-с-пальчика в постановке Варшавского Большого театра. Правда, его играла женщина, но мне это ничуть не мешало, я полюбила сказочный персонаж, он для меня был настоящим и живым. Целыми часами я мечтала о встрече с ним. Вот Мальчик-с-пальчик появляется вдруг на нашем балконе, входит в комнату и признается мне в горячей и безграничной любви. Моя реалистическая натура все-таки заставляла меня задуматься над осуществимостью моей мечты, но весь реализм сводился к вопросу, как предмет моего обожания заберётся на балкон. Удобнее всего было бы по приставной лестнице. Моё воображение ограничивалось объяснением в любви, мне вполне хватало балконной сцены.
Эта большая любовь прожила во мне год, постепенно слабея, и Мальчика-с-пальчика сменил сын директора школы. Боюсь, взаимностью мне не отвечали, но тут, по крайней мере, у меня был хоть какой-то контакт с предметом моей любви. Директор летом приделал к терраске ступеньки и заставил сына носить воду для изготовления цемента. Целых два дня я знала, где могу увидеть предмет моих чувств, и совершенно случайно околачивалась у крыльца, усаживалась на скамейку, мимо которой мой кумир обязательно проходил от колодца с вёдрами. Цемент схватило, парень потрудился на совесть, а со мной даже время от времени перебрасывался словами.
Всей семьёй отправились мы в костёл по случаю какого-то храмового праздника. На обратном пути, чтобы ребёнок не измучился, отец повёз меня домой на велосипеде, посадив на раму перед собой. С дороги мы свернули прямо к калитке дома директора школы. Вдоль всего забора тянулся довольно глубокий ров, к тому же наполненный водой, а у калитки через ров вела узенькая перемычка. Отец с дороги свернул на неё, целясь в открытую калитку. Что произошло, я так и не поняла, только вдруг мы все трое очутились во рву.
Наверху оказался отец, под ним был велосипед, а на самом дне — я. Заполненный грязью и илом ров был мягким, так что со мной ничего плохого не случилось. Когда до дома добралась мать со всей компанией, меня уже отстирывали в корыте во дворе. Грязь оказалась поразительно въедливой, понадобилось целых три дня, чтобы полностью отмыть ребёнка. И на всю жизнь остался во мне страх перед въездом в узкий проход на велосипедах и мотоциклах, и когда двадцать лет спустя муж собирался въехать во двор на мотоцикле, я с диким криком соскакивала и входила пешком.
Там же, в деревне у реки Езёрки в один прекрасный день появился мороженщик со своим ящиком на колёсах. Из-за постоянных ангин и прочих простудных заболеваний мне мороженое есть не разрешали, разве что превратив его в жидкость. Мать же моя обожала мороженое и могла есть его килограммами, что однажды плохо кончилось, но об этом я расскажу в своё время. Сейчас же все общество сидело за столом на веранде, мороженщик со своим холодным товаром стоял за оградой, а я носила мороженое от него к веранде. Почему он не вошёл во двор — не помню, но так и обслуживал клиентов на расстоянии, доставляя мне тем самым невообразимые мучения. Носила я и носила, не уверена, что хоть два разика лизнула. Все мороженое сожрала моя мать, при весьма скромном участии остальных присутствующих. Сначала прикончила ванильное, потом и фруктовое. К счастью, мороженое наконец закончилось, а вместе с ним и мои муки.
Не знаю уж почему, но в памяти особенно хорошо запечатляются события неприятные или вовсе ужасные. Раз дядя Витольд вёз меня на своём велосипеде. Это было уже не в Езёрках, не помню где. Родная дочь дяди Витольда ничего о данном проис шествии не знала, а из родных никто тоже не мог помочь, так и не знаю, когда и где случилось нижеследующее, но вроде бы приблизительно в то же время, когда мы жили в Езёрках. А дядя Витольд — один из сыновей моей прабабушки. Так вот, ехали мы с дядей Витольдом на велосипеде через какую-то деревню, и он наехал на курицу. Попалась под переднее колесо велосипеда. Он поскользнулся на ней, упал и страшно разбил себе колено. Со мной ничего не случилось, но вид дядиного разбитого колена был столь ужасен, что страх перед курами загнездился во мне с тех пор и остался на всю жизнь. Боюсь я их смертельно, больше, чем детей и велосипедов, независимо от того, на чем я еду. Разумеется, когда я иду пешком, совсем их не боюсь.
Моя большая любовь к сыну директора школы закончилась под воздействием до сих пор ещё не изученных сил. Любила я его и после отъезда из Езёрок, но не очень долго, потому что мне приснился сон. Судите сами, такое не забывается, какой-то кошмар, но с вполне реалистическими последствиями.
Снилось мне, что мы с возлюбленным гуляем в чудесном лесу, причём лес мне знакомый, летом я часто там гуляла. И вдруг откуда-то выскочили разбойники. И сразу же приняли ужасное решение, от которого зашлось сердце.
— Озеленим его! — мстительно вскричали они жуткими голосами.
Я смертельно испугалась, залилась слезами и бросилась наутёк. Разбойники тут же сбавили тон и успокаивающе принялись кричать мне вслед:
— Не тебя озеленим, его! Тебя не будем!
Как же, так я им и поверила! Нашли дурочку. Я сбежала от них и спряталась в укромном месте, наверное, не очень далеко, потому что из своего укрытия могла видеть все. Они и в самом деле озеленили парня. Озеленение заключалось в том, что они покрыли его с ног до головы толстым слоем прозрачной студенистой массы мерзкого грязно-зеленого цвета, отвратительно пахнущей. Глядя на это, я испытала такой ужас, что невозможно описать. Сделав своё грязное дело, разбойники скрылись, и мы остались вдвоём на изумительной красоты лесной дороге. Я опять принялась убегать, а озеленённый молодой человек гнался за мной, умоляя остаться с ним, невзирая ни на что. А я не могла переломить себя, зелёный студень вызывал во мне омерзение, к тому же от возлюбленного несло смрадом, как от черта. Из-за этого сна я не только окончательно и бесповоротно разлюбила сына директора школы, но у меня на всю жизнь осталось в сознании это глупое словечко «озеленить», в значении — покрасить в некрасивый зелёный цвет. А моя великая любовь кончилась, как ножом отрезало.
( По окончании лета, проведённого в Езёрках… )
По окончании лета, проведённого в Езёрках, я пошла в школу. В школу мне очень хотелось, но доставила она мне много неприятных минут, которые скрашивало лишь присутствие прекрасной учительницы. Я никак не могла понять, чему же мне учиться в первом классе. Читать я умела уже давно, а вся многочисленная родня по торжественным дням получала от меня поздравления, тщательно выписанные печатными каракулями. Видимо, мне тяжело досталось умение писать нормальными маленькими буковками. Очень хорошо помню ужасный день, когда я мучилась над тетрадью в косую линейку. Целую страницу нужно было исписать косыми палочками с закруглением вверху. Никак они у меня не получались. С трудом нацарапала я три линейки, и страница превратилась в нечто ужасное — только каракули и кляксы. Вся зарёванная, я отправилась спать.
В тот день мать ездила в Варшаву, вернулась поздно, служанка сообщила ей о моих переживаниях. Мать вошла в моё положение и решила помочь. Наутро я обнаружила в тетради страничку, целиком заполненную ровными, аккуратными палочками, и смертельно обиделась.
Сначала я устроила скандал дома, а потом ни за что не хотела показывать тетрадь учительнице. Показала все-таки, но заявила, что палочки изобразила моя мамуля, а не я. И все тут! Чувства, которые двигали мною тогда, я поняла, лишь став взрослой. Я не желала принимать ничего чужого, ни чужих заслуг, ни чужих ошибок. Все должно быть только моим собственным! Иначе получается либо обман, либо незаслуженная обида, а как первое, так и второе отвратительно.
Отношение ко лжи и всяческому обману утвердилось во мне с самого рождения, и всю жизнь я отличалась прямо-таки идиотской правдивостью, прямотой. Выросла я в убеждении, что ложь является проявлением трусости, а трусость — позорное явление. Лгать, в незначительной степени, я научилась только под воздействием нашего государственного строя, который сам базировался целиком на колоссальной лжи, и в нем не мог существовать человек, совершенно не умеющий лгать. В личном же плане я стояла на стороне правды, и эта склонность останется во мне, наверное, уже до гроба.
Ладно, вернёмся к школе. Не помню, в каком классе у меня возник конфликт с ксёндзом, в первом классе или во втором? Вероятнее всего, в первом.
Хотя нет, вряд ли. Не в первом. Наверняка позже, когда дети уже овладели навыками чтения, потому что умение читать требовалось для приготовления урока. Так вот, на уроке религии ксёндз, кажется, задал нам какое-то домашнее задание и на следующий день вызвал меня отвечать. С чистой совестью, готовая поклясться чем угодно, я ответила, что он ничего подобного нам не задавал. Ксёндз возмутился, обратился за поддержкой к классу, но у учеников не оказалось единого мнения по данному вопросу. Мне поставили двойку, я громко негодовала и домой вернулась в слезах. Встретив ксёндза на улице, мать высказала ему свои претензии, ксёндз же возмутился и заявил, что он твёрдо знает — урок задавал. Поскольку я утверждала обратное, мать приняла мою сторону.
— Ваша дочь лжёт! — холодно заявил ксёндз. Выпрямившись, будто её ударили, мать ответила голосом сухим как перец:
— Нет, проше ксёндза! Моя дочь никогда не лжёт! Потом я выучила проклятый урок, и проблема решилась сама собой, а дело, видимо, было в том, что я позволила себе на уроке религии роскошь — задумалась о своём и перестала слышать, что говорил ксёндз.
Первый класс я закончила, как всякий нормальный ребёнок, на одни пятёрки, после чего разразилась война.
В тот день мать ездила в Варшаву, вернулась поздно, служанка сообщила ей о моих переживаниях. Мать вошла в моё положение и решила помочь. Наутро я обнаружила в тетради страничку, целиком заполненную ровными, аккуратными палочками, и смертельно обиделась.
Сначала я устроила скандал дома, а потом ни за что не хотела показывать тетрадь учительнице. Показала все-таки, но заявила, что палочки изобразила моя мамуля, а не я. И все тут! Чувства, которые двигали мною тогда, я поняла, лишь став взрослой. Я не желала принимать ничего чужого, ни чужих заслуг, ни чужих ошибок. Все должно быть только моим собственным! Иначе получается либо обман, либо незаслуженная обида, а как первое, так и второе отвратительно.
Отношение ко лжи и всяческому обману утвердилось во мне с самого рождения, и всю жизнь я отличалась прямо-таки идиотской правдивостью, прямотой. Выросла я в убеждении, что ложь является проявлением трусости, а трусость — позорное явление. Лгать, в незначительной степени, я научилась только под воздействием нашего государственного строя, который сам базировался целиком на колоссальной лжи, и в нем не мог существовать человек, совершенно не умеющий лгать. В личном же плане я стояла на стороне правды, и эта склонность останется во мне, наверное, уже до гроба.
Ладно, вернёмся к школе. Не помню, в каком классе у меня возник конфликт с ксёндзом, в первом классе или во втором? Вероятнее всего, в первом.
Хотя нет, вряд ли. Не в первом. Наверняка позже, когда дети уже овладели навыками чтения, потому что умение читать требовалось для приготовления урока. Так вот, на уроке религии ксёндз, кажется, задал нам какое-то домашнее задание и на следующий день вызвал меня отвечать. С чистой совестью, готовая поклясться чем угодно, я ответила, что он ничего подобного нам не задавал. Ксёндз возмутился, обратился за поддержкой к классу, но у учеников не оказалось единого мнения по данному вопросу. Мне поставили двойку, я громко негодовала и домой вернулась в слезах. Встретив ксёндза на улице, мать высказала ему свои претензии, ксёндз же возмутился и заявил, что он твёрдо знает — урок задавал. Поскольку я утверждала обратное, мать приняла мою сторону.
— Ваша дочь лжёт! — холодно заявил ксёндз. Выпрямившись, будто её ударили, мать ответила голосом сухим как перец:
— Нет, проше ксёндза! Моя дочь никогда не лжёт! Потом я выучила проклятый урок, и проблема решилась сама собой, а дело, видимо, было в том, что я позволила себе на уроке религии роскошь — задумалась о своём и перестала слышать, что говорил ксёндз.
Первый класс я закончила, как всякий нормальный ребёнок, на одни пятёрки, после чего разразилась война.
( До самой смерти мне не забыть… )
До самой смерти мне не забыть свиста первых бомб. Мы уже знали, что это воздушный налёт, люди выбежали из домов и спрятались под деревьями. Мы с матерью тоже стояли под деревом, мать прижимала меня к себе, свист нарастал, мать шептала: «Бомба, бомба…» Я была уверена, вот-вот бомба свалится к нашим ногам, и помню дикий ужас, овладевший мною. Три бомбы взорвались вдали, мы видели и слышали разрывы.
Эти три первые бомбы были сброшены на Груец третьего сентября. Война началась ещё первого, но до нас пока не дошла, второго мы с нашей домработницей отправились в кино. Из этого ничего не вышло, завыли сирены воздушной тревоги, свет погасили, люди пережидали тревогу под деревьями парка. Сеанс отменили, мы вернулись домой.
И опять в связи с этим событием мне вспоминается ксёндз. Не везло мне с ксендзами. Уже под конец войны, на уроке ксёндз сурово спросил учеников, кто ходит в кино. Разумеется, каждому ребёнку было известно отношение поляков к тем, кто посещает открытые немцами кинотеатры. «Ходит в кино только г…» Развлекаться во время оккупации было непатриотично. В ответ на вопрос ксёндза я встала и гордо начала:
— Последний раз я была в кино…
Я хотела, чтобы все знали — в кино я была последний раз второго сентября 1939 года, но ксёндз не дал мне договорить.
— Садись! — гневно рявкнул он. — И слышать не желаю о таких вещах!
Наверное, он решил, что в кино я была, например, месяц назад. Я села, оскорблённая и беспредельно униженная, три дня меня трясло, а на ксёндза я обиделась навсегда.
Ксёндз ксёндзом, обида обидой, но сейчас мне придётся сделать сразу несколько отступлений от хронологического повествования, и никуда от этого не денешься. Я предупреждала, в моей «Автобиографии» лирических отступлений будет множество.
С раннего детства меня часто водили в театр, впоили культуру, можно сказать, с малолетства. И как-то, будучи уже взрослой, я поспорила с кем-то на пари, с кем — не помню, что в Большом театре до войны перед началом спектакля исполнялся полонез А-дур.[07] Спорить со мной обо всем, что касается музыки — дохлый номер, у меня совсем нет ни слуха, ни памяти на музыкальные произведения, не говоря уже о голосе, но если уж я на чем-то в этой области настаиваю, значит, дело верное, бетон-гранит. Так оно и оказалось, пари я выиграла.
Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шёл фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела — значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации.
А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определённый след в душе, но чем он меньше, тем лучше.
С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвёртом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно.
Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм — стрелять в меня — даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам.
Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу:
— Знаешь, когда война закончится и я вернусь домой, сварю я огромный горшок крупника…
От волнения голос его прервался. Думая, что друг спятил от лишений, отец со страхом спросил:
— И что?
— Вынесу этот горшок на лестницу, поставлю на верхнюю ступеньку. И как наподдам ногой!
Относительно крупника я не располагаю сведениями, может, и наподдал.
Тем временем мать решила бежать с ребёнком в деревню. Варшава и родные были для нас недоступны, поддержкой и опорой для нас стала последняя домработница. Благодаря ей мы обе с матерью выжили, дай Бог ей здоровья. Энергичная девушка позаботилась о своей неприспособленной к жизни хозяйке, вывела нас из города, в какой-то глуши сняла угол в избе и стала нашим связным с большим миром.
Там я сразу воспользовалась случаем и заболела одной из своих бесчисленных болезней. Заболела серьёзно, понятия не имею, что это было — грипп, скарлатина или какая другая холера, во всяком случае температура была такая высокая, что я часто теряла сознание. Как-то я очнулась от дикого крика матери, которая в ногах моей постели билась головой о кровать. Я испугалась и слабым голосом спросила, что случилось, почему она плачет. Тогда мать заревела в голос от счастья, что я ещё не сдохла, а я с этого момента стала выздоравливать в совершенно невероятном темпе.
Я выздоровела, а мать заболела кровавой дизентерией, наверное, напилась воды прямо из колодца. Лекарство раздобывала наша прислуга. Только мать встала на ноги — свалилась хозяйка избы. Мать считала себя обязанной взять на себя все хлопоты по дому, в том числе и по уходу за шестью кабанчиками, готовила для них пищу и таскала в хлев тяжеленные горшки. К моменту выздоровления хозяйки кабанчики выглядели кошмарно, мать ещё хуже, но только пусть меня никто не уверяет, что в наши дни молодая здоровая женщина в деревне не в состоянии выкормить поросёнка без четырех тонн кокса. У матери кокса не было ни грамма, а моя бабушка откормила кабанчика в погребе, и проблема заключалась лишь в том, как его незаметно оттуда извлечь, ибо откармливали кабанчика нелегально, а он весил триста килограммов и сам не в состоянии был двигаться. Было бы желание, а человек способен сделать абсолютно все.
До наступления холодов мы вернулись домой, а потом появился отец и занял свою прежнюю должность в банке. Фамилия у него была немецкая. В связи с этим от него требовали подписать список фольксдойчей[08], чего он не намерен был делать, ничего немецкого в себе не ощущая, и покорно ждал последствий. Немцы прислали строгое распоряжение немедленно подписаться на заявлении о своей принадлежности к фольксдойчам, и плохо пришлось бы отцу за отказ от такой «чести», да спас его случай. В Груйце оказался еврей с такой же фамилией, и имя его начиналось на ту же букву, что и имя отца. Отцу по ошибке в распоряжении вписали имя этого еврея. Отец немедленно воспользовался предлогом и с чистой совестью ответил в письменной форме, что приказ к нему не относится, он адресован совсем другому человеку, проживающему по другому адресу. Немецкий язык отец знал хорошо, возможно, и в комендатуре объяснился, во всяком случае против фамилии отца какой-то шкоп[09] поставил галочку, и отца оставили в покое, больше к нему никто не придирался. А поскольку отец занимал должность директора местного банка, немцы наверняка были убеждены, что директор — польский немец, и он-то уж обязательно подписал список фольксдойчей.
В финансовых трудностях нашей семьи я стала разбираться в девять лет. Неимоверно расточительная и легкомысленная, моя мать делилась всеми своими тревогами со мной, плакалась мне в жилетку, и я знала, что ещё до войны отец, гарантируя своей подписью директора банка векселя некоторых лиц, задолжал более ста пятидесяти тысяч злотых. Отец отличался кристальной честностью и крайней наивностью, верил абсолютно всем, а уж своим знакомым и вовсе. Этим воспользовались нечестные люди, знакомый отца приводил с собой своего знакомого, и отец всем подписывал чеки, не допуская мысли, что должник не расплатится с ним. Большинство не расплатилось, и после войны отцу пришлось расплачиваться за свою доверчивость, правда, по довольно льготному курсу.
Итак, мать плакалась мне в жилетку, а я почувствовала ответственность за наше материальное положение. Глупость это была несусветная, не так уж плохо было наше положение, ведь на том самом участке, о котором я уже писала, у нас была и корова, даже две, свиньи, множество кур, гусей, уток и индеек, с голоду мы никак не помирали, отец работал и неплохо зарабатывал, враги относились к нему с доверием и только к концу войны догадались — что-то тут не в порядке. Возможно, что партизаны и бойцы Крестьянских батальонов, которые вовсю пользовались поддержкой отца, к концу войны совсем утратили бдительность. Во всяком случае, немцы отца арестовали. Подробностей не знаю, в отличие от матери отец не делился со мной своими проблемами, только после войны кое-что рассказал. И, воспользовавшись случаем, взял с меня клятвенное обещание.
— Дочь моя! — произнёс он с совершенно не свойственным ему пафосом. — Если ты когда-либо кому-либо что-либо подпишешь без моего ведома, я прокляну тебя и ты перестанешь быть моей дочерью.
Памятуя жалобы матери и неприятности, которые доставили там подписанные отцом какие-то важные финансовые бумаги, я с полной серьёзностью отнеслась к словам отца и очень намучилась впоследствии, потому что и в самом деле никогда не могла заставить себя поручиться за кого-либо. А тем самым отрезала и себе возможность воспользоваться услугами людей, когда мне требовалась их помощь, нельзя же такими услугами пользоваться односторонне.
Первое военное лето мы провели в Залесье. Тереса с Люциной сняли там дом недалеко от железной дороги, мать постоянно курсировала в поездах между Груйцем и Варшавой, доставляя продукты родителям в Варшаву, а нам выбрасывая пачки по дороге из вагона. Мы всегда подгадывали к поезду, потому что скорые поезда на нашей станции не останавливались, и однажды Тереса немного опоздала. Нашу пачку схватил какой-то подпасок, что стерёг свою корову у железнодорожного полотна.
— Немедленно отдай! — закричала Тереса, подбегая к нему. — Твоё, что ли?
— Скажешь, твоё? — нагло возразил парень.
С трудом доказала Тереса свои права на пачку и с торжеством принесла её домой. Меня же этот случай очень встревожил, и я стала выходить к поездам заранее.
Там же, в Залесье, Люцине приснился её кошмарный сон, о котором я вспоминаю в "Колодцах предков". Её комната находилась на втором этаже дома. Ей приснилось, что она слышит чьи-то шаги. Сначала на первом этаже, потом кто-то стал подниматься по лестнице, подошёл к её двери и взялся за ручку. Медленно-медленно дверь стала открываться. В этот момент Люцина проснулась, успела открыть глаза и одновременно инстинктивно нажать на кнопку, включающую настольную лампочку. И увидела, как и в самом деле дверь потихоньку, медленно и бесшумно открывается.
Люцина замерла, дверь тоже замерла. Сорвавшись с постели, Люцина набросила на себя халат, влезла в тапки и выскочила в прихожую, на это потребовалось буквально несколько секунд. Зажгла свет — никого. Прислушалась — тихо. Зажигая по дороге везде свет, кинулась вниз по лестнице, осмотрела все окна и двери. Они оказались заперты, и Люцина вернулась к себе, решив, что ей привиделось. А наутро мы все трое увидели на грядке у дома следы чьих-то больших ног. Следы вели к окну на первом этаже и обратно.
До сих пор мы так и не решили загадку, ибо окно в доме и в самом деле было заперто изнутри. Возможно, Люцине приснилось лишь намерение взломщика или вора, неосуществлённое по техническим причинам.
Лето длилось долго, Тереса с Люциной решили выращивать шампиньоны. Раздобыли где-то грибницу, плантацию устроили в подвале. И ничего не получилось, хотя, казалось бы, все необходимое для производства шампиньонов у нас было: торф, лошадиный навоз, мицелий. А шампиньоны — ни в одном глазу! Не росли и все тут. В конце концов у Люцины и Тересы лопнуло терпение, вытащили они из погреба эту смесь и выкинули на помойку. Случилось так, что три дня шёл дождь, на четвёртый установилась прекрасная погода, и мы уже с раннего утра услышали оживлённое куриное кудахтанье. Доносилось оно с помойки. Кинулись мы туда и что же видим? Вся помойка и её ближайшие окрестности покрылись густой порослью молодых шампиньонов. Наверное, в подвале мы их мало поливали, дождь их полил как следует, и грибы пошли в рост.
Вспомнила я об этом случае ровно через пятьдесят лет. Мой сын решил разводить шампиньоны, все было сделано как следует, а грибы не росли. Стояли мы трое в помещении — ребёнок, я и опытный специалист по разведению шампиньонов — и ломали головы. И тогда мне вдруг вспомнилась помойка в Залесье.
— Поливать! — решительно заявила я. — Хуже не будет, все равно ведь не растут. Полейте как следует, и посмотрим, что из этого выйдет.
— По науке не положено, — возразил сын.
— А ты наплюй на науку и полей! Посмотрели они на меня с сомнением, пожали плечами, но полили. И пошли грибы!
Сад в этом Залесье был чудесный, я всегда мечтала жить в таком. Был там уголок, где росли ели, а под ними всегда царила таинственная полутьма и рос мох разных видов. Наверное, мы жили там с весны до осени, потому что я помню фиалки, а потом другие цветы, и наконец астры и георгины. Время от времени съезжалась родня, и мы все играли в саду в прятки. Я всегда очень любила такие глупые игры взрослых людей.
Тогда война ещё не коснулась меня по-настоящему. Кроме бомб, которые могли свалиться на голову, кроме переполненных поездов и паники, кроме специфической атмосферы, царящей на варшавских улицах и инстинктивно воспринимаемой ребёнком, кроме страшной минуты, которую я пережила, когда мы с дедушкой вошли во двор их довоенного дома и увидели развалины, короче, кроме этих отдельных мелочей, с настоящим кошмаром я не сталкивалась. Крыша над головой у меня была, никого у меня на глазах не убили, голодать по-настоящему не приходилось. И все-таки что-то в моей психике осталось.
Там, в этом Залесье, я увидела немецкого солдата. Он просто шёл вдоль железнодорожных путей, и эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я была маленькая, рельсы были проложены на высокой насыпи, солдат шёл вдоль них, и я видела его на фоне неба. Не первый раз я видела немецкого солдата, до этого встречались часто, но сейчас я вдруг испытала к нему совсем недетскую, огромную, страшную ненависть. Ненависть эта переполняла меня, не умещалась во мне. Ненависть к войне, к немцам и вот к этому солдату персонально. Сказалась, видимо, атмосфера, в которой я росла, настроения близких мне людей, патриотические книги и разговоры. Чувства, овладевшие мною в тот момент, и безграничную ненависть я помню отчётливо до сих пор.
Эти три первые бомбы были сброшены на Груец третьего сентября. Война началась ещё первого, но до нас пока не дошла, второго мы с нашей домработницей отправились в кино. Из этого ничего не вышло, завыли сирены воздушной тревоги, свет погасили, люди пережидали тревогу под деревьями парка. Сеанс отменили, мы вернулись домой.
И опять в связи с этим событием мне вспоминается ксёндз. Не везло мне с ксендзами. Уже под конец войны, на уроке ксёндз сурово спросил учеников, кто ходит в кино. Разумеется, каждому ребёнку было известно отношение поляков к тем, кто посещает открытые немцами кинотеатры. «Ходит в кино только г…» Развлекаться во время оккупации было непатриотично. В ответ на вопрос ксёндза я встала и гордо начала:
— Последний раз я была в кино…
Я хотела, чтобы все знали — в кино я была последний раз второго сентября 1939 года, но ксёндз не дал мне договорить.
— Садись! — гневно рявкнул он. — И слышать не желаю о таких вещах!
Наверное, он решил, что в кино я была, например, месяц назад. Я села, оскорблённая и беспредельно униженная, три дня меня трясло, а на ксёндза я обиделась навсегда.
Ксёндз ксёндзом, обида обидой, но сейчас мне придётся сделать сразу несколько отступлений от хронологического повествования, и никуда от этого не денешься. Я предупреждала, в моей «Автобиографии» лирических отступлений будет множество.
С раннего детства меня часто водили в театр, впоили культуру, можно сказать, с малолетства. И как-то, будучи уже взрослой, я поспорила с кем-то на пари, с кем — не помню, что в Большом театре до войны перед началом спектакля исполнялся полонез А-дур.[07] Спорить со мной обо всем, что касается музыки — дохлый номер, у меня совсем нет ни слуха, ни памяти на музыкальные произведения, не говоря уже о голосе, но если уж я на чем-то в этой области настаиваю, значит, дело верное, бетон-гранит. Так оно и оказалось, пари я выиграла.
Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шёл фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела — значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации.
А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определённый след в душе, но чем он меньше, тем лучше.
С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвёртом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно.
Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм — стрелять в меня — даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам.
Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу:
— Знаешь, когда война закончится и я вернусь домой, сварю я огромный горшок крупника…
От волнения голос его прервался. Думая, что друг спятил от лишений, отец со страхом спросил:
— И что?
— Вынесу этот горшок на лестницу, поставлю на верхнюю ступеньку. И как наподдам ногой!
Относительно крупника я не располагаю сведениями, может, и наподдал.
Тем временем мать решила бежать с ребёнком в деревню. Варшава и родные были для нас недоступны, поддержкой и опорой для нас стала последняя домработница. Благодаря ей мы обе с матерью выжили, дай Бог ей здоровья. Энергичная девушка позаботилась о своей неприспособленной к жизни хозяйке, вывела нас из города, в какой-то глуши сняла угол в избе и стала нашим связным с большим миром.
Там я сразу воспользовалась случаем и заболела одной из своих бесчисленных болезней. Заболела серьёзно, понятия не имею, что это было — грипп, скарлатина или какая другая холера, во всяком случае температура была такая высокая, что я часто теряла сознание. Как-то я очнулась от дикого крика матери, которая в ногах моей постели билась головой о кровать. Я испугалась и слабым голосом спросила, что случилось, почему она плачет. Тогда мать заревела в голос от счастья, что я ещё не сдохла, а я с этого момента стала выздоравливать в совершенно невероятном темпе.
Я выздоровела, а мать заболела кровавой дизентерией, наверное, напилась воды прямо из колодца. Лекарство раздобывала наша прислуга. Только мать встала на ноги — свалилась хозяйка избы. Мать считала себя обязанной взять на себя все хлопоты по дому, в том числе и по уходу за шестью кабанчиками, готовила для них пищу и таскала в хлев тяжеленные горшки. К моменту выздоровления хозяйки кабанчики выглядели кошмарно, мать ещё хуже, но только пусть меня никто не уверяет, что в наши дни молодая здоровая женщина в деревне не в состоянии выкормить поросёнка без четырех тонн кокса. У матери кокса не было ни грамма, а моя бабушка откормила кабанчика в погребе, и проблема заключалась лишь в том, как его незаметно оттуда извлечь, ибо откармливали кабанчика нелегально, а он весил триста килограммов и сам не в состоянии был двигаться. Было бы желание, а человек способен сделать абсолютно все.
До наступления холодов мы вернулись домой, а потом появился отец и занял свою прежнюю должность в банке. Фамилия у него была немецкая. В связи с этим от него требовали подписать список фольксдойчей[08], чего он не намерен был делать, ничего немецкого в себе не ощущая, и покорно ждал последствий. Немцы прислали строгое распоряжение немедленно подписаться на заявлении о своей принадлежности к фольксдойчам, и плохо пришлось бы отцу за отказ от такой «чести», да спас его случай. В Груйце оказался еврей с такой же фамилией, и имя его начиналось на ту же букву, что и имя отца. Отцу по ошибке в распоряжении вписали имя этого еврея. Отец немедленно воспользовался предлогом и с чистой совестью ответил в письменной форме, что приказ к нему не относится, он адресован совсем другому человеку, проживающему по другому адресу. Немецкий язык отец знал хорошо, возможно, и в комендатуре объяснился, во всяком случае против фамилии отца какой-то шкоп[09] поставил галочку, и отца оставили в покое, больше к нему никто не придирался. А поскольку отец занимал должность директора местного банка, немцы наверняка были убеждены, что директор — польский немец, и он-то уж обязательно подписал список фольксдойчей.
В финансовых трудностях нашей семьи я стала разбираться в девять лет. Неимоверно расточительная и легкомысленная, моя мать делилась всеми своими тревогами со мной, плакалась мне в жилетку, и я знала, что ещё до войны отец, гарантируя своей подписью директора банка векселя некоторых лиц, задолжал более ста пятидесяти тысяч злотых. Отец отличался кристальной честностью и крайней наивностью, верил абсолютно всем, а уж своим знакомым и вовсе. Этим воспользовались нечестные люди, знакомый отца приводил с собой своего знакомого, и отец всем подписывал чеки, не допуская мысли, что должник не расплатится с ним. Большинство не расплатилось, и после войны отцу пришлось расплачиваться за свою доверчивость, правда, по довольно льготному курсу.
Итак, мать плакалась мне в жилетку, а я почувствовала ответственность за наше материальное положение. Глупость это была несусветная, не так уж плохо было наше положение, ведь на том самом участке, о котором я уже писала, у нас была и корова, даже две, свиньи, множество кур, гусей, уток и индеек, с голоду мы никак не помирали, отец работал и неплохо зарабатывал, враги относились к нему с доверием и только к концу войны догадались — что-то тут не в порядке. Возможно, что партизаны и бойцы Крестьянских батальонов, которые вовсю пользовались поддержкой отца, к концу войны совсем утратили бдительность. Во всяком случае, немцы отца арестовали. Подробностей не знаю, в отличие от матери отец не делился со мной своими проблемами, только после войны кое-что рассказал. И, воспользовавшись случаем, взял с меня клятвенное обещание.
— Дочь моя! — произнёс он с совершенно не свойственным ему пафосом. — Если ты когда-либо кому-либо что-либо подпишешь без моего ведома, я прокляну тебя и ты перестанешь быть моей дочерью.
Памятуя жалобы матери и неприятности, которые доставили там подписанные отцом какие-то важные финансовые бумаги, я с полной серьёзностью отнеслась к словам отца и очень намучилась впоследствии, потому что и в самом деле никогда не могла заставить себя поручиться за кого-либо. А тем самым отрезала и себе возможность воспользоваться услугами людей, когда мне требовалась их помощь, нельзя же такими услугами пользоваться односторонне.
Первое военное лето мы провели в Залесье. Тереса с Люциной сняли там дом недалеко от железной дороги, мать постоянно курсировала в поездах между Груйцем и Варшавой, доставляя продукты родителям в Варшаву, а нам выбрасывая пачки по дороге из вагона. Мы всегда подгадывали к поезду, потому что скорые поезда на нашей станции не останавливались, и однажды Тереса немного опоздала. Нашу пачку схватил какой-то подпасок, что стерёг свою корову у железнодорожного полотна.
— Немедленно отдай! — закричала Тереса, подбегая к нему. — Твоё, что ли?
— Скажешь, твоё? — нагло возразил парень.
С трудом доказала Тереса свои права на пачку и с торжеством принесла её домой. Меня же этот случай очень встревожил, и я стала выходить к поездам заранее.
Там же, в Залесье, Люцине приснился её кошмарный сон, о котором я вспоминаю в "Колодцах предков". Её комната находилась на втором этаже дома. Ей приснилось, что она слышит чьи-то шаги. Сначала на первом этаже, потом кто-то стал подниматься по лестнице, подошёл к её двери и взялся за ручку. Медленно-медленно дверь стала открываться. В этот момент Люцина проснулась, успела открыть глаза и одновременно инстинктивно нажать на кнопку, включающую настольную лампочку. И увидела, как и в самом деле дверь потихоньку, медленно и бесшумно открывается.
Люцина замерла, дверь тоже замерла. Сорвавшись с постели, Люцина набросила на себя халат, влезла в тапки и выскочила в прихожую, на это потребовалось буквально несколько секунд. Зажгла свет — никого. Прислушалась — тихо. Зажигая по дороге везде свет, кинулась вниз по лестнице, осмотрела все окна и двери. Они оказались заперты, и Люцина вернулась к себе, решив, что ей привиделось. А наутро мы все трое увидели на грядке у дома следы чьих-то больших ног. Следы вели к окну на первом этаже и обратно.
До сих пор мы так и не решили загадку, ибо окно в доме и в самом деле было заперто изнутри. Возможно, Люцине приснилось лишь намерение взломщика или вора, неосуществлённое по техническим причинам.
Лето длилось долго, Тереса с Люциной решили выращивать шампиньоны. Раздобыли где-то грибницу, плантацию устроили в подвале. И ничего не получилось, хотя, казалось бы, все необходимое для производства шампиньонов у нас было: торф, лошадиный навоз, мицелий. А шампиньоны — ни в одном глазу! Не росли и все тут. В конце концов у Люцины и Тересы лопнуло терпение, вытащили они из погреба эту смесь и выкинули на помойку. Случилось так, что три дня шёл дождь, на четвёртый установилась прекрасная погода, и мы уже с раннего утра услышали оживлённое куриное кудахтанье. Доносилось оно с помойки. Кинулись мы туда и что же видим? Вся помойка и её ближайшие окрестности покрылись густой порослью молодых шампиньонов. Наверное, в подвале мы их мало поливали, дождь их полил как следует, и грибы пошли в рост.
Вспомнила я об этом случае ровно через пятьдесят лет. Мой сын решил разводить шампиньоны, все было сделано как следует, а грибы не росли. Стояли мы трое в помещении — ребёнок, я и опытный специалист по разведению шампиньонов — и ломали головы. И тогда мне вдруг вспомнилась помойка в Залесье.
— Поливать! — решительно заявила я. — Хуже не будет, все равно ведь не растут. Полейте как следует, и посмотрим, что из этого выйдет.
— По науке не положено, — возразил сын.
— А ты наплюй на науку и полей! Посмотрели они на меня с сомнением, пожали плечами, но полили. И пошли грибы!
Сад в этом Залесье был чудесный, я всегда мечтала жить в таком. Был там уголок, где росли ели, а под ними всегда царила таинственная полутьма и рос мох разных видов. Наверное, мы жили там с весны до осени, потому что я помню фиалки, а потом другие цветы, и наконец астры и георгины. Время от времени съезжалась родня, и мы все играли в саду в прятки. Я всегда очень любила такие глупые игры взрослых людей.
Тогда война ещё не коснулась меня по-настоящему. Кроме бомб, которые могли свалиться на голову, кроме переполненных поездов и паники, кроме специфической атмосферы, царящей на варшавских улицах и инстинктивно воспринимаемой ребёнком, кроме страшной минуты, которую я пережила, когда мы с дедушкой вошли во двор их довоенного дома и увидели развалины, короче, кроме этих отдельных мелочей, с настоящим кошмаром я не сталкивалась. Крыша над головой у меня была, никого у меня на глазах не убили, голодать по-настоящему не приходилось. И все-таки что-то в моей психике осталось.
Там, в этом Залесье, я увидела немецкого солдата. Он просто шёл вдоль железнодорожных путей, и эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я была маленькая, рельсы были проложены на высокой насыпи, солдат шёл вдоль них, и я видела его на фоне неба. Не первый раз я видела немецкого солдата, до этого встречались часто, но сейчас я вдруг испытала к нему совсем недетскую, огромную, страшную ненависть. Ненависть эта переполняла меня, не умещалась во мне. Ненависть к войне, к немцам и вот к этому солдату персонально. Сказалась, видимо, атмосфера, в которой я росла, настроения близких мне людей, патриотические книги и разговоры. Чувства, овладевшие мною в тот момент, и безграничную ненависть я помню отчётливо до сих пор.