Первой из Варшавы к нам добралась бабушка. До сих пор не знаю, как уж ей это удалось, но она всегда была энергичной и не робкого десятка. Пришла пешком и, отмачивая натруженные ноги в тазу с горячей мыльной водой, сказала:
   — Янек погиб!
   Янек — мой отец. Сказано это было с такой уверенностью, что не осталось сомнений: бабушка собственными глазами видела труп зятя. Ни о чем не расспрашивая, потрясённая мать отправилась в спальню плакать. Я бросилась следом и с возмущением опровергла страшную бабушкину весть, презрительно заявив, что мне лучше знать, отец жив и здоров, бабушка же несёт ерунду. Кинулись к бабушке, принялись её расспрашивать, и выяснилось: отцовского трупа она не видела, к выводу о его гибели пришла на том основании, что, по достоверным сведениям, отец оставался в центре Варшавы, где все погибли. Действительно, оставался — и вместе с немногими выбрался по канализационным тоннелям.
   Вскоре после бабушки из варшавского Урсинова подтянулась Люцина. На дедушке мы бы поставили крест, если бы не моё упорство. Восстание застигло дедушку в одной из варшавских больниц, куда его положили на серьёзную операцию желудка. Бабушка успела уже оплакать его, а он недельки через две тоже добрался до нас. Я сама отперла ему дверь и в первую минуту не узнала — так страшно он исхудал и совсем поседел, на ногах держался не иначе как каким-то чудом. Оказалось, их больницу то ли разбомбили немцы, то ли в неё угодил снаряд, здание рухнуло, под обломками погибли и больные и персонал. А на дедушку навалился шкаф. Нет, не раздавил его. напротив, спас ему жизнь, потому как упал над дедушкиной койкой наклонно, упёршись одним концом в стену и образовав под собой пустое пространство, в котором оказался дедушка. Как-то он умудрился выбраться оттуда и добраться до Груйца.
   От отца все не было вестей, и отчаявшуюся семью поддерживало лишь моё безграничное упорство. И только поздней осенью приехал знакомый владелец небольшого поместья в Блендове и таинственным шёпотом сообщил, что отец скрывается у него. Домой вернуться отец все ещё опасался, хотя теперь немцам было явно не до него. Мы с Тересой по всей квартире скакали в сумасшедшей польке, а мать сразу же наняла бричку и поехала за отцом. Позже мы всей семьёй ездили в Блендов благодарить спасителей отца, и там мне приискали жениха. Это был сын хозяев, которого я совсем не помню, наверное, он мне не понравился, зато я была в полнейшем восторге от его матери. Представьте, как же должна была выглядеть эта женщина, если мне, двенадцатилетней девчонке, для которой двадцать пять были уже пожилым возрастом, она показалась восемнадцатилетней цветущей девушкой! До сих пор так и стоит перед глазами картина: восхитительная статная молодая девушка опёрлась о косяк двери в гостиной. И эта девушка, оказывается, мать четырнадцатилетнего молодого человека! Я просто не могла оторвать от неё глаз и готова была выйти замуж за её сына, чтобы заполучить такую свекровь.
   Об отцовской родне мы получили сведения только лишь после освобождения, но о них мы так не беспокоились, ведь они находились по ту сторону Вислы, так что обязаны были в восстании уцелеть.
   Итак, вся родня собралась, живая и невредимая, а ко мне принялись приставать с расспросами, когда закончится война. По этому поводу мне каких-либо откровений свыше не являлось.
   Недоставало ещё мужей Тересы и Люцины. Вскоре муж Тересы Тадеуш прислал о себе весточку из Англии. Что же касается мужа Люцины, то совершенно незнакомый нам человек принёс записку, найденную у полотна железной дороги. На мятом клочке бумаги с одной стороны был написан адрес моих родителей, с другой накорябано: «Нас везут в неизвестном направлении». Люцина узнала почерк мужа. Нам никогда так и не удалось узнать, в каком именно месте была выброшена из поезда записка, потому что прежде чем добраться до нас, она прошла через множество рук.

( И тут к нам подошёл фронт…)

   И тут к нам подошёл фронт. Весело стало! Давно канули в прошлое времена, когда меня трясло от страха на мешках картофеля в погребе, куда мы прятались от бомбёжек и обстрелов немцев. На страницах этой биографии я уже позволила себе не раз заметить: человек ко всему привыкает. Даже к разрывам бомб, трясущимся стенам домов и бренчащим в окнах стёклам. Рядом с нашим домом немцы поставили три орудия, которые палили куда-то вдаль. Не исключено, из этой дали по орудиям стреляли в ответ, и оставалось лишь надеяться на то, что у русского наводчика не дрогнет рука. Грохотало по-страшному, непривычному уху трудно было отличить разрывы снарядов от взрывов бомб. Несмотря на все моё ясновидение, в душу закралось сомнение: слишком уж простым делом в такой обстановке было бы нам переселиться в мир иной, а мне перед смертью больше всего хотелось дочитать какую-то интересную книжку. Отказавшись спуститься в подвал, я пристроилась у горящей карбидной лампы, заткнула уши и продолжала читать, всем телом ощущая трясущееся здание. Дочитала до конца и все ещё была жива.
   В подвал, однако, пришлось спуститься, и произошло это в ту же страшную ночь, когда русские брали Груец. Я даже вздремнула немного на упомянутых уже мешках картошки, когда к нам в подвал прибежал сосед, тогда совсем молодой парень, с которым впоследствии, лет через двадцать, мы подружились, и радостно донёс, что над нами уже рвётся шрапнель. Минут через пятнадцать прибежал с новым известием: в городе появились русские танки, он видел их собственными глазами, прогрохотали мимо нашего дома, вот только что, и он сам слышал русскую речь! Больше в подвале уже никто усидеть не мог, все выскочили на улицу.
   А на следующий день начался исход. Русские танки действительно появились на улицах города, но моя бабушка не считала, что взятие города русскими — хорошее дело. Она когда-то лично знала Дзержинского и отзывалась о нем не иначе как о «кровавом палаче». Своим отношением к большевикам она заразила и меня, что было совсем не трудно, в моем живом воображении на всю жизнь запечатлелись жуткие сцены из романа Сенкевича «Огнём и мечом». Я так и видела описываемые писателем дикие орды, для которых величайшим наслаждением было обматывать свои шеи дымящимися человеческими внутренностями. Остальные родичи поддались нашей с бабушкой истерии и решились бежать куда глаза глядят, лучше всего в какую-нибудь глухую деревню.
   Уложили манатки, у каждого был свой чемодан. Дождались рассвета и, подхватив вещички, помчались из города. Как раз против течения. Много там металось людей, но все почему-то бежали нам навстречу, то есть в противоположную сторону. И видимо, правы были они, а не мы, потому что, когда мы оказались на перепаханном поле, вокруг нас принялись рваться снаряды. Холера! Рвались и справа, и слева, а мы, как оглашённые, мчались, сами не зная куда.
   Я с малолетства была убеждена в слабом здоровье матери и очень переживала по этому поводу. И теперь, видя, как она, спотыкаясь о мёрзлые груды земли и чуть не падая, с трудом волочит свой чемодан и наверняка потом разболеется из-за этого, забрала у неё тяжёлый чемодан и потащила её и свой, да ещё на плече у меня висела какая-то сумка. И с этим грузом я перла вперёд, подстёгиваемая паникой, то и дело с беспокойством оглядываясь на мать, хотя дедушке наверняка приходилось гораздо тяжелее.
   До нашего дома в деревне было слишком далеко, мы с трудом дотащились до хаты наших знакомых и выдохлись. Несмотря на два чемодана и сумку, у их двери я оказалась первой, выронила на землю свой багаж и хотела постучать в дверь, но, оказалось, была не в состоянии поднять руку. Села на деревянное корыто, из которого кормили свиней, и подождала, пока подтянутся остальные члены семьи.
   Дедушку мы сразу уложили в постель и принялись ждать развития событий. Тересы и Люцины тогда с нами не было, уж не помню почему, зато очень хорошо помню, что происходило потом.
   Сидим, значит, мы в хате наших деревенских знакомых, и их семья и наша. Наступил поздний зимний вечер, горит керосиновая лампа, дедушка лежит в постели, а мы все негромко переговариваемся. Главным образом о том, что перелом в войне не вызывает сомнений, русские её выиграли, фронт прошёл дальше, а в окрестностях полно недобитых немцев, которые собираются в банды и зверствуют по-страшному. Врываются в дома, поляков убивают, а дома сжигают. И нет от них спасения!
   И тут, заглушая все страшные разговоры, раздался громкий стук в дверь. Мы замерли. В дверь колотили типично — прикладами. И грозно кричали. Прислушались — кричали по-немецки. Шкопы! Те самые, недобитые, пропали наши головушки!
   От ужаса мы оледенели и окаменели, стало плохо с сердцем. Стрессы все-таки здорово сокращают жизнь. Хозяйка наконец открыла дверь. В комнату с радостным гоготом ворвались трое русских солдат. Оказывается, это они такую шуточку устроили. Один из них, адвокат по профессии, прекрасно знал немецкий, он и кричал, желая немного попугать освобождённое население. Матерь Божья…
   И начался упоительный вечер. Один из солдат играл на гармошке, водку они принесли с собой, была и у хозяев. Всех мужчин заставляли пить. Дедушка болен? Так водка же лучшее лекарство от всех болезней! Бабушка решила пожертвовать собою и заявила, что она, так и быть, вместо дедушки сама выпьет. А следует заметить, по-русски бабушка говорила свободно. Солдаты согласились. Двое по очереди отплясывали с хозяйкой, а все трое пели. Не скажу, чтобы очень музыкально, во всяком случае, громко. Интереса к дымящимся человеческим внутренностям они как-то не проявляли, и я почти полюбила их уже за то, что они не немцы.
   Наконец, настало окончательное освобождение, военные действия закончились, и мы вернулись в наш груецкий дом.
   Моя мать похвалила русских.
   — Когда тут были немцы, — заявила она с мстительным удовольствием, потому что ненавидела немцев до безумия, — так они во время бомбёжки головы теряли от страха, прятались куда попало, под машины залезали, в придорожных канавах скорчивались. А эти, глядите, самолёты бомбят, они же головы задирают. Ни разу не видела, чтобы хоть один спрятался. Отважный народ!
   Бомбардировки и в самом деле ещё продолжались, наверное, это были предсмертные судороги непобедимой германской армии, кому же ещё бомбить? Бомбы сбрасывали маленькие, пятидесятикилограммовые. Об одну я споткнулась, когда в воскресенье шла в костёл. Задумалась, под ноги не смотрела, а она лежала себе на тротуаре. Сообразив, на что именно я наткнулась, я поспешила обойти её, описав большую дугу, потому что хорошо понимала, какую опасность представляет неразорвавшаяся бомба. И все равно козы я боялась больше.
   Коза — самая настоящая, это не метафора — подкарауливала прохожих на одном из городских перекрёстков и бодала их. Я предпочла бы хоть сто раз споткнуться о бомбу, чем один раз встретиться с этой проклятой козой. Говорили, что хозяин не только крепко привязывал разбойницу, но даже запирал её в сарае, однако она каждый раз как-то ухитрялась вырваться на свободу и продолжала разбойничать на улицах. Моей подруге Виське она разодрала единственное пальто. Сразу признаюсь, что данную козу я описала в произведении под названием "Стечение обстоятельств ".
   А что касается неразорвавшейся бомбы, ею занялась местная детвора. Привязала к ней верёвку и таскала по улицам города. Взрослые наконец встревожились, но никто не знал, что же делать с этой гадостью. В конце концов её бросили в пруд, находящийся у дома неких Пентковских. Думаю, там она лежит и до сего дня.

( Итак, фронт прошёл дальше…)

   Итак, фронт прошёл дальше, проклятая война для нас кончилась, отец смог легально жить в собственном доме. По случаю окончания войны на городской площади устроили торжество, и оно ещё было в разгаре, когда мне пришлось отправляться домой, ибо мать велела вернуться к девяти часам вечера. Самого интересного, фейерверка, я так и не увидела. И хотя бежала домой во весь дух, все равно опоздала на пятнадцать минут. Терпение никогда не входило в число достоинств моей матери, пятнадцать минут для неё превратились в пятнадцать часов, а может быть, даже и столетий. В наказание она не разговаривала со мной три дня, и эти три дня я, будучи девочкой чувствительной, горько проплакала.
   В ту пору у меня были две главные подружки — Боженка и Виська. Очень может быть, что именно из-за Виськи я вышла замуж.
   Существует такая народная примета: если кого в детстве укусит собака, рано выйдет замуж. Не собака, понятно, а девочка, которую она укусила. Вот Виська и позаботилась о моем раннем замужестве, правда, не намеренно.
   Мы с Виськой часто бывали у её тёти, пани Пентковской, владелицы того самого пруда с неразорвавшейся бомбой. На подворье у Пентковских стоял овин, где можно было прыгать с балки в сено, и прятаться по сусекам на разной высоте, и, наконец, просто спокойно играть в карты. Двор охранял пёс, средних размеров дворняга, не слишком злая. Меня она уже немного знала. Как-то мы с Виськой вошли во двор, она первая, я за ней. Пёс выбежал нам навстречу, и Виська в шутку науськала его на меня:
   — Азорка, взять её!
   Пёс воспринял приказ серьёзно, подбежал ко мне, причём сделал это как-то двусмысленно: мордой рычал, а хвостом махал. Я стояла неподвижно, как меня учили поступать в подобных случаях. Если не шевелиться, уверяли меня, собака не укусит. Оказалось, Азор с этими правилами знаком не был. Он подбежал и вцепился мне в ногу.
   Как я уже говорила, сама собака была небольшая, а вот пасть у неё оказалась как у крокодила. И этой пастью она ухватила меня чуть пониже лодыжки. И крепко держала, продолжая демонстрировать противоречивые чувства: и рычала, и дружески махала хвостом. Рычала, правда, не очень выразительно, мешала моя лодыжка в её пасти. Пёс явно был в нерешительности. Выполняя приказ, за ногу ухватил, но рвать и терзать ногу не стал. А я до сих пор удивляюсь, как у меня хватило ума и выдержки стоять спокойно, не делая попыток вырваться.
   Поднялся переполох, из дому выбежала вся Виськина родня. Ужасаясь и причитая, она бестолково металась вокруг нас с собакой. Похоже, все, кроме меня, потеряли голову. Пришлось самой проявить инициативу.
   — Да заберите же, наконец, черт побери, этого пса! — раздражённо крикнула я, сама не своя от того, что так невоспитанно чертыхаюсь, но инстинктивно чувствуя: в данной ситуации не до хороших манер. Отчётливо помню сплетения самых противоречивых чувств, обуревавших меня в тот момент.
   И ведь подействовало! Громкое и чёткое указание привело в чувство растерявшихся людей, и они наконец сделали что требовалось. Псу разжали зубы, освободили мою ногу, принесли таз с водой и остановили кровотечение. Зарёванная Виська умоляла простить её, она, дескать, и представить не могла, что собака выполнит её дурацкое приказание. К Виське у меня претензий не было, впрочем, как и к собаке, злилась я только на бестолковых Виськиных родичей.
   Рана на ноге не заживала два месяца, и то считаю, мне повезло, ведь раны от собачьих укусов очень долго гноятся. Каникулы так и пропали, а в ноге навсегда осталась нехватка плоти. До сих пор меня интересует вопрос, что сделал пёс с моим мясом — выплюнул или сожрал?
   Небольшой диссонанс в отношениях между мной, Боженкой и Виськой вскоре после освобождения внёс некий Рыжик. Немного старше нас — ему было уже семнадцать, — он, несомненно, был весьма интересным человеком. Первое время он никак не мог решиться, которую из нас предпочесть, потом вроде бы выбрал Виську. Я это пережила довольно легко. Во-первых, потому, что сама не была уверена в своих чувствах к нему, гораздо больше мне в ту пору нравился некий Здислав. А во-вторых, потому, что уже тогда Рыжик твёрдо решил стать ксёндзом. Вернее, решили его родные, и сам Рыжик был готов к духовному безбрачному поприщу. Кажется, он и в самом деле впоследствии стал ксёндзом. А тогда меня несколько сбивала с панталыку эта его будущая профессия.
   Но зато у Рыжика был настоящий пистолет. Он показывал его нам перед мессой в костёле.
   Кстати, о Груецком костёле. Очень интересное явление — к городу он повернулся задом… Объясняется это тем, что некогда пожар разрушил Груец, а костёл уцелел. Затем город построили заново, но с другой стороны костёла. Зато в Груецком костёле сохранилась купель XIII века!
   А ещё Рыжик занимал большую должность в харцерской организации. Он был комендантом обеих дружин, мальчиков и девочек. После войны в Польше очень быстро образовали харцерскую молодёжную организацию, я очень быстро вступила в неё, а вышвырнули меня из неё ещё быстрее. Характер мой никогда не отличался ни мягкостью, ни покорностью, ни даже уступчивостью. И если мне что-то не нравилось, я тут же высказывала все, что думаю по этому поводу, не давая себе труда прибегнуть к дипломатическим ухищрениям. Над последствиями как-то не задумывалась. А ведь стала уже большой, могла бы иногда и задуматься…
   Не нравилось мне, к примеру, как мы ходили строем. Мальчики ещё туда-сюда, шли нормальным шагом, длинным и дружным, одно слово — маршевым. Девчонки же семенили идиотскими мелкими шажками и при этом ещё что-то пискливо мяукали, изображая песню. Я-то как раз ходить умела, вдоволь находилась пешком в нашей деревне, и для меня такая маршировка была просто унизительной. Я протестовала, пытаясь что-то изменить, но меня никто не слушал. Воспитанная на книгах о довоенном польском харцерстве, я упорно добивалась от нашей молодёжной организации каких-то полезных конкретных действий, они же все сводили к говорильне. Вот и получается, им ничего не оставалось, как только вышвырнуть меня из организации, чтобы не надоедала, не приставала с глупыми требованиями полезных дел.
   Самым неожиданным образом Рыжик вдруг превознес меня. Когда начались занятия в школе, им по литературе задали сочинение: характеристика любого знакомого человека. Рыжик избрал меня. Когда позже я ознакомилась с его домашней работой, была просто ошарашена благородством собственного характера. И не представляла, сколько во мне положительных качеств! К тому же учительница не только узнала меня в описании Рыжика, но и поставила ему пятёрку за сочинение. Меня это так потрясло, что я даже возгордилась. Правда, ненадолго.
   Из-за неразберихи с учёбой во время оккупации я вдруг оказалась теперь в первом классе гимназии. Тересу командировали на одно из классных собраний родителей (мать избегала их, практически никогда не ходила на классные собрания в моих школах, как и не водила меня никогда к врачам, поручая это Тересе или Люцине). На собрании Тереса пережила шок, узнав, что у меня двойка по истории. Она-то разлетелась, ожидая похвал, потому что училась я всегда хорошо, и двойка по истории была для неё громом средь ясного неба. Честно признаюсь, двойка заслуженная, и на месте учителя я бы поставила себе не одну, а целую дюжину двоек. На его уроках я и в самом деле позволяла себе откалывать безобразные номера. Помню, например, Солона.
   Важно расхаживая по классу, учитель вызвал сидящего передо мной мальчика и спросил у него, чем прославился Солон.
   Парень поднялся с места и, заикаясь, попытался ответить:
   — Солон… он, того… снёс эту самую… как её… демократию.
   Потрясённый учитель так резко обернулся, словно его неожиданно ударили сзади.
   — Как ты сказал? Солон отменил демократию?
   — Ну да, снёс её к чертям собачьим!
   — Во-первых, не выражайся, а во-вторых, подумай хорошенько и вспомни. Солон действительно что-то отменил, точнее, ограничил в некоторой степени. Отменил, не снёс! Так что же отменил Солон?
   Как известно, Солон ввёл что-то вроде демократического строя, а уж если и отменил что-то, то власть аристократии, ограничив её в определённой степени.
   Парень тупо молчал. Добрый учитель попытался помочь ему.
   — Ну, хорошо, Солон и в самом деле что-то снёс, как ты выражаешься, если тебе так понятнее. Но что именно?
   Молчание.
   — Так что же все-таки снёс Солон?
   Я не выдержала. Ответ просто напрашивался сам собой, и я громким шёпотом подсказала в спину оболтусу:
   — Яйцо!
   Классу много не требовалось, он дружно грохнул. Учителю не полагалось смеяться, бедняга весь побагровел, с трудом удержавшись от смеха, и сделал мне строгое замечание.
   Всех своих хохм не помню, в памяти остались ещё ликторы. Выходит, мы проходили тогда историю древнего мира. Меня вызвали отвечать. Учитель поинтересовался, сколько было ликторов, я же запамятовала, сколько их там было, и брякнула наобум:
   — Одиннадцать.
   — Нет! — сухо и строго возразил учитель.
   — Нет? — удивилась я. — Как же так? Уверяю вас, пан профессор[16], ровно одиннадцать штук!
   На самом деле это раньше вокруг диктаторов ошивалась целая дюжина ликторов, при республиканском же строе их осталось только двое. Одиннадцати учитель не выдержал и влепил мне двойку за четверть. Тересу эта двойка огорчила намного сильнее, чем меня. Учитель же, встретив на улице мою мать, сказал ей, что вынужден был поставить мне эту двойку, чтобы как-то приструнить меня, слишком уж я безобразничала на уроках. Он не сомневается, древнюю историю я знаю. Немного подтянувшись, я исправила двойку на пятёрку.
   А теперь, считаю, имею законное право сделать отступление. Давно не нарушала я исторической последовательности своих мемуаров, а в данном случае ассоциация просто сама напрашивается. Как известно, родители имеют обыкновение уверять своих детей, что в их возрасте учились на отлично, и ставят себя в пример. Я так не делала, возможно, просто было не до того. За меня это сделала моя мать. Она наставительно заметила моим оболтусам сыновьям, что их мамочка училась на круглые пятёрки. Скептические оболтусы, ясное дело, не поверили, и тогда бабушка извлекла бережно хранимые мои табели успеваемости и предъявила их внукам. Увидев сплошные пятёрки, те были ошарашены, но сомневаюсь, что это заставило их больше меня уважать. Намного больше им импонировало моё умение стрелять из пистолета.
   А теперь опять вернусь к учёбе в первом классе гимназии. Белки-летяги обошлись для меня без последствий. Когда учитель велел тому же парню (бедняге очень не повезло из-за того, что он сидел как раз передо мной) назвать характерную черту белок-летяг, тот опять тупо стоял столбом и молчал. Молчал и молчал, сколько же можно? Мне стало скучно, и я подсказала из сострадания:
   — Несут яйца.
   И этот болван громко повторил мою идиотскую подсказку, хотя при слове «яйца» мог бы уже и насторожиться.
   А вот в немецкий он вляпался сам по себе, тут я была ни при чем. Немецкому этого мальчика учили в семье с раннего детства, так же, как меня с детства обучала французскому Люцина. В первом классе гимназии у нас иностранным был немецкий. Учитель задал домашнее задание и вызвал отвечать моего несчастного соседа, велев ему прочесть вслух упражнение, заданное на дом. Тот встал, взял в руки тетрадь и, немного запинаясь, принялся читать по тетрадке. Учителю это не понравилось, он заглянул в тетрадь и увидел пустую страницу. Оказывается, ученик на ходу сочинял текст.
   — За знание языка я должен поставить тебе пятёрку, — сказал учитель, — а за то, что не приготовил домашнего задания — двойку. Подумаю.
   Учитель оказался справедливым человеком и поставил все-таки пятёрку.
   Со школьной экскурсией я была в какой-то магнатской резиденции, кажется, в Старой Веси, хотя за точность не ручаюсь. Там мне запомнились три вещи: прекрасная коллекция бабочек, огромная, сказочно красочная и совсем не пострадавшая в войну; бесконечно длинные шпалеры подстриженных кустов, целые километры; и цыганка.
   Цыганка гадала нам по руке. Когда я протянула ей свою ладошку, она, взглянув на неё, заявила, что гадать отказывается. Я и расстроилась, и возмутилась, хотелось знать, с чего вдруг такая дискриминация, но цыганка наотрез отказалась давать какие-либо пояснения. Я переждала, пока она не перегадала всем девчонкам (мальчишек гадание не интересовало), и снова подошла к цыганке, когда рядом с ней уже никого не было. Ну и выяснилось, что мне суждено умереть молодой. Оказывается, у меня слишком короткая линия жизни, я доживу до двадцати пяти лет — и привет, так написано у меня на руке. Я как-то не очень испугалась, в том возрасте смерть была чистой абстракцией. Наоборот, я даже несколько возгордилась: вот какая я особенная, вот какая мне грозит опасность! Видимо, из жалости и сострадания цыганка занималась мною намного дольше, чем обычно, и научила меня раскладывать карты для гадания. Так впервые я узнала значения карт и их сочетаний, хитросплетения расклада, а позже эти познания я углубила и расширила с помощью литературы в области чёрной и белой магии.
   Что же касается близкой смерти, я долго помнила о нависшей надо мной опасности, но, когда стукнули роковые двадцать пять, я была так жутко замотана и в семье, и на работе, что наверняка, даже если бы и умерла, не заметила этого. А кроме того, с возрастом моя линия жизни как-то сама собой удлинялась, и больше никто не пророчил мне близкой смерти, сама же я себе нагадала, что доживу до страшно пожилых лет. Может, даже до семидесяти! Во всяком случае, живу до сих пор, разве что мне это только кажется…
   И ещё один случай той поры крепко врезался в память. Как я уже неоднократно замечала, война для нас кончилась, фронт перевалил через нас и отодвинулся к западу, и в том направлении шли и ехали войска. Не только русские, но и наши. Все двигалось на Берлин. В толпе горожан мы с Боженкой стояли на краю тротуара и приветливо махали руками, провожая солдат. Они что-то кричали нам, мы весело отвечали на их шутки. Один грузовик затормозил как раз перед нами, потом рывком двинулся дальше. И тут из-за спин товарищей вдруг выглянул какой-то солдат. Его взгляд на долю секунды случайно задержался на мне. Выстрели он в меня или ударь топором — впечатление не могло быть сильнее, словно удар молнии пронзил меня всю его взгляд. Конец света! Никогда в жизни, ни раньше, ни потом я не видела таких чудесных глаз. На меня глянули две яркие голубые звезды, сияющие собственным светом. Они горели, как прожекторы, затмив весеннее солнце. Звёздные сапфиры или бриллианты, ночью они наверняка осветили бы все вокруг. И такие радостные, смеющиеся, сияющие! Грузовик давно проехал, за ним двинулась вся колонна, а я осталась стоять, замерев столбом на краю тротуара, как зачарованная глядя вслед исчезнувшему голубоглазому парню. Кто он? Уцелел ли в войне? Не знаю, но забыть не могу.